Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
ую шляпку одним ударом молотка и, не случись революции,
до конца своих
дней зарабатывал бы на жизнь этим ремеслом и дальше соседнего местечка
не знал бы, как выглядит мир, он жил в черте оседлости, откуда еврею было
законом запрещено выезжать, а уж о Москве и Петербурге не приходилось и
мечтать.
В голодной Москве Крацер, едва умевший вывести на бумаге свою фамилию,
решился штурмовать науку. Для таких, как он, рабоче-крестьянская власть
создала рабфаки, рабочие факультеты, где они проходили ускоренный курс за
всю гимназию, чтобы подготовиться к экзаменам в университет.
Вот на этом-то рабфаке и скрестились пути местечкового еврея Крацера и
графини Голенищевой-Кутузовой. Он, неуклюжий и малограмотный, был там
студентом, а она, образованная и прекрасно воспитанная, работала уборщицей,
своими нежными ручками смывала с холодных каменных полов густую грязь,
нанесенную сапогами и лаптями жаждущего знаний пролетариата.
В ту раннюю пору советской власти нравы были пуританскими и крутыми.
Влюбленность, поцелуи, вздохи при луне причислялись к буржуазным пережиткам
и подвергались публичному осмеянию. А связь с человеком из разгромленного
революцией класса эксплуататоров считалась страшным грехом и изменой своему
рабоче-крестьянскому классу.
Студент рабочего факультета Наум Крацер воспылал страстью к худенькой
бледнолицей уборщице. И когда под строгим секретом она призналась ему, что
она - бывшая графиня и ему никак не стоит с ней связываться, он, вместо того
чтоб отступить, воспылал еще большей страстью.
У Наума Крацера закружилась голова. Подумать только: у него есть шанс
стать мужем графини. Десятки поколений его предков, презираемых и
преследуемых евреев, покоящихся на местечковом кладбище в бывшей черте
оседлости, перевернулись бы в могилах от этой новости и категорически
отказались бы поверить, что такое может случиться. Не хотели верить этому и
коммунисты - товарищи Наума. Его вызвали в партийный комитет и строго, без
церемоний, предупредили, чтоб опомнился и не марал чести пролетария, а не то
он горько пожалеет.
Женитьба действительно подорвала карьеру Наума Крацера. В инженеры он
выбился. Но дальше не пустили человека с подмоченной пролетарской
репутацией.
Он поселился со своей тихой, робкой женой в маленькой комнате нашей
большой коммунальной квартиры, и графиня старалась как можно реже появляться
на общей кухне, чтоб соседки, прослышавшие о ее родовитом происхождении, не
смеялись и не подтрунивали над ней. Зато муж ее не только не стыдился, а где
только мог похвалялся своей женой-графиней. И в доме и на службе. Соседи
прозвали его "местечковым графом", а на службе сделали организационные
выводы и не давали повышения, как бы старательно он ни работал.
И все равно Крацер извлекал немало наслаждения из своей роли мужа
графини. Он получал неизмеримое удовольствие от того, что обед ему подавала
графиня, и подавала так, словно она - лакей, а он - граф. Когда он натирал
мозоли, графиня подносила ему горячую воду в тазу, и он опускал в этот таз
свои несвежие пахнущие ноги и блаженствовал, пока она, стоя на коленях,
намыливала каждый его пальчик и безопасной бритвой "Жиллетт" срезала с
размякшей ступни наросты.
У них родился сын, вылитый еврей, но графский титул матери, как клеймо,
омрачал его детство. Во дворе мальчишки часто били его и окрестили прозвищем
"графеныш". В те годы в Москве антисемитизм строго преследовался, а
классовая ненависть, наоборот, поощрялась. Поэтому мальчика изводили не
из-за семитских печальных глаз, а за происхождение по материнской линии от
графов Голенищевых-Кутузовых. Наум Крацер выбегал во двор с ремнем в руке и
разгонял обидчиков сына, называя их "босяками", "голытьбой" и "хамами". В
эти моменты он сам чувствовал себя если не графом, то, по крайней мере,
представителем дворянского сословия.
Во вторую мировую войну, когда в России надо было вызвать
патриотические чувства, вспомнили великих предков, некогда прославивших
русское оружие, и имя фельдмаршала Кутузова замелькало в газетах и на
красных транспарантах, и даже был выпущен ор-
ден Кутузова, которым награждали высших офицеров за боевые заслуги, и
на этом ордене сиял серебром одноглазый, с повязкой через лоб, профиль
дальнего родственника Наума Крацера. Вспомнили и жену Наума, правнучку
фельдмаршала, и выдали хороший, по тем голодным годам, персональный
продовольственный паек. А когда хватились, что у фельдмаршала имеется
праправнук, сын Крацера, потребовали, чтоб он немедленно поменял фамилию
отца на мамину и восстановил на благо отчизны славное имя
Голенищева-Кутузова. Но опоздали. Сын графини и Крацера успел попасть на
фронт рядовым солдатом и очень скоро погиб. В похоронном извещении,
полученном родителями, он все еще значился Крацером.
Они оплакали сына, и остались вдвоем.
Но жену Крацера, графиню Голенищеву-Кутузову, уже не оставляли в покое.
Ее приглашали в президиум, когда в Москве собирались важные совещания, и
докладчики с трибуны каждый раз поворачивались к ней и даже указывали
пальцем, когда говорили о патриотизме, любви к Родине и преемственной связи
славного прошлого русского народа с еще более славным настоящим. В паспорте
она была записана по мужу- Крацер, но этим именем ее не называли. А только
девичьим - Голенищева-Кутузова. Потому что к тому времени к евреям стали
относиться в Советской России примерно так же, как сразу после революции
относились к свергнутому классу, к дворянам и буржуям.
И однажды ее, бывшую графиню, а по мужу- .Крацер, вызвали к очень
высокому советскому начальству и без обиняков сказали:
- Гоните вы этого еврея к чертовой матери. Вы же-русская. Гордость
нашего народа. Зачем вам этот грязный жид?
Графиня побледнела и, ничего не сказав, покинула кабинет, хлопнув
дверью.
С тех пор она стала чахнуть и скоро скончалась.
Наум Крацер похоронил ее на еврейском кладбище. И на все деньги,
которые он собрал за долгие годы семейной жизни, заказал и поставил на
могиле жены мраморный памятник. Проект памятника разработал он сам.
Скульптор лишь старательно воплотил в камне его замысел.
На гранитном пьедестале в натуральный человеческий рост сидела в кресле
покойная жена Крацера, а сам он, тоже в полный рост, стоял перед ней,
опустившись на одно колено, и лобызал протянутую ему руку.
На черном цоколе золотом горели слова:
"Графине Голенищевой-Кутузовой от скорбящего мужа Наума Крацера".
Этот необычный для еврейского кладбища памятник и по сей день стоит
среди каменных плит с древнееврейскими надписями и шестиконечными звездами
Давида под Москвой, в Востряково.
А гипсовая модель его в натуральную величину много лет стояла в нашей
коммунальной квартире, совсем загромоздив и без того тесную комнату Наума
Крацера. Он так и жил в этой комнате вдвоем с памятником. Гости к нему
перестали приходить. Даже соседи испытывали неловкость, заглянув в
приоткрытую дверь: то ли музей, то ли часовня.
Потом умер и он. Муж графини. Где он похоронен, я не знаю. В его
комнате поселились новые жильцы, и куда они выставили громадную гипсовую
модель надгробия, я тоже не знаю.
Зато евреи, приезжающие на кладбище в Востряково по разным невеселым
делам - или хоронить родных, или навестить могилу,-сначала с недоумением, а
потом с почтением останавливаются перед мраморным памятником и с уважением
повторяют имя Наума Крацера, ничем не выдающегося еврея, которого будут
помнить, пока стоит это кладбище. Потому что он умудрился достигнуть
недостижимого и навечно утвердить себя в камне как мужа графини.
"ПРАВЕДНИК"
В Иерусалиме солнце горное. Не изнурительное. Даже в летний полдень.
Сухо. И очень-очень тепло. В Иерусалиме даже приезжий не потеет и не устает
от жары.
Музей Яд ва-шем стоит на вершине горы, над Иерусалимом. Это - мемориал
в память о жертвах Катастрофы европейского еврейства.
64
Даже в самую сильную жару сюда тянутся люди. Экскурсанты и туристы. Со
всего мира. И среди них много неевреев.
В черных лимузинах поднимаются по спиральному шоссе среди пыльных
кипарисов и сосен правительственные делегации разных стран. Посещение музея
Яд ва-шем-непременная часть программы их пребывания в Израиле.
Впереди и сзади лимузинов парами несутся военные мотоциклисты в белых
пластмассовых шлемах. Обыкновенных туристов, прибывших в автобусах,
израильские полицейские слегка придерживают у входа, пропуская вне очереди
правительственную делегацию.
И кто бы ни были люди в лимузинах, японцы ли, румыны, уругвайцы или
немцы, они, прежде чем спуститься, как в пещеру, в забранное черным
бархатом, высеченное в скале помещение музея, как перед входом в еврейский
храм, надевают на головы черные ермолки, услужливо поданные им молчаливыми
привратниками.
Из полумрака музея, где лишь светятся огромные документальные
фотографии, сделанные палачами до казней и после, с которых смотрят, раскрыв
рты в немом крике, еврейские дети перед дулами винтовок, где стоят в
очереди, белея голыми телами, у входа в газовую камеру еврейские женщины с
прижатыми к груди младенцами, где лежат, оскалившись, груды младенцев,
иностранцы выходят на яркий знойный свет, щурясь и пряча слезы. Подавленные.
Угнетенные чувством собственной вины за то, что их народы допустили в свое
время такое, ничего не сделали, чтоб предотвратить.
И тогда израильские гиды ведут их на узкую аллею, обсаженную молодыми
деревцами. И лица иностранцев проясняются. Эта аллея называется Аллеей
праведников. Каждое деревцо на ней посажено в честь человека, нееврея, не
побоявшегося в ту пору протянуть руку несчастным, поставить на карту свою
жизнь ради спасения еврейской семьи или еврейского ребенка.
У подножья каждого деревца-керамическая табличка с именем праведника и
названием страны, где им были спасены евреи.
Калигури Челия (Италия)
Кристиансен Анна (Дания)
Жиль и Мари Феди (Франция)
Андрис и Ида Янсен (Голландия)
Рихтер Эмма (Германия)
Зенон не выходит на Аллею праведников, когда там проводят в окружении
полицейских официальную делегацию. Он отсиживается ниже деревьев на голом
каменистом склоне холма. Таков его уговор с полицией. При делегациях не
появляться. А к отдельным туристам может приставать сколько хочет. Израиль -
свободная страна, и попрошайничать законы не воспрещают.
У Зенона нееврейское лицо. Он - поляк. Чистокровный. Блондин с
выцветшими голубыми глазами и обожженной на солнце и сморщенной от сухости
кожей. В первые годы его нос и лоб багровели и шелушились от южного солнца,
как молодой картофель. А теперь кожа пропеклась, стала темно-коричневой.
Завитки нечесаных волос выгорели до белизны.
Киббуцная панамка, из синих и белых клиньев, съехала ему на нос,
прикрыв глаза от прямых лучей солнца. Он сидит на ребристом камне. Спине и
ягодицам даже через ткань горячо. Из-под края панамки сощуренные глаза
следят через негустые кроны деревьев за цепочкой одетых в темные костюмы
официальных гостей. Они удаляются, за ними и полицейские, и на аллее
появляется болтливая и пестро одетая публика - туристы из Америки или
Франции. Наметанный глаз Зенона определяет по их нескованному поведению, что
это не христиане, а евреи.
Тогда он достает из-за камня почти пустую бутылку, разбалтывает остатки
водки на дне и, выпив до конца, швыряет подальше. Затем встает с камня,
критически морщась, смотрит на свои пропыленные и изношенные башмаки,
подтягивает мятые штаны, все время норовящие сползти с его худых бедер, и
тяжело шагает вверх, к аллее. Из нагрудного кармана выгоревшей армейской
рубашки цвета хаки он без рук, запекшимися губами достает сигарету,
перекатывает ее кончик в беззубом пустом рту, но не зажигает. Лучшее
средство остановить туриста и завязать душевный разговор - попросить огоньку
прикурить.
Пустая бутылка, брошенная Зеноном, долго скатывается по каменным
уступам, не разбиваясь, а лишь издавая приглушенный звон.
- Здравствуйте, дорогие гости,- сняв с полысевшего темени киббуцную
панамку и галантно взмахнув ею, будто в поклоне, до самой земли, обращается
он к туристам по-английски.-Добро пожаловать на многострадальную землю
Израиля.
Туристы, естественно, останавливаются, привлеченные и этим необычным
приглашением, и всем обликом пожилого оборванца, никак не похожего на гида.
Он просит прикурить, и не одна, а сразу несколько зажигалок тянутся к
нему со щелканьем, испуская невидимые язычки пламени. Прикурив, он
окутывается дымом, вежливо благодарит и представляется:
- Кто я такой? Вы знаете? Ну, кем я вам показался с первого взгляда?
Старым гоем, верно? Я не отрицаю. Я - не еврей. Я - гой. Но такой гой, как
я, стоит иного еврея.
Вы видите вон то дерево? Слева, третье с краю. Это мое дерево. Не я его
посадил. Его посадили в мою честь. Напрягите зрение... прочтите имя
праведника под этим деревом... Зенон... и фамилию читайте. Да, да. Меня
зовут Зенон. Это я из Польши. А следовательно, я-праведник. Когда фашистские
людоеды, эти нелюди, эти варвары, убивали всех евреев подряд, я... простой
поляк... христиански поставил свою голову на кон...
Он говорил хрипло и громко, не совсем послушным от выпитой водки
языком, а панамку так и не натягивал на голову, а держал в руке книзу
донышком, и туристы, без понуканий с его стороны и не дожидаясь просьб,
смущенно клали, засовывали в панамку мятые израильские лиры и зеленые
американские доллары. Мелочь никогда не клали, только бумажные банкноты.
Чтоб не унизить героя, вступившегося за евреев, не обесценить его подвиг.
Когда из музея выходила на Аллею праведников смущенная и подавленная
стайка туристов с нееврейскими физиономиями, Зенон встречал их другим
приветствием:
- Здравствуйте, братья во Христе! Я такой же, как
вы, нееврей, но живу в Израиле среди евреев. Замаливая наш общий с вами
грех.
Вы своими глазами видели, что сделали нацисты в годы войны с евреями.
Где они убивали младенцев и беспомощных стариков? В пустыне? В космосе? Нет!
В густонаселенной Европе. На наших с вами глазах. На наших черствых и
равнодушных глазах.
Посчитайте, сколько здесь растет деревьев! Ну, триста! Ну, пятьсот! От
силы! На весь христианский мир нашлось всего триста или пятьсот чистых душ,
праведников, рискнувших своей жизнью ради чужой. А остальные? Миллионы...
Сотни миллионов видели и делали вид, что не видят. Позор нам!
В мою честь благодарные евреи посадили дерево в этой аллее. Назвали
меня праведником. Вон мое дерево. Отсюда видно.
А вы кто? Снимите шляпы с голов! Пусть солнце святой земли жжет ваши
головы, склоненные перед этими деревьями. Воздайте должное редким, праведным
душам. И мне!
Он протягивал свою панамку, и христиане-туристы, чтоб поскорей
отвязаться от него, откупались деньгами в разной валюте.
Лишь когда из пещерной прохлады музея выводили на зной очередную
делегацию, Зенон покидал Аллею праведников, не дожидаясь, пока полицейские
кивками попросят его убраться подобру-поздорову.
Его знали полицейские, знали служащие музея. Его пропеченное, в
морщинах лицо с проваленным ртом уехало в разные концы земли - туристы
любили фотографировать Зенона возле его дерева. За такую позу у него была
такса-два доллара.
Иногда, когда ручеек туристов и экскурсий иссякал и арабы-рабочие с
мотыгами рыхлили иссохшую землю вокруг деревьев и поливали из длинного
шланга, Зенон отбирал у них шланг и свое дерево поливал сам, рукавом очистив
потом керамическую табличку со своим именем от налипших комочков грязи.
В годы войны в деревне под Люблином совсем еще молоденький Зенон
спрятал без ведома своих родных еврейскую семью в сарае, на сеновале. Носил
им еду и питье. Дрожал от страха, когда чужие приближались
к сараю, и не взял с евреев ни копейки. Потому что Зенон был влюблен в
девицу из этой семьи по имени Хай-ка. После войны Зенон и Хайка поженились,
поселились в Варшаве. У них родился сын Яцек. Зенон стал коммунистом и
сделал карьеру. О его мужественном поступке писали в газетах.
Но, на его беду, в Иерусалиме открыли музей Яд вашем и заложили Аллею
праведников. В честь Зенона было посажено дерево, а его самого правительство
государства Израиль пригласило за свой счет в гости и наградило медалью.
Вернулся Зенон в Польшу с медалью, и вся жизнь его пошла прахом. Его
назвали сионистом, прогнали из партии, уволили с работы. А потом намекнули,
что в Польше ему делать нечего и пускай мотает в свой Израиль,
Зенон и Хайка уехали. Сын Яцек тоже. Но он не в Израиль, а в Швецию и
там женился на шведке.
В Израиле редко кто пьет. И водка, да и коньяк в еврейском государстве
самые дешевые в мире. Зенон стал пить, сколько душа пожелает.
А когда умерла от рака жена Хайка, он без водки двух часов не мог
прожить. Пропил все. Не только свою одежду, но и платья покойной. Потом
продал по дешевке квартиру и стал ночевать по чужим семьям, где пожалеют и
пустят. А все дни проводил на каменной горе у музея Яд ва-шем, возле Аллеи
праведников. Стал местной достопримечательностью. Туристы, слава Богу,
Израиль не обходили стороной, и на водку раздобыть деньжат удавалось без
большого труда. Иногда, упившись, он засыпал на камнях, прижавшись щекой к
начатой, но не конченной бутылке, и тогда гиды, если вели неофициальные
туристские группы, рассказав о праведниках, спасавших евреев, показывали
сверху, с аллеи, на него, спящего среди горячих камней, и, если кто-нибудь
из любопытных хотел спуститься к нему, чтоб лучше рассмотреть, гиды
сдерживали таких:
- Не троньте его. Пусть праведник отдыхает! Он заслужил покой.
"СУББОТНИЕ ПОДСВЕЧНИКИ"
Когда я сказал моему отцу, что уезжаю в Израиль, он, отставной
полковник артиллерии и коммунист, не выразил никаких чувств по этому поводу,
а только наморщил гармошкой лоб, заморгал из-под сдвинутых седых бровей и
спросил:
- С каких это пор ты стал евреем? Я не нашелся, что ему ответить.
Действительно, с каких пор? Весь советский образ
жизни, да и немалые старания моего отца сделали все, чтобы изгнать из
моей памяти даже намек на какое-нибудь национальное чувство. Я рос никем: ни
русским, ни евреем. А просто советским, каким-то абстрактным, то есть никем.
Ответ на недоуменный вопрос отца родился в самые последние часы моего
пребывания на русской, советской земле - в советском аэропорту
"Шереметьево", среди форменных мундиров таможенных чиновников и истерически
взвинченных лиц проходящих досмотр пассажиров самолета, летящего на Вену.
В толпе не менее взвинченных провожающих я то и дело натыкался на
сосредоточенное угрюмое лицо отца, совсем еще не дряхлого и в свои годы,
почти семьдесят лет, не потерявшего военной выправки. Его привычный суровый
командирский взгляд не оттаял даже здесь и неотступно сопровождал меня в
метаниях от чемоданов к столу, где немолодой с испитым лицом таможенник
дотошно и скучно ковырялся в моих вещах.
- А это что?
Руки таможенника извлекли из чемодана два массивных подсвечника