Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
", - в этом она не сомневалась. Она не
верила в его смерть, она ждала его. Она тысячу раз представляла себе, как
он постучит в комнату, войдет, посмотрит на нее. И ей становилось вдруг
радостно и весело.
Может ли Николай все это понять? И захочет ли? Понять ее одиночество,
ее тоску. Она ждала Николая, но его не было. Она ждала писем, их тоже не
было. Она понимала, что чем дольше Федя живет у нее, тем положение
становится сложнее. Но она ничего не могла поделать. Ей нужна была помощь.
И вот бедная, растерявшаяся, сама не понимающая, что происходит, Шура
ждала ее от Николая. Ждала все эти годы, ждала и сейчас. Он один может все
это распутать. Он один... Пусть бы он только приехал.
И вот он приехал. И она ему ничего не сказала. Она не нашла в себе
смелости заговорить об этом первой. А он даже ни разу не улыбнулся. Он
сидел и курил трубку. Вот и все.
...Шура и Сергей молча прошли Петровскую аллею. Возле сожженной
библиотеки расстались. Сергей пошел направо; Шура подождала, пока он
скроется, потом пешком пошла домой.
9
Рана Николая быстро заживала. Тот самый Гоглидзе, о котором говорил
когда-то Сергей, флегматичный, невозмутимый хирург, произносивший не
больше десяти - двенадцати слов в день и со скучающим, безразличным видом
делавший самые сложные операции, щупал своими большими красивыми пальцами
с коротко остриженными ногтями рану Николая и, позевывая, говорил:
- Что ж, можно уже и к физическим приступать...
Это значило, что грануляция идет хорошо, а на месте перелома появилась
костная мозоль.
Николай стал ходить в физиотерапевтический кабинет. Маленькая,
черненькая, почти совсем глухая от контузии, но живая и проворная,
несмотря на свои пятьдесят лет, сестра-татарка, которую все звали просто
Бариат, потому что никто не мог запомнить ее отчества - Бадрутдиновна,
делала ему диатермию и гальванизацию и восторгалась его аккуратностью.
Николай приходил ежедневно в точно назначенный час и терпеливо сидел на
своей скамеечке, обложенный мешочками с песком. Он даже находил какое-то
удовлетворение и успокоение в этих ежедневных хождениях к Бариат. Хоть и
скучно, но все-таки как-то приближает выписку, приближает фронт.
Сергей так и не появлялся: очевидно, опять куда-то уехал. Один из двух
язвенников выписался. На его место, как раз рядом с Николаем, лег пожилой
полковник с трофической язвой на ноге. Он был ворчлив, подолгу и еще
подробнее, чем остальные, говорил о своей болезни и не разрешал курить в
палате. Николай стал еще реже в ней бывать и все чаще ходить в библиотеку
помогать симпатичной Анне Пантелеймоновне сортировать книги. Это было
чем-то вроде партийной нагрузки, придуманной специально для него майором
Касаткиным, считавшим, что этим самым он убивает двух зайцев: с одной
стороны усиливает, так сказать, партийное ядро библиотеки, а с другой -
отвлекает "ранбольного" от иных, менее полезных занятий.
Как-то, придя в библиотеку перед самым ее закрытием, Николай застал
Анну Пантелеймоновну завязывающей толстую стопу книг. Увидев Николая, она,
слегка смущаясь, попросила его дотащить их до ворот.
- Там дочка будет ожидать, на территорию ее не пускают, а до ворот я
сама не дотащу. Это все не ходкие книги. Хочу завтра обменять в коллекторе
на новые.
Николай охотно согласился. На полпути Анна Пантелеймоновна
забеспокоилась, что ему тяжело их нести в одной руке, и предложила
разделить пачку на две, чтобы и она могла что-нибудь нести. Николай
рассмеялся.
- Я спортсмен, мамаша. Когда-то этой самой левой рукой двухпудовую гирю
раз пятнадцать выжимал.
- Ну, смотрите, смотрите. А то я тоже физкультурница. При немцах на
четвертый этаж два ведра таскала.
Они подошли к воротам. Кроме облокотившегося о перила часового, там
никого не было.
- Вероятно, на лекциях задержалась, - сказала Анна Пантелеймоновна.
- А где ваша дочка учится?
- Не учится, а учит. Английский язык преподает. В строительном
институте, не как-нибудь.
Они немного постояли.
- А где вы живете, Анна Пантелеймоновна.
- В двух шагах, Вон за тем домом, видите? - Она указала рукой в сторону
стадиона. - По тропинке только спуститься, и сразу же налево.
Николай подхватил книги.
- Пошли.
- Что вы, что вы! - испугалась Анна Пантелеймоновна. - Вам неприятности
потом будут.
- Чепуха, мамаша, я к ним привык.
Когда они дошли до запущенного четырехэтажного дома с какими-то
облупившимися полуголыми старцами на фасаде, Николаю так вдруг не
захотелось возвращаться в свою палату с нудным полковником, что он, даже
не отказавшись из приличия, сразу согласился зайти попить чаю.
Они поднялись на четвертый этаж.
Таких комнат, как та, в которую он попал, Николай никогда еще не видел.
Большая, почти квадратная, с большим окном и дверью, выходящими на
заросший виноградом балкон, залитая сейчас лучами заходящего солнца, она
поражала невероятным количеством книг. Они были везде: на изогнувшихся под
их тяжестью полках вдоль стен, на полках дивана, на подоконнике, но больше
всего на полу, прикрытые какими-то ковриками и старыми одеялами. На
свободных от полок кусках стен и на самих полках висели фотографии. Их
было тоже очень много: какие-то мужчины и женщины в смешных туалетах, виды
незнакомых городов, озер и гор. Над диваном висела небольшая, но сразу
бросавшаяся в глаза картина - озеро или пруд и склонившиеся над ним,
тронутые осенью деревья.
Николай стал рассматривать фотографии. Чаще всего попадался мужчина с
усами и в пенсне ("Очевидно, муж", - подумал Николай) и хорошенькая
девочка с косичками и смеющимися глазами ("Вероятно, дочь"). Потом
выяснилось, что мужчина с усами вовсе не муж, а отец, а девочка с
косичками - сама Анна Пантелеймоновна.
- А где ваш муж? - спросил Николай.
- Мой муж?
Анна Пантелеймоновна указала на маленькую, выцветшую фотографию,
висевшую над диваном. Подстриженный бобриком мужчина с ружьем в руках и
дама, подпоясанная широким поясом, с перекинутым через плечо биноклем,
стояли возле нагруженного тюками ослика.
- Это мы в Монголии. В тринадцатом году. Видите, какая я была тогда
молоденькая... Ага... Явилась наконец.
В комнату быстро вошла очень похожая на Анну Пантелеймоновну в
молодости стройная девушка, с бросающимися в глаза бронзово-рыжими,
по-мужски подстриженными волосами. На ней была старенькая лыжная курточка,
в руках военная полевая сумка.
- Ты где пропадала, а? Пришлось вот капитана нагружать. Сколько мы с
вами там простояли, Митясов? Минут двадцать, вероятно.
- Ну вот и сочиняете! - Девушка бросила сумку на диван. - Мне часовой
сказал, что вы и пяти минут не ждали. Так что не надо, пожалуйста. - Она
прямо и с некоторым как будто любопытством посмотрела на Николая. - А вы,
значит, тот самый капитан, который про войну и любовь не любит читать?
- Тот самый, - смутился Николай.
Анна Пантелеймоновна тоже смутилась.
- Ведь и ты не любишь про войну. - Она взглянула на Николая так, будто
хотела его убедить, что ничего дурного нет в том, что он не любит читать
какие-то там книги. - Валя сама в "Войне и мире" всю войну пропускает.
- Вот и не пропускаю. Там, где Пьер, не пропускаю.
- А где Андрей? - Анна Пантелеймоновна чуть-чуть улыбнулась.
- Где Андрей, пропускаю. Я его не люблю ни на войне, ни дома. - Она
повернулась к Николаю. - А вы любите Андрея?
Николай замялся - он не читал "Войну и мир".
- Как вам сказать...
- А Николая? Ростова?
- Ничего.
- А Пьера?
"Вот пристала", - подумал Николай и сказал, что Пьера любит, но вообще
читал уже давно и многое забыл.
- Мать, завтра же дай ему первый том.
Потом пили чай, и Валя рассказывала про какого-то студента, который
сдавал за другого и сдал, но не тому преподавателю, и в связи с этим
произошло что-то очень смешное. Потом мать и дочь опять заспорили об
Андрее и Пьере, и Николай, чтоб отвлечь их от этой опасной темы и
переключить на что-нибудь более знакомое ему (в конце концов, нельзя же
все время молчать), заговорил о появившемся сегодня в газетах сообщении о
взятии Праги, предместья Варшавы. Но и здесь инициатива почти сразу же
была выбита у него из рук. Обе женщины заспорили вдруг о варшавском
восстании.
Спор длился довольно долго. Спорщицы взывали к Николаю, к его
справедливости, к знанию военного дела, но только он успевал открыть рот,
как они опять набрасывались друг на друга. Потом спор неожиданно
прекратился. Николай никак не мог уловить, отчего и почему он прекратился,
но разговор вдруг зашел о Монголии и Тянь-Шане, где Анна Пантелеймоновна
была со своим мужем-геологом тридцать два года тому назад. Анна
Пантелеймоновна весело и остроумно рассказывала об их злоключениях.
Николай незаметно выпил три или четыре стакана чаю и, только когда с
ужасом увидел, что съедено почти полбанки варенья, стал откланиваться.
- Идите, идите, - засуетилась Анна Пантелеймоновна. - Ей-богу,
неприятности будут. Идите...
Николай распрощался и ушел.
Впервые за месяц своего пребывания в госпитале он чувствовал себя легко
и весело. Мать и дочь ему очень понравились. Валя, правда, показалась ему
немного грубоватой, похожей на парня, - как-то очень уж по-мужски
стриженные волосы, и курточка эта лыжная, и слишком энергичные для девушки
манеры, зато в Анну Пантелеймоновну он просто влюбился.
Хорошие люди, думал Николай, взбираясь в темноте по знакомой тропинке,
очень хорошие. И сколько книг! Но живут, видать, туговато. Туфли-то у
мамаши совсем стоптанные и чулки штопанные-перештопанные. А он-то полбанки
варенья умял, дурак! На зиму, должно быть, с трудом сварили, а он за
каких-нибудь полчаса... А отец-то ее, очевидно, крупный какой-нибудь,
важный человек был - воротничок стоячий, пенсне... Наверное, недоволен
был, когда она за своего геолога вышла. Тот, видно, из простых был - все в
рубашечках да сапогах. Куда он девался, интересно? Погиб, или, может,
разошлись? Они ничего об этом не говорили, а спрашивать как-то неловко. А
вообще хорошие люди, очень хорошие.
Вернувшись в отделение (к ужину он опоздал), Николай, не заходя в свою
палату, прошел в двадцать шестую и там до двух часов просидел, болтал с
сестрами и больными.
- Что-то у вас вид утомленный и синяки под глазами, - говорил наутро
полковник и многозначительно тряс своей плешивой головой. - А я-то вас
весь вечер ждал. Соня меняла повязку, и я хотел похвастаться. Знаете,
насколько уменьшилась язва? Вы никогда не поверите. Идите-ка, я вам покажу
по секрету, - если просунуть карандаш и приподнять повязку, хорошо видно.
10
Так началось знакомство Николая с семейством Острогорских. Сначала
редко, потом все чаще и чаще стал заходить он к ним в промежутке между
обедом и ужином. Варенье скоро кончилось, и Николай, как ни возражала Анна
Пантелеймоновна, приносил с собой госпитальный сахар и масло, которого не
ел.
Обычно Николай заходил за Анной Пантелеймоновной в библиотеку, и они
вместе шли домой, а потом, до прихода Вали из института, он помогал Анне
Пантелеймоновне на кухне чистить картошку - врачи велели ему как можно
больше двигать правой рукой, и чем мельче движения, тем лучше.
Потом приходила Валя, всегда полная новых впечатлений и рассказов, и
тут-то начиналась жизнь. Мать и дочь не умели говорить спокойно, они
всегда спорили очень горячо и никогда друг на друга не обижались. Николая
это очень забавляло. Особенно повторявшийся изо дня в день спор о
сервировке стола.
- Когда ты наконец от всех этих фронтовых привычек отделаешься? Разве
не приятнее есть за чистым столом со скатертью, чем...
- Скатерть стирать надо, а у меня времени нет.
- Видали? - Анна Пантелеймоновна искала поддержки у Николая. - Хорошо
еще, курить отучилась, а то разило махоркой за версту, как от солдата.
- Так я ж и есть солдат, - смеялась Валя.
- Была. А теперь педагог. Не представляю, как и чему ты своих студентов
учишь. Ты хоть их по фамилии называешь или Ваньками и Петьками, как своих
зенитчиков?
- Как случится.
- Нет! Ни грамма женственности. Запомните мои слова, Николай Иванович,
так в старых девах и умрет! Кому она нужна такая?!
Николай смеялся и, соблюдая разумное равновесие, принимал сторону то
одной, то другой. Иногда, правда, мать и дочь объединялись, - это было
тогда, когда к ним приходил Валерьян Сергеевич, сосед из первой комнаты
направо.
Валерьян Сергеевич был корректором. Этим делом он начал заниматься еще
тогда, когда ни Николая, ни Вали не было на свете, в петербургской
"Биржевке", и, пройдя штук пятнадцать газет, включая армейскую, работал
сейчас в местной, городской.
Он был холост, держал не то пять, не то шесть кошек, которые без конца
плодились и съедали почти весь его паек, ходил дома в мохнатом халате с
длинными висящими нитками, которые за все цеплялись, и не выпускал изо рта
трубки с невероятно вонючим и крепким самосадом собственной резки. От него
пахло всегда табаком и одеколоном, так как брился он каждый день, и всегда
неудачно: сухое, пергаментное лицо его было усеяно бумажками и ватками, а
где-нибудь возле уха или на шее оставался недобритый кусочек.
Обычно он приходил за какой-нибудь книгой, но это было только
предлогом. Взяв книгу, он говорил: "Зачем вы держите эту гадость? Я б ее
давно сжег", или: "Ну вот, опять подсовываете мне Чехова. Я ж его наизусть
знаю, от корки до корки".
- Так не берите, если знаете.
- А что ж брать? У вас ничего нет. Дайте мне Элизе Реклю. Есть? Нету.
Фабра о муравьях. Есть? Нету. Что ж у вас есть? Ведь вы библиотекарь, Анна
Пантелеймоновна.
- Ладно. Вы чаю выпьете?
- Нет, - решительно говорил он и, сев за стол, машинально, ни на минуту
не прекращая разговора, выпивал полчайника.
Он все и всегда осуждал, но только до того момента, пока кто-нибудь, в
свою очередь, не начинал что-нибудь осуждать. Тогда он принимался яростно
защищать.
- Ох, сегодня опять вечером собрание! - говорит Валя. - Совсем
замучили.
- Замучили, потому что вам безразлично, что там происходит, - говорил
Валерьян Сергеевич, заполняя комнату клубами своего вонючего дыма. - Вы
думаете только о том, чтоб оно поскорей кончилось. Вам наплевать на то,
что там говорят, наплевать, потому что вы торопитесь на свидание, потому
что вы не общественница и вам ничуть не интересно, чем живет ваше
учреждение.
- Вы ошибаетесь, Валерьян Сергеевич.
- Нет, не ошибаюсь. Я знаю, что вы мне сейчас скажете. Я все знаю. Про
снайперский кружок. Да? Угадал? Чепуха! Это не общественная работа. Это
привычный рефлекс. Когда вы были в армии, вы стреляли в самолеты; теперь
самолетов нет, но вы не можете не стрелять. Ясно? Где моя книга? Я ушел.
После этого он сидел еще добрых полтора-два часа, и если уходил, то
только потому, что надо было идти на дежурство или начинала орать в
коридоре кошка.
Заходили и другие соседи. Вообще эта квартира, как говорила Анна
Пантелеймоновна, была, пожалуй, одной из немногих в городе коммунальных
квартир, в которой все живут дружно. В ней было пять комнат, и в каждой
жило по семейству.
Ближайшими соседями были Блейбманы - Муня и Бэлочка. Оба были
художниками: Муня плакатистом, Бэлочка книжным оформителем. Мунины плакаты
- ими была увешана вся их комната - изображали стремительных бойцов с
энергичными лицами, и, глядя на них, трудно было себе представить, что
рисовал их тихонький, скромненький, грустно на всех смотрящий большими
библейскими глазами из-за очков Муня.
Бэлочка, не под стать ему, красивая, полная, может быть даже слишком
полная, чтоб быть красивой, брюнетка с маленькими усиками, обожала своего
Муню и не сводила с него влюбленных глаз.
Блейбманы были молодоженами и никогда не говорили о себе в единственном
числе, всегда во множественном: "Мы еще не читали этой книги", "У нас с
Бэлочкой сегодня вечером занятия", "Мы с Муней сделали новую обложку".
Работали они дома и почему-то преимущественно ночью. Работы свои - плакаты
и обложки - относили заказчикам всегда вместе. Вообще все, что они ни
делали, они делали вместе, даже гриппом заболевали в один и тот же день.
Муня был мучительно застенчив. Вероятно, именно поэтому Яшка Бортник -
квартирный остряк и весельчак, шофер, живший в бывшей комнате для
прислуги, - плескаясь по утрам на кухне и хлопая себя по здоровенной
спине, спрашивал громким шепотом, так, чтоб все слышали:
- А скажите, Муня, с какой это девушкой я видел вас вчера на улице, а?
Муня краснел, а Яшка ржал на всю кухню так, что с потолка сыпалась
штукатурка, и подсовывал свою кудлатую голову под кран.
- Ну ладно, ладно уж, не скажу Бэлочке.
Яшка Бортник работал в "Союзтрансе". Работой своей он был доволен,
зарабатывал неплохо, но, как говорила Валя, деньги ему жгли карман.
Приходил вдруг к Анне Пантелеймоновне и говорил:
- Слушайте, возьмите-ка у меня пару сотен.
- Это зачем же, Яша?
- Зачем или не зачем, а возьмите...
- Да не надо мне, Яша. Пятнадцатого у меня получка, а у Вали
двадцатого.
- Так не для вас, а для меня. Возьмите. Меньше потрачу, ей-богу! - и
совал растерянной Анне Пантелеймоновне грязные, пахнущие бензином бумажки.
После недолгого сопротивления Анна Пантелеймоновна брала (до
пятнадцатого оставалась еще неделя, а денег действительно не было), но
когда в получку пыталась вернуть, Яшка говорил:
- Ой, только не сегодня! Сегодня как раз хлопцы собирались ко мне
прийти, вот и полетит все в трубу. Давайте лучше до завтра отложим.
А завтра опять что-нибудь придумывал.
Вообще парень он был хороший, всегда был весел, услужлив, всему дому
чинил примусы и замки. Дома ходил всегда в каких-то маечках и сеточках,
чтоб все видели его мускулатуру, и большего счастья для него не было, как
передвинуть с места на место какой-нибудь тяжеленный шкаф или втащить на
пятый этаж пятипудовый мешок картошки, обязательно бегом, через одну
ступеньку.
- Сердце - будь здоров. Послушай. - И все должны были слушать его
безмятежно спокойное и ровное сердце.
В пятой комнате жили Ковровы: отец, мать и шестнадцатилетний Петька -
здоровенный, на голову перегнавший отца, длиннорукий, неуклюжий парень с
ласковыми глазами. Он был заядлым шахматистом, фотографом и, если б не
война, наверное, был бы радиолюбителем.
Отец, Никита Матвеевич, работал столяром-краснодеревщиком на мебельной
фабрике, а по вечерам "халтурил" дома, и в комнате их всегда приятно пахло
сосновыми стружками и опилками. Мать Петина, или "старуха", как называл ее
Никита Матвеевич, хотя ей было немногим больше сорока, а самому Никите
Матвеевичу порядком уже за шестьдесят, коренная москвичка, говорила с
таким певучим замоскворецким произношением, что Анна Пантелеймоновна,
слушая ее, восторгалась: "Ну просто Малый театр, собственная Турчанинова
или Рыжова..."
Был у Ковровых еще и старший сын, Дмитрий, но он был на фронте, в
Румынии. Над ковровским верстаком висел его портрет в золоченой,
собственного Никиты Матвеевича изготовления рамке, - молоденький,
курносый, очень похожий на отца сержант, на фоне замка и плывущих по озеру
лебедей. Письма от него приходили не часто, но довольно регулярно, и хотя
в них, кроме бесчисленных поклонов и "воюем помаленьку", ничего н