Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
уличный шум возвестил мне о наступлении дня. На одну секунду я представил
себе, что Феодора просыпается в моих объятиях. Я мог тихонько подкрасться,
лечь рядом и прижать ее к себе. Эта мысль стала жестоко терзать меня, и,
чтобы от нее отделаться, я выбежал в гостиную, не принимая никаких мер
предосторожности; по счастью, я увидел потайную дверь, которая вела на узкую
лестницу. Как я предполагал, ключ оказался а замочной скважине; я рванул
дверь, смело спустился во двор и, не обращая внимания, видит ли кто-нибудь
меня, в три прыжка очутился на улице.
Через два дня один автор должен был читать у графини свою комедию; я
пошел туда с намерением пересидеть всех и обратиться к ней с довольно
оригинальной просьбой -- уделить мне следующий вечер, посвятить мне его
целиком, закрыв двери для всех. Когда же я остался с нею вдвоем, у меня не
хватило мужества. Каждый стук маятника пугал меня. Было без четверти
двенадцать.
"Если я с нею не заговорю, -- подумал я, -- мне остается только разбить
себе череп об угол камина".
Я дал себе сроку три минуты; три минуты прошли, черепа о мрамор я себе
не разбил, мое сердце отяжелело, как губка в воде.
-- Вы нынче чрезвычайно любезны, -- сказала она.
-- Ах, если бы вы могли понять меня! -- воскликнул я.
-- Что с вами? -- продолжала она. -- Вы бледнеете.
-- Я боюсь просить вас об одной милости. Она жестом ободрила меня, и я
попросил ее о свидании.
-- Охотно, -- сказала она. -- Но почему бы вам не высказаться сейчас?
-- Чтобы не вводить вас в заблуждение, я считаю своим долгом пояснить,
какую великую любезность вы мне оказываете: я желаю провести этот вечер
подле вас, как если бы мы были братом и сестрой. Не бойтесь, ваши антипатии
мне известны; вы хорошо меня знаете и можете быть уверены, что ничего для
вас неприятного я добиваться не буду; к тому же люди дерзкие к подобным
способам не прибегают. Вы мне доказали свою дружбу, вы добры,
снисходительны. Так знайте же, что завтра я с вами прощусь... Не берите
назад своего слова! -- вскричал я, видя, что она собирается заговорить, и
поспешно покинул ее.
В мае этого года, около восьми часов вечера, я сидел вдвоем с Феодорой
в ее готическом будуаре. Я ничего не боялся, я верил, что буду счастлив. Моя
возлюбленная будет принадлежать мне, иначе я найду себе приют в объятиях
смерти. Я проклял трусливую свою любовь. Осознав свою слабость, человек
черпает в этом силу. Графиня в голубом кашемировом платье полулежала на
диване; опущенные ноги ее покоились на подушке. Восточный тюрбан, этот
головной убор, которым художники наделяют древних евреев, сообщал ей особую
привлекательность необычности. Лицо ее дышало тем переменчивым очарованием,
которое доказывало, что в каждое мгновение нашей жизни мы -- новые существа,
неповторимые, без всякого сходства с нашим "я" в будущем и с нашим "я" в
прошлом. Никогда еще не была Феодора столь блистательна.
-- Знаете, -- сказала она со смехом, -- вы возбудили мое любопытство.
-- И я его не обману! -- холодно отвечал я. Сев подле нее, я взял ее за
руку, она не противилась. -- Вы прекрасно поете!
-- Но вы никогда меня не слыхали! -- воскликнула она с изумлением.
-- Если понадобится, я докажу вам обратное. Итак, ваше дивное пение
тоже должно оставаться в тайне? Не беспокойтесь, я не намерен в нее
проникнуть.
Около часа провели мы в непринужденной болтовне. Я усвоил тон, манеры и
жесты человека, которому Феодора ни в чем не откажет, но и почтительность
влюбленного я сохранял в полной мере. Так я, шутя, получил милостивое
разрешение поцеловать ей руку; грациозным движением она сняла перчатку, и я
сладострастно погрузился в иллюзию, в которую пытался поверить; душа моя
смягчилась и расцвела в этом поцелуе. С невероятной податливостью Феодора
позволяла ласкать себя и нежить. Но не обвиняй меня в глупой робости;
вздумай я перейти предел этой братской нежности -- в меня вонзились бы
кошачьи когти. Минут десять мы хранили полное молчание. Я любовался ею,
приписывая ей мнимые очарования. В этот миг она была моей, только моей... Я
обладал прелестным этим созданием, насколько можно обладать мысленно; я
облекал ее своею страстью, держал ее и сжимал в объятиях, мое воображение
сливалось с нею. Я победил тогда графиню мощью магнетических чар. И вот я
всегда потом жалел, что не овладел этой женщиной окончательно; но в тот
момент я не хотел ее тела, я желал душевной близости, жизни, блаженства
идеального и совершенного, прекрасной мечты, в которую мы верим недолго.
-- Выслушайте меня, -- сказал я, наконец, чувствуя, что настал
последний час моего упоения. -- Я люблю вас, вы это знаете, я говорил вам об
этом тысячу раз, да вы и сами должны были об этом догадаться. Я не желал
быть обязанным вашей любовью ни фатовству, ни лести или же назойливости
глупца -- и не был понят. Каких только бедствий не терпел я ради вас! Однако
вы в них неповинны! Но несколько мгновений спустя вы вынесете мне приговор.
Знаете, есть две бедности Одна бесстрашно ходит по улицам в лохмотьях и
повторяет, сама того не зная, историю Диогена, скудно питаясь и
ограничиваясь в жизни лишь самым необходимым; быть может, она счастливее,
чем богатство, или по крайней мере хоть не знает забот и обретает целый мир
там, где люди могущественные не в силах обрести ничего. И есть бедность,
прикрытая роскошью, бедность испанская, которая таит нищету под титулом;
гордая, в перьях, в белом жилете, в желтых перчатках, эта бедность
разъезжает в карете и теряет целое состояние за неимением одного сантима.
Первая -- это бедность простого народа, вторая -- бедность мошенников,
королей и людей даровитых. Я не простолюдин, не король, не мошенник; может
быть, и не даровит; я исключение. Мое имя велит мне лучше умереть, нежели
нищенствовать... Не беспокойтесь, теперь я богат, у меня есть все, что мне
только нужно, -- сказал я, заметив на ее лице то холодное выражение, какое
принимают наши черты, когда нас застанет врасплох просительница из
порядочного общества. -- Помните тот день, когда вы решили пойти в Жимназ
без меня, думая, что не встретитесь там со мною?
Она утвердительно кивнула головой.
-- Я отдал последнее экю, чтобы увидеться с вами... Вам памятна наша
прогулка в Зоологический сад? Все свои деньги я истратил на карету для вас.
Я рассказал ей о своих жертвах, описал ей свою жизнь -- не так, как
описываю ее сегодня тебе, не в пьяном виде, а в благородном опьянении
сердца. Моя страсть изливалась в пламенных словах, в сердечных движениях, с
тех пор позабытых мною, которых не могли бы воспроизвести ни искусство, ни
память. То не было лишенное жара повествование об отвергнутой любви: моя
любовь во всей своей силе и во всей красоте своего упования подсказала мне
слова, которые отражают целую жизнь, повторяя вопли истерзанной души.
Умирающий на поле сражения произносит так последние свои молитвы. Она
заплакала. Я умолк. Боже правый! Ее слезы были плодом искусственного
волнения, которое можно пережить в театре, заплатив за билет пять франков; я
имел успех хорошего актера.
-- Если бы я знала... -- сказала она.
-- Не договаривайте! -- воскликнул я. -- Пока я еще люблю достаточно
сильно, чтобы убить вас...
Она схватилась было за шнур сонетки. Я рассмеялся.
-- Звать не к чему, -- продолжал я. -- Я не помешаю вам мирно кончить
дни свои. Убивать вас -- значило бы плохо понимать голос ненависти! Не
бойтесь насилия: я провел у вашей постели всю ночь и не...
-- Как!.. -- воскликнула она, покраснев. Но после первого движения,
которым она была обязана стыдливости, свойственной каждой женщине, даже
самой бесчувственной, она смерила меня презрительным взглядом и сказала: --
Вам, вероятно, было очень холодно!
-- Вы думаете, для меня так драгоценна ваша красота? -- сказал я,
угадывая волновавшие ее мысли. -- Ваше лицо для меня -- обетование души, еще
более прекрасной, чем ваше тело. Ведь мужчины, которые видят в женщине
только женщину, каждый вечер могут покупать одалисок, достойных сераля, и за
недорогую цену наслаждаться их ласками... Но я был честолюбив, сердце к
сердцу хотел я жить с вами, а сердца-то у вас и нет! Теперь я это знаю. Я
убил бы мужчину, которому вы отдались бы. Но нет, ведь его вы любили бы,
смерть его, может быть, причинила бы вам горе... Как я страдаю! -- вскричал
я.
-- Если подобное обещание способно вас утешить, -- сказала она весело,
-- могу вас уверить, что я не буду принадлежать никому...
-- Вы оскорбляете самого бога и будете за это наказаны! -- прервал я.
-- Придет день, когда вам станут невыносимы и шум и луч света; лежа на
диване, осужденная жить как бы в могиле, вы почувствуете неслыханную боль.
Будете искать причину этой медленной беспощадной пытки, -- вспомните тогда о
горестях, которые вы столь щедро разбрасывали на своем пути! Посеяв всюду
проклятия, взамен вы обретете ненависть. Мы собственные свои судьи, палачи
на службе у справедливости, которая царит на земле и которая выше суда
людского и ниже суда божьего.
-- Ах, какая же я, наверно, злодейка, -- со смехом сказала она, -- что
не полюбила вас! Но моя ли то вина? Да, я не люблю вас. Вы мужчина, этим все
сказано. Я нахожу счастье в своем одиночестве, -- к чему же менять свою
свободу, если хотите, эгоистическую, на жизнь рабыни? Брак -- таинство, в
котором мы приобщаемся только к огорчениям. Да и дети -- это скука. Разве я
честно не предупреждала вас, каков мой характер? Зачем вы не
удовольствовались моей дружбой? Я бы хотела иметь возможность исцелить те
раны, которые я нанесла вам, не догадавшись подсчитать ваши экю. Я ценю
величие ваших жертв, но ведь не чем иным, кроме любви, нельзя отплатить за
ваше самопожертвование, за вашу деликатность, а я люблю вас так мало, что
вся эта сцена мне неприятна -- и только.
-- Простите, я чувствую, как я смешон, -- мягко сказал я, не в силах
удержать слезы. -- Я так люблю вас, -- продолжал я, -- что с наслаждением
слушаю жестокие ваши слова. О, всей кровью своей готов я засвидетельствовать
свою любовь!
-- Все мужчины более или менее искусно произносят эти классические
фразы, -- возразила она, по-прежнему со смехом. -- Но, по-видимому, очень
трудно умереть у наших ног, ибо я всюду встречаю этих здравствующих
покойников... Уже полночь, позвольте мне лечь спать.
-- А через два часа вы воскликнете: "Боже мой! " -- сказал я.
-- Третьего дня... Да... -- сказала она. -- Я тогда подумала о своем
маклере: я забыла ему сказать, чтобы пятипроцентную ренту он обменял на
трехпроцентную, а ведь днем трехпроцентная упала.
В моих глазах сверкнула ярость. О, преступление иной раз может стать
поэмой, я это понял! Пылкие объяснения были для нее привычны, и она,
разумеется, уже забыла мои слова и слезы.
-- А вы бы вышли замуж за пэра Франции? -- спросил я холодно.
-- Пожалуй, если б он был герцогом. Я взял шляпу и поклонился.
-- Позвольте проводить вас до дверей, -- сказала она с убийственной
иронией в тоне, в жесте, в наклоне головы.
-- Сударыня...
-- Да, сударь?..
-- Больше я не увижу вас.
-- Надеюсь, -- сказала она, высокомерно кивнув головой.
-- Вы хотите быть герцогиней? -- продолжал я, вдохновляемый каким-то
бешенством, вспыхнувшим у меня в сердце от этого ее движения. -- Вы без ума
от титулов и почестей? Что ж, только позвольте мне любить вас, велите моему
перу выводить строки, а голосу моему звучать для вас одной, будьте тайной
основой моей жизни, моей звездою! Согласитесь быть моей супругой только при
условии, если я стану министром, пэром Франции, герцогом... Я сделаюсь всем,
чем только вы хотите.
-- Недаром вы обучались у хорошего адвоката, -- сказала она с улыбкой,
-- в ваших речах есть жар.
-- За тобой настоящее, -- воскликнул я, -- за мной будущее! Я теряю
только женщину, ты же теряешь имя и семью. Время чревато местью за меня:
тебе оно принесет безобразие и одинокую смерть, мне -- славу.
-- Благодарю за красноречивое заключение, -- сказала она, едва
удерживая зевок и всем своим существом выказывая желание больше меня не
видеть.
Эти слова заставили меня умолкнуть. Я выразил во взгляде свою ненависть
к ней и убежал. Мне нужно было забыть Феодору, образумиться, вернуться к
трудовому уединению -- или умереть. И вот я поставил перед собой огромную
задачу: я решил закончить свои произведения. Две недели не сходил я с
мансарды и ночи напролет проводил за работой. Несмотря на все свое мужество,
вдохновляемое отчаянием, работал я с трудом, порывами. Муза покидала меня. Я
не мог отогнать от себя блестящий и насмешливый призрак Феодоры. Каждая моя
мысль сопровождалась другой, болезненной мыслью, неким желанием,
мучительным, как упреки совести. Я подражал отшельникам из Фиваиды. Правда,
я не молился, как они, но, как они, жил в пустыне; вместо того чтобы рыть
пещеры, я рылся у себя в душе. Я готов был опоясать себе чресла поясом с
шипами, чтобы физической болью укротить душевную боль.
Однажды вечером ко мне вошла Полина.
-- Вы губите себя, -- умоляющим голосом сказала она. -- Вам нужно
гулять, встречаться с друзьями.
-- Ах, Полина, ваше пророчество сбывается! Феодора убивает меня, я хочу
умереть. Жизнь для меня невыносима.
-- Разве одна только женщина на свете? -- улыбаясь, спросила она. --
Зачем вы вечно себя мучаете? Ведь жизнь и так коротка.
Я устремил на Полину невидящий взгляд. Она оставила меня одного. Я не
заметил, как она ушла, я слышал ее голос, но не улавливал смысла ее слов.
Вскоре после этого я собрался отнести рукопись к моему литературному
подрядчику. Поглощенный страстью, я не думал о том, каким образом я живу без
денег, я знал только, что четырехсот пятидесяти франков, которые я должен
был получить, хватит на расплату с долгами; итак, я отправился за гонораром
и встретил Растиньяка, -- он нашел, что я изменился, похудел.
-- Из какой ты вышел больницы? -- спросил он.
-- Эта женщина убивает меня, -- отвечал я. -- Ни презирать ее, ни
забыть я не могу.
-- Лучше уж убей ее, тогда ты, может быть, перестанешь о ней мечтать!
-- смеясь, воскликнул он.
-- Я об этом думал, -- признался я. -- Иной раз я тешил душу мыслью о
преступлении, насилии или убийстве, или о том и о другом зараз, но я
убедился, что не способен на это. Графиня -- очаровательное чудовище, она
будет умолять о помиловании, а ведь не всякий из нас Отелло.
-- Она такая же, как все женщины, которые нам недоступны, -- прервал
меня Растиньяк.
-- Я схожу с ума! -- вскричал я. -- По временам я слышу, как безумие
воет у меня в мозгу. Мысли мои -- словно призраки: они танцуют предо мной, и
я не могу их схватить. Я предпочту умереть, чем влачить такую жизнь. Поэтому
я добросовестно ищу наилучшего средства прекратить эту борьбу. Дело уже не в
Феодоре живой, в Феодоре из предместья Сент-Оноре, а в моей Феодоре, которая
вот здесь! -- сказал я, ударяя себя по лбу. -- Какого ты мнения об опиуме?
-- Что ты! Страшные мучения, -- отвечал Растияьяк.
-- А угарный газ?
-- Гадость!
-- А Сена?
-- И сети и морг очень уж грязны.
-- Выстрел из пистолета?
-- Промахнешься и останешься уродом. Послушай, -- сказал он, -- как все
молодые люди, я тоже когда-то думал о самоубийстве. Кто из нас к тридцати
годам не убивал себя два-три раза? Однако я ничего лучше не нашел, как
изнурить себя в наслаждениях. Погрузившись в глубочайший разгул, ты убьешь
свою страсть... или самого себя. Невоздержанность, милый мой, -- царица всех
смертей. Разве не от нее исходит апоплексический удар? Апоплексия -- это
пистолетный выстрел без промаха. Оргии даруют нам все физические
наслаждения: разве это не тот же опиум, только в мелкой монете? Принуждая
нас пить сверх меры, кутеж вызывает нас на смертный бой. Разве бочка
мальвазии герцога Кларенса[*] не вкуснее, чем ил на дне
Сены? И всякий раз, когда мы честно валимся под стол, не легкий ли это
обморок от угара? А если нас подбирает патруль и мы вытягиваемся на холодных
нарах в кордегардии, то разве тут не все удовольствия морга, минус
вспученный, вздутый, синий, зеленый живот, плюс сознание кризиса? Ах, --
продолжал он, -- это длительное самоубийство не то, что смерть
обанкротившегося бакалейщика! Лавочники опозорили реку, -- они бросаются в
воду, чтобы растрогать своих кредиторов. На твоем месте я постарался бы
умереть изящно. Если хочешь создать новый вид смерти, сражайся на поединке с
жизнью так, как я тебе говорил, -- я буду твоим секундантом. Мне скучно, я
разочарован. У эльзаски, которую мне предложили в жены, шесть пальцев на
левой ноге, -- я не могу жить с шестипалой женой! Про это узнают, я стану
посмешищем. У нее только восемнадцать тысяч франков дохода, -- состояние ее
уменьшается, а число пальцев увеличивается. К черту!.. Будем вести безумную
жизнь -- может быть, случайно и найдем счастье!
Растиньяк увлек меня. От этого проекта повеяло слишком сильными
соблазнами, он зажигал слишком много надежд -- словом, краски его были
слишком поэтичны, чтобы не пленить поэта.
-- А деньги? -- спросил я.
-- У тебя же есть четыреста пятьдесят франков? -- Да, но я должен
портному, хозяйке...
-- Ты платишь портному? Из тебя никогда ничего не выйдет, даже
министра.
-- Но что можно сделать с двадцатью луидорами?
-- Играть на них. Я вздрогнул.
-- Эх ты! -- сказал он, заметив, что во мне заговорила щепетильность.
-- Готов без оглядки принять систему рассеяния, как я это называю, а боишься
зеленого сукна!
-- Послушай, -- заговорил я, -- я обещал отцу: в игорный дом ни ногой.
И дело не только в том, что для меня это обещание свято, но на меня нападает
неодолимое отвращение, когда я лишь прохожу мимо таких мест. Возьми у меня
сто экю и иди туда один. Пока ты будешь ставить на карту наше состояние, я
устрою свои дела и приду к тебе домой.
Вот так, милый мой, я и погубил себя. Стоит молодому человеку встретить
женщину, которая его не любит, или женщину, которая его слишком любит, и вся
жизнь у него исковеркана. Счастье поглощает наши силы, несчастье уничтожает
добродетель. Вернувшись в гостиницу "Сен-Кантен", я долгим взглядом окинул
мансарду, где вел непорочную жизнь ученого, которого, быть может, ожидали
почет и долголетие, жизнь, которую не следовало покидать ради страстей,
увлекавших меня в пучину. Полина застала меня в грустном размышлении.
-- Что с вами? -- спросила она.
Я холодно встал и отсчитал деньги, которые был должен ее матери,
прибавив к ним полугодовую плату за комнату. Она посмотрела на меня почти с
ужасом.
-- Я покидаю вас, милая Полина.
-- Я так и думала! -- воскликнула она.
-- Послушайте, дитя мое, от мысли вернуться сюда я не отказываюсь.
Оставьте за мной мою келью на полгода. Если я не вернусь к пятнадцатому
ноября, вы станете моей наследницей. В этом запечатанном конверте, -- сказал
я, показывая на пакет с бумагами, -- рукопись моего большого сочинения
"Теория воли"; вы сдадите ее в Королевскую библиотеку. А всем остальным, что
тут останется, распоряжайтесь как угодно.
Взгляд Полины угнетал мне сердце. Перед