Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
а, послушав сторожей, он высунул длинную руку, взял легко и
привычно за шиворот Якова, шестипалого, и Яков почувствовал, что идет легко,
как по воздуху, а идет туда, куда указуют.
И ввел во вторую палату. И там ослабил руку, державшую за шивороток, и
шестипалый остановился, как маятник, и понял, что спущен с виски.
И, не глядя, средним голосом спросила его толстая шуба. Тогда Яков в
одно мгновенье стал хитрый и решил, что будет говорить совсем не то, что
слышал, а что скажет, что ничего не слышал,-- и сразу решил говорить мало и
выдумывать, и в то же мгновенье лисья шуба посмотрела на него человеческими
глазами, а глаза были скучные, как уголье, когда оно гаснет. И шестипалый
услышал, что он рассказывает все, что слышал и видел, и удивился, что помнит
даже такое, о чем не думал.
Тогда лисья шуба подобралась, и скучные глаза еще раз посмотрели на
голову Якова, на его глаза, на шестипалые руки, на младенца косоглазого, что
стоял тут же в банке, -- и быстро двинулась, прошумела -- в портретную. А
дверь закрылась за шубой.
И тогда Яков, стоя на месте, где стоял, присунул быстро голову к двери
и поглядел в замочную скважину. Шуба стояла как черное поле, и потом поле
качнулось и медленно пошло: на воск, на подобие.
И тогда шестипалый увидел колебание, что встает воск, и увидел сбоку
перст, который указывал: вон. Яков успел отшатнуться: прямо на него, в
дверь, выбежал человек в кармазинном, как огненном, кафтане. И он был худой.
А толстая лисья шуба волочилась за ним, как живой зверь. Он наткнулся на
Якова, на шестипалого.
Тут взглянули два человека в глаза друг другу.
Лисья шуба прошла, соболий ворот встал, и нос спрятался.
Он задел по дороге китайского бога или же сибирского болвана, и тот
покатился, сторожа бросились поднимать. Не обернулся.
А потом -- цугами, цугами проехал он куда-то.
И все складывали шапки и останавливались.
8
Какая ночь была потом!
Серая.
Погода вдруг изменилась -- встал ветер, и все наоборот. То шло к весне,
мелкая погода, а теперь приходилось ждать либо холода, либо большой воды. И
на небе не было обыкновенных звезд или луны, а была одна белая дорога,
которая кишит малыми звездами. На небе молочная дорога, а земля черная, и
ветер и лед; было хуже видно, чем во тьме. Эта ночь была скучная в
Петерсбурке. Это кораблям на адмиралтейском дворе было тяжко; они качались
на цепях и урчали.
В ягужинском доме теперь было тихо, потому что дом притаился и все
полегли спать; либо полуспали, либо уж спали до дна, до черноты. Ягужинский
дом был теперь как остров в басне, который назывался: гора любезных, до
которой не доходят ведомости, и она окружена тихой водой. Потому что
неизвестно, что теперь будет и куда ушлют. А что ушлют, все думали так.
Пропал, пролетел, ветреница!
А ветреница -- сидел теперь тих, похмелье с него спало, и пристало
мнение. Он все не мог вспомнить, что он такое позабыл. Фонарь за окном
качался, как утоплый. Потом он читал свой гороскоп, который ему в Вене за
немалые деньги составил астролог по лбовым линиям. И находил неверное
утешение.
По гороскопу, по латитудинам планет, он был горяч и мокротен, и любовь
была ему от народа простого, а не от больших и властных персон. Март
знаменовал трудность в его делах, ради ненавистных гонений от политичных и
придворных врагов на его интересы, прибыли и характер. Март как раз и был
теперь, он самый; а на Васильевском острове -- враги, и придворные и
политичные -- все верно. И, однако, Аригон-звездарь тут же подтверждал, что
вышеупомянутые враги не могут учинить никакого действа, и он останется
сверху, вышний над ними, и победит все противности.
И вспомнил он опять безо всякой данной ему гороскопом причины венскую
шляхтянку, от которой был счастлив, потому что не только был ее любитель, но
и любим ею. Была гладкая, чернобровая, неверные глаза и губы надуты. И та
гладкая, та чванная шляхтянка -- она в Вене, а он в Санктпетерсбурке, и их
обоих, как веревочкой, тянет друг к другу, по всей географии -- и это есть
государственный союз с Веною, всем нужный и полезный. Он без нее жить не
может. И того не понимают. Да что уж! Полно. И тому не быть.
А в этом году, говорил звездарь, Сатурн обретается при конце Меркурия.
Смертная ненависть министра и его лукавство. Немилость вышних. Замешание. И
победа. И жизнь будет расширяться, в добром счастье, до пятидесяти лет и
более.
И все то -- обман, и даром плачены деньги.
А венская шляхтянка далеко, и что она теперь делает? Она в приятных
беседах или лежит больная. А вот что с ним завтра будет -- этого гороскоп не
знает. Он подошел к окну, увидел: олово, ветки, грязь, дымный воздух, и как
будто кто там копошится внизу.
И ему показалось: опять его первая жена, изумленная, дура, -- она опять
вырвалась, убежала из монастыря и, задрав подол, бегает вокруг дома и срамит
его.
Тогда еще раз всмотрелся и увидел: ветки, грязь, тряпье старое, грязная
Флера, несущая в мисе нечто. Махнул рукою и отошел от окна.
На Выборгских восковых тоже была ночь, ночь фабрическая.
Анбар стоял замкнут, все мазанки тоже, и мазанка, где казна, и сарай с
печью. На дворе две телеги порожние. Солдат Балка полка бродил за сараем --
и вот он услышал тонкие голоса и тогда позвал шведскую собачку:
-- Хунцват.
Но собака не лаяла, солдат Балка полка сел на лавку и закрыл глаза,
подремал. Потом опять позвал собаку, и та не явилась. Он пошел к мазанке,
где была казна, -- и услышал нечто: возня, железный скрып. А когда окликнул,
никто не отозвался. И вдруг легкий бег, и кто-то огрел его по голове и
сказал:
-- Эй, гранодир! -- и тогда он посклизнулся. Проснулся, увидел: олово,
ветки, ночь фабрическая, и дверь в мазанке открыта. Тогда ударил в трещотки
и понял, что грабеж.
А на Васильевском острове был Меньшиков дом и Меньшикова ночь. В
большой теплоте сидел он там и грел свои ноги в чулках-валенках у камеля,
который был кафельный, синий, строен в одно время с Петровым. Он смотрел в
уголье, оно томилось, и на свой штучный пол, по которому уголье играло, как
котята. Он курил длинную свою трубочку и пускал клочьями дым. Он думал, что
устал за этот год, но не уклонился в старость, а это в ногах опять явилась
старая болезнь, скоробудика, которую лечил дважды доктор Быдло, да не
вылечил. И что летом поедет в Ранбов отдыхать и дом управить. Будет редить
большой огород, сделает какой-нибудь грот с брызганием и водотечением, или в
саду наставит чуланов мраморных со статуями и горшками, на крыльце уставит
новую игру, такую, чтоб шарики в окошечки молотами гонять, -- малибанк, --
голубятню художник искусства распишет. А игра эта весьма забавна и задирчива
и вводит в газард.
Он отдохнет. Пусть будет в Ранбове роскошество, и возьмет себе потешную
охрану из мальчишков, -- как у Салтана, послы говорили. Он усмехнулся и
пыхнул трубкою. И цветы сажать. Он любил цветы. Он их в руке разминал и
нюхал. И ему ничего не нужно. Только избыть великие убытки и несносные
обиды, которые должен до времени сносить. И от кого! От ротозея, площадного
человека! Он будет отдыхать в Ранбове, а саму зазвать, и она пущай играет в
ту игру, в малибанк. И сватать Марью за царенка. Только тогда он на ноги
встанет. Тогда он и Пашке споет: "Ай, сват-люли!" Полно ему, Пашке, врать
про него: рыба-лещ, минуща вещь. Попоет он, Пашка, про леща. На помосте! А
теперь разве его к самоедам послать в Сибирь. Пущай только сама в Ранбов
едет. Пьет она вино до дрожания и до валяния и много шалит и дурует, а
здоровье все большое, не избыть того здоровья! А у него здоровье хужеет. Эх
ты, Быдло, Быдло!
Тут послал кликнуть Волкова и так ему сказал:
-- О куншткаморном деле урода, шестипалого. Держать того урода в
анатомии негоже. Он востер и будет с ягужинского лая говорить. Брать его в
приказ сумневаюсь, для того что натуралия, и о нем все иностранные
государства известны. Переменных речей от него не чаю. И класть того
шестипалого в склянку с двойным вином; класть его в спирты; а для того что
такой скляницы большой на стекольных нету, -- положить в две скляницы руки
его и ноги. В двойное вино. Или в спирты, как найдется. Но чтоб тихо. И
завтра поедешь и поднесешь ему от меня вина. И для того тихого вина бери ты
апотечную коробочку.
И улыбнулся:
-- Для сласти.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Я хочу елей во огнь возлияти
И охотное остроумие твое еще более возбуждати.
Пастор Глюк.
l
Эта ночь кончилась, на небе явилась краска, румянец, еще никто не
вставал, и мазанки, и магазейны, и фабрические дворы, и дворцы, и каналы
были как неживые.
Тогда дрогнули в мазанках и во дворцах полы от гуда, и затряслись
мелким дребезгом стекла.
И это был первый залф, как будто воркнула собака такого размера, как
река Нева, но еще не лает. Кто спал, -- те во сне пошевелились, и первый
залф не всех разбудил.
А по реке, по болотам и по рощам -- пыхнул второй залф. И уж это был
лай.
Тогда все проснулись.
Полуодетые, еще в исподницах, выбегали девки на дворы и смотрели
дальным взглядом: что?
Большие люди хлопали в ладоши, и дворня щетинилась в нижних жильях:
кто?
Тогда был еще залф, протяжный.
И тогда город поднялся на ноги.
Подскочил герцог Ижорский к окну, стал смотреть строгим взглядом, и
когда от пятого залфа затряслась земля, он уже переменил три решения. Первое
решение было сонное: что шведы. Но отменено, потому что где там шведам
теперь нападать, когда Каролус в могиле, а со Швецией трактамен. И это
решение сонное.
Второе решение было: Пашка, Ягужинский. Он колобродит, он из пушек
палит. Еще скорее отменено. Первое, что пушек достать не может, а другое,
что не пойдет.
Третье решение было: большая вода. Море пошло на город и конечно
затопит и со всем добром.
Но тут проскакали мимо окна телеги, а на них солдаты его лейб-гвардии
полка. И лошади были как полоумные, чуть не на карачках ползли, солдаты били
их в три кнута, а с телег во все стороны торчали холсты, в холсты по углам
бил ветер, и эти холсты были паруса.
Тогда он открыл окно и опытной рукой остановил, крикнул:
-- Куда?
Но те остановиться не могли, потому что лошади летели прямо, свои
окорока по земле расстилали, и сделалось сильное воздушное стремление.
Корабли тоже сразу не остановишь. С телег дан мимолетом ответ:
-- На Выборгские...
И понял, что великий пожар. Посмотрел на небо -- небо было красное.
И зашевелилось и побежало. Лопались ворота в полковых дворах, и
вылетали солдаты и волокли, как змиев, великие заливательные трубы. И
набатчик тащил свой набат. Вытащил и ударил в набат. Крюки с цепями несли, и
от того стоял звон цепной, застеночный, и те крюки -- на телеги.
И дьячок, что сидел крепко в своей мазанке три года, и дал обет не
стричься, и все только урчал низким голосом, -- он выскочил теперь, и под
дерюгой у него был белый голубь. Потому что настало время сделать чудо --
бросить того голубя в огонь, -- и огонь ляжет. Он того голубя уже два года
припасал. И он шел, гордый, на голове колтун, без шапки, и голубь когтил ему
грудь.
Великие войлочные щиты и большие паруса поднял Литейный двор, где
бомбенные припасы. И если взлетят на воздух,-- придет старое царство, потому
что новое, новый город, и все коллегии, и бани, и монументы, конечно,
взлетят.
И проявился Иванко Жмакин. Он бежал в легкую припрыжечку, на огонь. Он
эту ночь всю как есть не ложился. И теперь бежал на огонь. И огневщики
бежали -- тащить, что придется, -- одежу, золото или, может, попадутся
честные камни или холсты.
И верхом на коне выехал Ягужинский, генеральный прокурор, и толстым
голосом кричал:
-- Гей! Куда?
И было неизвестно, где огонь. Если огонь на Васильевском острове, нужно
тащить непременно и без отлагания -- и время как смерть -- трубы
заливательные в пруды, потому что на Васильевском острове собственно для
заливания и утушения накопаны пруды.
А если на Адмиралтейском острове, то, покрыв щитами корабельный двор и
огородив парусами ветер,-- крючьями растаскивать все горящее, что бы ни
горело, потому что государственный флот в опасности.
Но огня там не было. И, стало быть, -- где был огонь? И огонь был в
Литейной части. А артиллерия главный апартамент государства, и лопнет
артиллерия -- гибель городу, и конечная гибель.
Тогда все телеги поскакали в Литейную часть.
И огонь уже подбирается к Литейному двору, и уже мазанки выгорели. Уж к
бомбенному сараю огонь идет.
Так кричали друг другу. И храбрые скакали вперед, а трусы ударялись
назад. И было много и тех и других.
Появились на улицах кареты, но без гербов и литеров: убегали из города
иностранные господа, потому что думали, что пришли калмыки, калмыцкий хан
взял город. Они тихо ехали, спрятав носы в шубы российских медведей, и
смотрели кругом с иностранной гордостью и боязнью. Деньги у них были в
шкатулках.
И нетчики, мелкие, бежали за город в колымагах, те бежали безо всего,
спасая единственно свою жизнь.
Господин граф Растреллий проснулся после того, как девять раз обернул
свой стакан, и под конец его разбил -- схватил свою последнюю работу и
выбежал на улицу без шляпы. А работа его была не баталии и не медный
какой-нибудь благородный портрет, а просто он отлил из бронзы малого
арапчонка. Арапчонок пузастый, со смехом на щеках, а пуп большой. Отлил он
его для пробы, чтобы испробовать бронзу, а вчера сказал Лежандру перетащить
из формовального анбара и, осмотрев, решил: прилепит к бронзовому же
портрету какой-нибудь благородной женской особы, у ног, потому что женские
особы любят здесь арапчат, а малая фигурка даст знак, что под платьем голое,
и еще даст смех.
И теперь утром он сунул ее под мышку и выскочил.
А малый восковой всадник, модель, сделанная для отлития из бронзы и
бессмертной славы, остался дома и мог во время такого пожара быть украден,
или растоптан, или даже мог растаять.
Кругом был истинный ад, но не тот, уже надтреснувший, с людьми, которые
были обвязаны змеями, какой нарисовал в капелле Михаил Анжело, а другой,
чужой, русский ад, составленный из конских морд, детей, солдат и морских
парусов на суше.
В Литейной части остановились телеги. Подняли ветхие заплатанные паруса
перед Литейным двором, для того чтобы огородить ветер, и они надулись. Как
будто другой флот собрался убегать от новых шведов. Телеги сгрудились и
далее не могли идти, но скрыпели от напруги. А жеребцы заголосили, кобылы
стали лягаться.
Растреллий прокаркал нечто, но на него никто не обратил внимания... И
тут его кто-то сзади сильно обхватил, и это был трепещущий господин Лежандр,
подмастерье. Господин подмастерье был потерянный человек, он плакал,
требовал проходу и кричал, что они иностранные художники искусства, но на
него никто не смотрел. А куда идти -- сам Лежандр не знал нипочем.
Господин граф Растреллий несколько потемнел. Он был пришлец, перегрин,
первой родины не помнил, во второе отечество возвращаться не желал.
Приходили странные времена к варварам, и неизвестно, что за паруса и для
чего они нужны именно на суше. Может быть, это такой бунт?
Тут конь наехал на него. И мастер вдруг окрысился и двинул сильно
кулаком в ту морду. И конь забился, стал косить, в морде явились боязнь и
понимание, сильно обозначились жилы, грива запуталась, это был битюжок
полковой -- и вот тогда мастер увидел, что такие жилы и такие ноздри он
сделает на памятнике, где будет представлен всадник.
-- Что вы кричите? -- сказал он вдруг Лежандру. -- Что вы плачете? Вы
болван. Это просто военные репетиции. Вы видите паруса? Это военные и
морские репетиции.
И он вернулся в свой дом, и с арапчонком.
В куншткаморе было разорение. Балтазар Шталь, гезель, схватился за
голову обеими руками и стоял в палате, как китайский идол. Двупалый тащил
оленя на двор. Сторожа, вытащив щиты, помавали. И другой двупалый, зароптав
и пророкотав невнятное слово, снял с полки скляницу с младенцем и бросил в
окно. Младенец летел на улицу. И наконец, услыхав, что Литейный двор горит,
бросились все, ища спасения, вон.
Яков только успел обуться и завязать пояс, денежный, и тоже выскочил.
Он пробрался вслед за сторожами, потом отстал. Осмотрелся -- кругом солдаты,
кони, вилы и крючья. И Яков быстро ухватил с телеги чьи-то голицы и напялил
на руки, а солдаты стояли на телеге, задом к нему, и кричали:
-- Тащи!
Это они кричали про трубы заливательные.
Теперь от был в голицах, и теперь он был не шестипалый, а был как
пятипалый, то есть как все люди. И он засмеялся и стал тащить какую-то
трубу.
А огня не было видно нигде, дома стояли. И вдруг в него, в Якова,
попала вода, и жеребцу рядом залепило всю морду водой, он скалил зубы и
кричал, будто хотел свою голову отвертеть и бросить.
Все побежали.
И когда Яков много отбежал, он увидел, что паруса опущены, и услышал,
как поют телеги: пел деготь от тихого хода. И телеги уплыли.
Он посмотрел на ноги -- обуты. На руки -- в голицах. И пояс при нем.
Тогда он зашагал к харчевне, потому что был голоден, и спросил у маркитанта
саек и калачей, потом купил печенки гусачьей, рыбьей головизны, теши
виноградной -- и стал есть,
Он медленно ел и жамкал, и так он ел час и два часа. И потом съел еще
сычуг телячий, а больше не мог. И когда ел, не снимал голиц, и голицы стали
как натертые ворванью. Вытер руки о порты и понял, что брюхо полно едой, а
руки свободные. Потом ушел.
Набаты замолчали, и только малые барабаны сыпали военный горох. А в
городе смеялась одна женщина, до упаду и до задиранья ног. И переставала, а
потом опять будто кто хватал ее за бока, и она опять падала без голосу. И та
женщина была сама Екатерина Алексеевна, ее самодержавие.
Потому что сегодня было первое апреля, и это она подшутила, чтоб все
ехали и бежали кто куда и не знали, куда им идти и ехать и для чего.
Это она всех обманула, как был обычай во всех иностранных государствах,
у знатных особ, первого апреля подшучивать.
Уже два месяца прошло с тех пор, как хозяин умер, да и зарыли уже его с
две недели. И траур был снят.
И ее смех был так захватчив, что ее водой отпаивали и давали ей нюхать
уксус четырех разбойников. А кругом все фрейлины лежали вповалку, изображая,
до чего прилипчив ее смех. И все были неодетые, а и почти голые, груди
наружу, потому что лень было с утра одеваться, а до вечера далеко. Многие
даже тихо дрыгали ногами, а одна все морщила брови, и ее лицо становилось
все в морщинах, как будто ей больно, -- до того ее смех забрал. И смеха
такого большого у этой фрейлины не было, потому что она сама вначале
испугалась. Она и не смеялась, а только говорила:
-- Ох, я надселася.
2
А Яков ходил по Петерсбурку, и от каналов у него голова кружилась: он
никогда не видел таких ровных и длинных канав.
На свинцовые штуки по Неве не посмотрел, уже довольно насмотрелся в
куншткаморе. Ходил из повоста в повост -- и Адмиралтейский остров, и
Васильевский, и Выборгскую -- он все их считал за повосты, за деревни,-- а
между повостами были реки, рощи, болота