Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Шуляк Станислав. Лука -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  -
кнул Евстигней. - Ты здесь не устраивайся, слышишь?! У меня здесь для тебя и стакана воды не найдется. Там вот в ведре у меня от белья ополоски, так я тебе и их не налью. Не стоишь ополосков. Из болота тебе поганого напиться, чтобы у тебя живот раздуло, вот это самое славное дело будет. Но, вообще-то я и сам думаю, что не могла коррозия вилки съесть, да только хотел твою честность проверить. А ты не Лука, между прочим. Я-то Луку хорошо помню. Он, как ты говоришь, действительно был мой любимый ученик. Но только Лука был тощий, как спичка. У него был голос гнусавый, и вечно хлюпал носом. - Нет, - подумавши, твердо возражал Лука. - Я не был таким. - Ну значит - и не Лука, - довольно говорил старик, потихоньку потирая руки. - Да нет, - смутился Лука, - как это у вас получается. Мне даже странно слышать такое. - А вот так! Вот так! - торжествующе повторял старик. - Я-то помню всех своих любимых учеников. Вон их всех портреты на стене висят. И попробуй теперь там себя отыскать, не может такого быть, чтобы отыскал точно... - А вы знаете, - серьезно говорил Лука, отходя к невысокой, кривоватой, как будто сгорбленной под тяжестью потолка стене, - наверное, и меня теперь повсюду скоро станут вешать... - учитель только неопределенно хмыкнул. На стене во множестве висели портреты, на которых были великие залежи многомесячной пыли (старик на глазах Луки заботливо обтер эту пыль, отчего значительно изменились многие лица на портретах, так что сделались совсем другими). Тут были портреты академиков Остапа и Валентина и портрет человека сурового вида, с лицом даже несколько более суровым, чем обычно, и Декановой секретарши с зажмуренными, должно быть, от внезапного испуга глазами, и самого покойного Декана, которого Лука поначалу отчего-то вообще не узнал, принявши его просто за какой-то туманный пейзаж, и бойкой парикмахерши, и друзей Луки - Ивана, Марка и Феоктиста, бывших на портретах все на одно лицо, должно быть, по причине неумелой живописи, а в самом заметном углу, там, где в прежние времена помещали икону, висел портрет какого-то немолодого, самоуверенного человека, в лице которого было что-то плутовское, напускное, самолюбивое и вместе с тем - значительное. - А это кто? - машинально спрашивал Лука, указывал Лука на этот приметный портрет, почти позабывши о цели осмотра всего собрания. - Мне лицо его кажется незнакомым. - Ну, откуда же тебе знать его? - хитро усмехнувшись, возражал учитель. - Это тоже мой любимый ученик. О, это мой самый любимый! Я только теперь не помню, как же было его имя. Что теперь такое происходит с моей памятью, и происходит все более; досадная, знаешь, штука... Его тогда то ли Васькой звали, то ли Петькой, я уж не помню. А может быть, и еще как-нибудь. Но я-то его всегда Василием называл. "Васька, Васенька, - бывало, зову его, - подойди сюда деточка". Он подойдет, головку опустит и говорит: "А меня, дяденька, вовсе не Васей зовут". "Ну ничего, - отвечаю, - как бы ни называли. Это не страшно. Главное, чтобы ты был хороший мальчик!" О, у меня столько было любимых учеников, и я даже потом решил, что их вообще следует всех любить без разбора. Однажды ко мне пришли и говорят: там ваш любимый ученик умирает и непременно просит вас приехать, потому что последняя воля умирающего - закон. А я спрашиваю: а это кто ж там такой умирает? Мне отвечают. А я тогда думаю: а-а! это тот, который вечно заикался. Так заикался, что никогда ни слова его не разберешь. Я приехал, смотрю, а он уже бредит: П-п-п-п... П-п-п-п... А я ему: ничего, Васенька, ничего. Не беспокойся, я здесь. Я приехал (но только это не тот Вася, который на стенке). А он снова: П-п-п-п... П-п-п-п... Я взял его за руку, глажу по руке (и хорошо еще только, что у него болезнь была не заразная), а он все: П-п-п-п... П-п-п-покойный Декан!.. Сказал это и, знаешь, с этими словами и умер. - Да, - думал Лука о рассказе Евстигнея. - Печальная повесть. Не такая, может быть, печальная, как у Шекспира, и есть на свете еще более печальные повести, но все равно печальная тоже. Как и всякая, речь в которой касается смерти. - О, я тоже раньше был сторонником плюрализма, - продолжал учитель Евстигней с глазами, загоревшимися одушевлением. - Но вот иду я после работы по улице. Зашел в туалет. Потом хотел руки помыть, а там кран сломан. Зашел в другой туалет, а там тоже сломан. Не-ет, думаю! Какой тут может быть плюрализм, когда во всех туалетах краны не работают! - Да, - вздохнувши, соглашался Лука с рассуждениями учителя, - я тоже замечал. Вы знаете, это, может быть, панки ломают. - Ну, панки ломают, или панки чинят, - капризно возражал Евстигней, кажется, ни в чем решивший не уступать Луке, - этого я знать не могу. И другим, видишь ли, знать не советую. Потому что сегодня ты знаешь одно, а завтра уже выходит, что ты знаешь совсем другое, и для чего ж тогда было знать первое? Я давно это понял и решил, знаешь, ничего не запоминать. Хотя, конечно, каждый волен решать, как ему поступать в каких случаях, и никому не указ - стариковское ворчливое слово. Но ты скажи мне честно - ты что, воровать пришел? Хотя, я и сам знаю, где ж тебе оказаться честным! - Да нет же, - успел возразить Лука посреди Евстигнеевых рассуждений. - Далось же это вам в голову!.. - Честность, - торопливо продолжал старик, - она только в толпе нужна, знаешь, на людях. Одному-то с чем угодно прожить можно. Но ты не надейся: как у меня вилки украли, у меня теперь в доме нечего красть. У меня теперь всего ценного - так только ученики любимые остались. О, они когда приехать не могут, так они письма присылают. У меня целый шкаф их письмами завален. Они у меня повсюду, и под кроватью тоже валяются. Так и лежат нечитанные. Много лежит... - А почему ж так? - деликатно спросил Лука, но старик, кажется, не расслышал его замечания. - А то ко мне еще, бывает, приходят и говорят: "Дяденька, а не найдется ли у тебя какой бумажки лишней? А то нам, знаешь ли, в сортире повесить нечего". А я им отвечаю: "Что?! Да это же от учеников моих любимых письма, а я должен их дать вам в сортире повесить?! Да сами ли с ума посходили, или меня сумасшедшим считаете?!" Так я ничего им никогда и не даю. И вот одно тоже пришло на неделе, - говорил старик и показывал Луке письмо, которое он достал, как это делают женщины, с голой груди. - Ты, слушай, прочти мне его, а то мне самому никак, - просил Евстигней, - если ты, правда, что-нибудь для меня хочешь сделать доброе. Хотя этого, точно, быть ни за что не может. Раз - не Лука, должно быть, и все остальное - неправда тоже. А вдруг, думаю, там в письме что-нибудь важное, а не одни только постскриптумы. - А что же вы сами не прочитали до сих пор? - снова спрашивал Лука с некоторым отчетливым недоумением. - Да вот, знаешь ли, разучился в последнее время, - нехотя отвечал старик, неприязненно посматривая на Луку. - А раньше-то я хорошо умел читать, да только сейчас разучился. Когда долго чему-нибудь учишь одному, то и сам непременно всегда немного разучиваешься, а нового мне теперь в память и вовсе ничего не западает. Ну да это ничего; новому я теперь не учу, а старое и так все хорошо знают. И учить нечему. А ты мне теперь, слышишь, не говори ничего насчет панков. Я, может быть, скоро стану эту грязь мира как вшей щелкать. А когда Лука протянул руку за письмом, чтобы прочитать его по просьбе учителя, Евстигней неожиданно отдернул свою руку. - Ну ты, ты! - крикнул старик угрожающе. - Ты, смотри, тут руки-то не протягивай, а то как бы еще чего-нибудь протянуть не пришлось. - Ну, это уж вы, знаете... - смутился Лука и замолчал, не найдя, чем отпарировать его экспансивные речи. - Будешь протягивать, когда тебя попросят, - возражал Евстигней. - Да ты сам-то хоть читать умеешь? Неизвестно еще, чему там тебя учили. Зачем же ты мне станешь только пальцами письмо мусолить, когда, небось, сам читать не умеешь?! - Да нет, - возражал Лука, - умею. На нашем языке умею, по крайней мере... - А-а, - неопределенно говорил Евстигней. - Ну тогда, может быть, ладно, если, конечно, не врешь... Но когда Лука снова протягивал руку к письму, старик снова повторил свой обидный маневр. - Я не понимаю, - говорил Лука. - Мне показалось, что вы хотели, чтобы я прочитал письмо. А теперь же я просто не знаю, каковым в действительности было ваше желание. - Ну ладно уж, читай, - недобро усмехнувшись, говорил Евстигней. - Послушаем хоть, какая у тебя дикция. Не я тебя учил, так может ли быть разве хорошей?! И я бы тебя тогда отказался учить чему-нибудь, имея в виду твои противные, недобросовестные направления, которыми ты всех теперь уверенно стараешься обманывать. "Уважаемый Лука", - начал читать молодой человек, взяв письмо из рук учителя, и тут же удивленно оторвался от чтения, и долго недоуменно вертел конверт в руках, осматривая его со всех сторон. - Да ведь это же, наверное, мне письмо, - говорил молодой человек. - Здесь же написано "Лука". От покойного Декана, - добавил Лука, взглянувши в конце всех страниц на подпись. - Наверняка мне. Мне теперь часто от покойного Декана письма приходят. И мне только непонятно, как получилось такое, что письмо принесли к вам, когда должны были точно ко мне. Должно быть, это что-нибудь перепутали почтальоны, что есть, как я думаю, теперь наиболее вероятное предположение. Наверняка - почтальоны. Они всегда, бывает, что-нибудь делают не так. - Ну так и бери его себе, если это тебе письмо, - говорил учитель Евстигней, равнодушно махнув рукой. - Ты же знаешь, у меня их столько, что просто девать некуда. Я даже не знаю, куда мне складывать новые. Беда просто с этой любовью - зачем ее так много?! - но тут же (как много мы зависим в жизни от перемены настроений всех берущихся учить нас!), тут же старик подозрительно взглянул на Луку. - А это вот какая буква по-твоему? - недоверчиво спрашивал он молодого человека, ткнувши пальцем в обращение. "Эль", - отвечал молодой человек. "Эль"? - с сомнением переспросил учитель. - Ну да, может быть. А вот эта какая? "У", - говорил Лука, следя за властным дрожащим пальцем Евстигнея. - Ну да, да, "у", - торопливо подтвердил старик. - Я и сам знаю, что - "у". А это? "Ка", - говорил молодой человек. "Ка"? - недоверчиво поглядел на Луку старый учитель. - Ну да, тогда действительно получается "Лука". Значит - твое письмо. Хотя ты и не Лука, конечно. И портрета твоего нет на стенке. И никогда не будет на моей, хотя бы даже и на всех других повесили. Ну и забирай себе письмо. Пускай оно у тебя будет. Хотя б тебе, вору, и не следовало бы делать такой доброты. И хотя ты у меня и не украл пока ничего по причине моей осторожности, я все равно знаю, ты воровать приехал. - Когда у какого-нибудь почтенного учителя есть любимые ученики, - размышлял Лука, скоро выйдя из дома Евстигнея, - и те, в свою очередь, любят своего старого учителя, какая между ними тогда образуется доброзавидная, волнующая, благородная связь. Сколько может всего хорошего держаться на этой связи, сколько можно построить на ней, сколько светлых зданий истинной, уважительной, ненапускной любви... Я и сам хотел бы быть строителем, и строить только на хорошей основе, чтобы подолгу стояли возведенные мной дома. Дома обжитые, дома разукрашенные и освещенные. Освещенные светом подлинного благородства и уважения. Лука бы долго, наверное, предавался своим размышлениям, и, наверное, мысль бы его потом еще более распрямилась и размерилась, плавно направляемая удобной дорогой и поспешным мерцанием дорожных указателей в неподвижных сумерках сгущающегося вечера, но тут молодой человек услышал, как хлопнула дверь позади (он уже порядочно успел отойти от дома), и угадал за спиной жиденькие скорые стариковские шажки, и обернулся на звук. - Я вспомнил, вспомнил! - кричал учитель издалека, замедляя бег, как будто бы специально не желая приближаться к Луке. - Ты слышишь, меня вот только что осенило. Того-то, помнишь, на стенке вовсе не Васей зовут, это я его только называл Васей. На самом-то деле его Ильюшкой Шамариным зовут, такое настоящее имя будет! Ну я-то думаю, Вася или Ильюша - не все ли равно! О, он был такой способный, способный!.. Недаром, что самый мой любимый. Он всю таблицу умножения на память помнил, и еще мог умножать больше. Мы-то все ему тогда говорили: быть тебе точно, Ильюшенька, панком, если ты, конечно, не станешь стараться в изучении наук. А он, знай себе, все дудит целыми днями на саксофоне, так противно дудел, знаешь... Все у него никак не выходили триоли. Он еще признавался, ему, чем больше диезов в нотах, тем легче играть. Бывало, подойдешь к нему сзади, засунешь незаметно бильярдный шар в саксофон, а он все дудит, напрягается, глаза у него вылезут, сам покраснеет, и дудит до тех пор, пока шар из саксофона не выкатится. Он тогда улыбнется, шар с пола подберет. Ах, говорит, черт, опять меня разыграли. Никак мне, подлецы, не дадут доиграть скерцо. О, мы так удивились, когда он пошел в рабочие, так удивились, так удивились!... Какого только опасного преднамеренного безумства не простишь своему любимому учителю по причине особенного к нему расположения, а когда Лука дошел до своей черной машины и уже открывал дверь, намереваясь садиться, грянул еще один ружейный выстрел, от которого едва не разлетелось вдребезги заднее стекло и немного даже поцарапало щеку задремавшего шофера, и Лука тогда решил все же оставить эту выходку без законных последствий и велел только уезжать поскорее. - Уважаемый Лука! - читал молодой человек письмо покойного Декана, иногда рассеянно отвечая что-то на жалобы шофера, который потирал рукой поцарапанную щеку и разглядывал ее в зеркале перед собой. - Насколько же все-таки нужно ненавидеть народ, чтобы быть для него хорошим наставником. Я сам не всегда усердно исполнял в жизни это предписание, и оттого-то меня теперь иногда поругивают (хотя и не все). Хороша, разумеется, ненависть. Ее-то более всего превосходно оценивают все, имеющие в целях своих милосердие и благоговение. Нам с вами - руководителям высокого ранга - приходится иметь дело обыкновенно не с устоявшимися суждениями, нам самим приходится их устанавливать; отсюда-то и все кажущиеся противоречия, несовершенства и проблемы. Все противоречия это всегда есть всего лишь трудности роста, совершенная мелочь. Если это только рассматривать широко. Может быть даже - исторически. Хотя и даже самая лучшая история - это тоже всего лишь хороший способ искажения действительности. Она еще представляет всегда из себя слишком безотчетную и непредсказуемую совокупность - летопись низкого героизма, чтобы когда-нибудь возможно было бы решиться созидать ее не вслепую. Руководитель славен отсутствием всякого представления о праведном пути, в своеволии избираемом подопечным и вздорным его народом. Всякие виденные в моей жизни раскрытые ворота всегда рождали в душе моей неизбывный вопрос: чему приглашение они? Какому безумию, какой ничтожности и какой скорби? Которые все есть терпкие украшения, бижутерия и излишества бытия? Люди весьма легковесно и безответственно судят о времени, так, например, за десять лет и безутешная вдова утешится, и осиротевшие дети забудут в своих новых молодых заботах, и скорбная мать изредка привычно вздохнет, как будто старую, безрадостную дань принесет... Дела большие, конечно, запишутся и будут вспоминаться, и накрепко свяжутся с именем, но материальное, осязаемое, конкретное влияние их на умы и жизни сотрется, потускнеет, забудется. Новый день - последовательный разрушитель славы; вспоминайте иногда об этом, Лука, и потому не радуйтесь каждому рассвету. Я, впрочем, полагаю, вы-то давно уже разобрались в содержании моей благой вести. Однажды случился огромный пожар, и у нас сгорела половина Академии. Смотрю: некоторые уже пригорюнились, повесили носы, уже не смотрят друг другу в лицо, а я тогда говорю им: "Подумайте, ведь слава всей Академии достанется половине ее, и значит теперь на каждого придется гораздо больше славы. Больше трудов, но ведь и больше славы. А потому стоит ли скорбеть, стоит ли расстраиваться и убиваться? Не лучше ли подумать о вечном? Не лучше ли помыслить о славе, о почестях и о трудах?!" Потом смотрю так: уже некоторые опущенные головы поднимаются, иные потупленные взоры оживают; смотрю: уже начинают думать о славе. И я тогда думаю: "Да!.. вот уже оно это... вот таким и должно быть в трудные минуты влияние всякого руководителя высокого ранга". Я тогда извлек и для себя урок тоже, и черт его знает только, кто это вообще поджигает эти пожары. Чем дольше, Лука, вы станете пребывать руководителем высокого ранга, тем более должность и значение ваши сами собой возрастут, - помните об этом (хотя они и теперь достаточно высоки), и тем более вы вашим творческим горением прославите свои добродушные Сиракузы, которые, по пристальном рассмотрении, есть, безусловно, наша Академия. И не тяготитесь только никакими наказаниями, Лука. Тот, кого никогда не наказывают, не может не ошибаться во всех своих высоких намерениях - это важный педагогический принцип, и кто еще так нуждается в хорошем воспитании (в особенности, в телесном), как не руководитель высокого ранга. Я-то, конечно, важнейшей задачей педагогики полагаю развитие во всех жизнелюбивых молодых субъектах способности к необходимому и высокому искусству плагиата. Много не обращайте внимания на чужие разноречивые суждения, Лука, пускай они даже, пожалуй, считают вас добрым, до тех пор, пока у вас наконец не дойдут руки их всех притеснить, наивных, как следует... Всякий гуманный человек всегда высказывает чувства, противоположные мыслимым. Да, а еще именно человеколюбивый Насреддин измыслил пытку, прежде неведомую всем безыскусным мучителям. И не важно, что сам ее не применил. Плохо еще, конечно, когда существование мира делается также и поточным производством добра, тогда как должно быть только не более, чем объектом вдохновенного ремесленничества негодяев. Не думаю, впрочем, чтобы это было все для вас новостью. И для себя только на будущее оставьте место на граните, Лука, потому что, как предупреждали нас древние, никогда не следует ни на минуту забывать о будущей смерти. Мир для меня теперь затих, уже не доносится почти до ума нисколько его звуков, у меня теперь все более слабеет разум, и, может быть, вы скоро совсем останетесь без наставника, Лука. Без вашего заботливого, верного наставника. Мы никогда в достаточной степени не осмысливаем, как преданно и дальновидно нас опекают наши драгоценные мертвые друзья и соратники. Впрочем, время ли теперь сетовать об одном прервавшемся многозначительном красивом высоковластном полете?! Совершенно все: и чувство собственного достоинства (если оно у кого, конечно, есть), и честолюбие, и уверенность в себе, которым всем, кстати, и я когда-то не гнушался приносить простую легковесную дань в свои молодые годы, и гордость за свое государство, или только за свой город, или еще за всякую св

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору