Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
дку. Люсьена уже в приемной. Я
устремляюсь в чулан и с бьющимся сердцем застываю в темноте, не осмеливаясь
закрыть за собой дверь. Стучат.
- Войдите. Ну все, пропал.
- Вот, - говорит Люсьена, - тридцать девять тысячных банкнот и десять
сотенных.
Наверное, думает, что я по-прежнему роюсь в открытом шкафу. Даю о себе
знать: кашляю и роняю метлу.
- О-о, так вы в чулане? А почему не включили свет?
Сквозь приоткрытую дверь я вижу, как Люсьена огибает стол и
направляется ко мне. Я мучительно стараюсь что-либо придумать. Тщетно. Моя
песенка спета. И эта мысль снимает какое-то внутреннее напряжение,
сковывавшее мой разум.
- Выплатили без всяких придирок? Отлично. А я ждал звонка из банка.
Скажите, ну не свинство ли: всякий раз, заходя в этот закуток, я
обнаруживаю, что лампочка перегорела. Впрочем, сейчас свет мне и не нужен.
Знаете, чем я тут занимаюсь?
- Нет. Интересно, чем же?
- Меняю белье, потому что у меня, боюсь, не хватит времени заскочить
домой. Вот видите, как хорошо, что на работе у меня всегда припасена на
всякий случай смена белья. Чтобы не терять времени, я прямо сейчас дам вам
последние инструкции. Здесь темно, так что дверь можно оставить приоткрытой.
Я собирался добавить: "не нарушая приличий", но вовремя спохватился: и
так чересчур многословен. Так бывает: боясь привлечь внимание, торопишься
объяснить и обговорить все до последней мелочи. Между тем следовало бы
помнить, что обычные действия чаще не нуждаются в объяснениях. Они
совершаются естественно: просто ты полагаешься на здравый смысл окружающих.
А мне и в голову не приходит воспользоваться доверием к себе людей. Какая-то
собачья добросовестность, граничащая с раболепием, заставляет меня выдавать
себя на каждом шагу, открывать все карты, хотя никто меня об этом не просит.
Мой кузен Эктор, человек весьма образованный и имеющий знакомства в
интеллектуальных кругах, твердит, что у меня комплекс неполноценности. Если
это так, то теперь я должен страдать от него больше, чем когда-либо,
терзаясь мыслью, что живу за гранью разумного. Тем временем Люсьена
приблизилась к чулану и прислонилась к стене у самых дверей, так что мне
видна часть ее спины. Она захватила со стола карандаш и блокнот, чтобы не
упустить ничего важного. Я перечисляю главные из текущих дел и особо
останавливаюсь на сегодняшней несостоявшейся встрече. Говорить о работе для
меня одно удовольствие: здесь не надо хитрить и кривить душой. И я вкладываю
в этот разговор куда больше пыла, чем обычно. Должно быть, подобное
возбуждение испытывает старый чиновник накануне выхода на пенсию. Никогда
мой мозг не работал так быстро и четко. Я нахожу сразу два приемлемых
решения проблемы, над которой мы с Люсьеной безуспешно бились недели две.
Она в восторге: какая ясность мысли, несокрушимая логика, непринужденность
изложения. Все это мне несвойственно, обычно я более скован. Не погрешу
против истины, если скажу, что Люсьена буквально очарована мною. И, что
приятнее всего, очарована вовсе не лицом. Незаметно для себя она подалась ко
мне - теперь виден ее профиль, и я, сам невидимый в полумраке, могу без
стеснения любоваться ею. Я достаточно близко, чтобы ощущать ее свежий запах
- запах одеколона и белокожей блондинки, - который обычно наводит меня на
мысль то ли об образцовой деревенской хозяйке, то ли о преподавательнице
шведской гимнастики*. Надо лишь протянуть руку, чтобы ее коснуться, и я не в
силах побороть искушение. Я беру ее за руку, обнимаю за талию, притягиваю к
себе в потемки. Странное дело, моя супружеская совесть помалкивает, и я с
легкостью прощаю себе отказ от благих намерений, решив, что перед тем, как
навсегда расстаться с этой девушкой, я обязан хотя бы нежно с нею
попрощаться. К тому же после происшествия, перевернувшего вверх тормашками
всю мою жизнь, было бы смешно цепляться за прежние принципы. Если я не хочу
потерпеть полный крах, пора забыть о щепетильности. Однако Люсьена
решительно отстраняется и спокойно произносит:
- Вы опоздаете. Уже четверть пятого, а то и больше.
Я бормочу, что это, дескать, не имеет значения и в такую минуту о делах
можно и забыть. Наконец, видя, что она вот-вот выскочит из чулана, я
захлопываю дверь, и мы оказываемся в полной темноте.
- Будьте благоразумны, - увещевает меня Люсьена, - не возвращаться же
каждые две недели к тому, с чем покончено раз и навсегда.
Она настойчиво пытается высвободиться. Я прижимаю ее к себе, крепко
захватывая руки, Люсьена с поистине мужской силой выдергивает их и умело
сопротивляется. Но тут в кабинете раздается телефонный звонок.
- Возьмите трубку, - говорю я вполголоса. - Скажите, что меня нет, и
возвращайтесь.
Ничего не пообещав, Люсьена открывает дверь. Она присаживается на угол
стола, рядом с пачками банкнот, и снимает трубку. Я не отвожу от нее глаз,
восхищаясь ее здоровьем и свежестью.
- Вас просит госпожа Серюзье, - говорит она. В ее тоне ни намека на
иронию. Впрочем, мне уже не до этого.
- Скажите, что я сейчас подойду.
Передав мои слова, Люсьена выходит за дверь, и скромность эта отнюдь не
нарочита. Больше я ее не увижу - воспользуюсь ее отсутствием и удеру, как
только поговорю с Рене.
- Алло, Рауль? Я в Сен-Жермене с детьми. Звоню тебе, потому что уже
половина пятого, а дядя Антонен хочет свозить нас в Понтуаз, познакомить со
своими старыми друзьями. Не слишком это далеко? Как ты считаешь?
- Да, далековато. Но в любом случае за меня можешь не беспокоиться.
Через сорок минут я улетаю в Бухарест.
Рене охает от неожиданности. Я объясняю ей, зачем еду.
- Ты уверен, что не ввязываешься в какую-нибудь авантюру? - спрашивает
она.
Ее волнение меня умиляет. Узнаю свою здравомыслящую супругу: я всегда
гордился ее благоразумием и экономностью. Милая Рене. Еще не было случая,
чтобы я вложил деньги в то или иное предприятие, не посоветовавшись с нею, и
благодаря этому мне неизменно сопутствовала удача. И подумать только, что
всего минуту назад я тискал в темноте свою секретаршу! Краска стыда заливает
мне лицо. Какой же я все-таки негодяй! Если бы я не боялся огорчить Рене, то
во всем бы ей признался. Удивительно: при одном только звуке ее голоса во
мне пробуждается тяга к целомудрию. Стоит ей заговорить, как застрявшие у
меня в памяти образы женских мордашек, бюстов, ножек и бедер тускнеют и
съеживаются, словно на сковородке, а потом и вовсе исчезают. Милая Рене.
Никогда больше не позволю себе предаваться этим недостойным забавам, при
воспоминании о которых теперь, в такую минуту, я трепещу и сгораю от стыда.
Именно сейчас, когда мне предстоит тебя потерять, я вдруг осознаю все
величие обета верности.
Надолго ли я уезжаю, спрашивает Рене. Это смотря какой оборот примут
дела. Сейчас трудно сказать что-либо определенное. Но я сделаю все, чтобы
вернуться как можно скорее. К тому же я буду часто писать ей оттуда (легко
сказать!). Рене всхлипывает. Бедная моя девочка и бедный я. Поцелуй за меня
детей. В горле у меня стоит комок. Простонав: "Дорогая!" - я отрываюсь от
телефона. Кладу в карман сорок тысяч франков, оставленных Люсьеной на столе,
и мне кажется, что я обкрадываю сам себя.
IV
Выбравшись из агентства украдкой, как вор, я решил зайти домой,
рассудив, что служанка, пользуясь отсутствием хозяйки, наверняка ушла и
оставила квартиру без присмотра. По дороге на улицу Коленкура, в такси, я
подумал, не попробовать ли мне соблазнить Рене. Я не сомневался, что эта
попытка заведомо обречена на провал, но на худой конец я мог бы стать ей
просто другом. Женщины нередко испытывают признательность к человеку,
давшему им возможность продемонстрировать свою добродетель. А годика через
два-три память о муже неизбежно начнет стираться, и Рене, быть может,
задумается о том, что детям нужен отец.
Служанки действительно не оказалось дома, так что я преспокойно забрал
все, что нужно: белье, туалетные принадлежности и костюм. Выходя на улицу, я
заметил над входной дверью стандартную табличку: "Сдается квартира". Внизу
мелом было приписано: "меблированная". Я отправился в кафе Маньера, самое
известное на улице Коленкура, и оставил там чемодан, пальто и шляпу.
Нехолодно - можно ходить и в костюме, с непокрытой головой. Впрочем, эта
предосторожность была излишней: консьержка наверняка не видела ни как я
входил в дом, ни как выходил. В половине шестого я постучался в дверь ее
комнатки. Она проводила меня в квартиру, которая оказалась на шестом этаже,
как раз над моей собственной, и к шести часам я уже поселился в новом жилище
под именем Ролана Сореля - хотелось сохранить свои инициалы. Плата
составляла девятьсот франков в месяц - вполне приемлемо для квартиры из трех
комнат, кухни и ванной, к тому же обставленной комфортабельно и с гораздо
большим вкусом, нежели моя. Окно спальни выходило на улицу над балконом
пятого этажа, по которому еще сегодня утром после завтрака я расхаживал с
сигаретой в зубах, - на нем лежала теперь говорящая кукла Туанетты. А
высунувшись из окна, я мог видеть край ковра нашей спальни, располагавшейся
под моей нынешней. С тех пор мне не раз снился один и тот же сон: я стою на
подоконнике, потом пятясь отступаю от стены прямо по воздуху, чтобы
заглянуть внутрь квартиры на пятом этаже, но чаще всего жалюзи закрыты и
ничего не видно, и я отступаю все дальше и дальше, прочь от Парижа, к самой
деревне, где родился, или же парю над улицей, дожидаясь, пока откроются
жалюзи, и усталость распирает меня до того, что в конце концов, огромный,
распухший, я оказываюсь заклиненным меж рядами домов и понимаю, что жить
дальше не имеет смысла.
Какое-то время я тупо и бесцельно бродил по комнатам. Мебель, похоже,
подобрана женщиной: квартира изобиловала удобно расположенными зеркалами,
так что я получил возможность лицезреть себя анфас, в три четверти и в
профиль. И нашел, что я не так уж привлекателен, как мне показалось в кафе
на улице Сент-Оноре. Черты лица действительно были безупречны и гармоничны.
Однако недоставало изюминки, какого-нибудь изъяна или асимметрии - чего-то,
что оживило бы эту блеклую физиономию. В любом совершенстве есть некая
неподвижность, не свойственная жизни. Глядя на себя, я попробовал
улыбнуться, засмеяться, и на моем лице заиграла этакая слащавая жеманность.
Правда, улыбался я через силу. Вполне естественно, что вид у меня при моем
нынешнем состоянии был несколько пришибленный, но вдобавок это
омерзительно-томное выражение! "Нет, с такой физиономией нечего и думать
понравиться Рене, - заключил я. - Если бы ей, бедняжке, и довелось
когда-нибудь выказать расположение мужчине, то только не такого типа". Я
пожалел о своей прежней физиономии - насупленной, упрямой, неприветливой, но
живо отражавшей все душевные движения.
Примерно без четверти семь я вышел и стал бродить неподалеку от дома,
надеясь увидеть, как возвращается Рене с детьми. Улица Коленкура,
описывающая кривую на склоне Монмартра, - самая живописная в Париже. Она
похожа на дорогу в рай: обсаженная молодыми, в любое время года
трогательными деревцами, она начинается от Монмартрского кладбища и
поднимается к небу. В своей самой аристократической части, то есть вблизи
вершины кривой, она не пересекается ни с какой другой улицей. Метров двести
по обеим сторонам без единого просвета тянутся высокие дома со сводчатыми
фасадами. Иностранец, забредший в это глубокое ущелье с единственным чаянием
выйти к базилике Сак-ре-Кер, с содроганием думает, уж не заколдовано ли это
место, и с робкой учтивостью спрашивает у встречного дорогу. Два ряда
автомобилей замерли вдоль тротуаров, они изгибаются вместе с улицей и
смыкаются где-то в бесконечности. Их оставляют у дверей своих домов наиболее
зажиточные обитатели улицы, пока выводят своих собак помочиться на пороги
самых убогих лавчонок, чтобы подольститься к бакалейщикам побогаче, да и
просто ради собственного удовольствия. У жителей этого ущелья - что весьма
необычно, если не уникально для северных кварталов Парижа - нет ни кафе, ни
даже забегаловки, и, чтобы утолить жажду, им приходится подниматься до
заведения Маньера, туда, где улица наконец размыкает свои глухие стены и
вырывается на простор, сливая свои деревья с деревьями проспекта Жюно. На
этом перекрестке лет десять жили мы с Рене и детьми.
Я не торопясь спустился до кафе Поля, солидного заведения на
пересечении с улицей Ламарка, - начиная с этого места улица Коленкура меняет
облик и запросто соседствует с прилегающими улочками. Этим теплым
сентябрьским вечером люди, с которыми я обычно раскланивался, теперь меня не
узнавали, зато сама улица и дома на ней остались мне верны. Иначе говоря, я,
сам того не замечая, повторял маршрут своих обычных прогулок - проходил по
тем же местам, останавливался у тех же витрин. Наконец я обнаружил, что стою
и любуюсь Ивовой улицей, которая всегда представлялась мне прекрасным
уголком Японии, причем иногда мне явственно виделась в конце ее гора со
снежной верхушкой. Тогда я подумал, что если Ивовая улица, и витрины, и все
кругом осталось для меня прежним, значит, и во мне самом мало что
изменилось. Просто на некоторое время моя семейная жизнь как бы раздвоится,
будет протекать на двух соседних этажах. Не пройдет двух-трех лет, как я
добьюсь солидного положения, способного прельстить осмотрительную мать
семейства, и под другим именем вновь стану мужем свой жены; тогда я
переселюсь опять на пятый этаж, и все будет так, будто ничего и не
происходило.
Успокоившись и уже не так остро переживая постигшее меня несчастье, я
повернул назад. День угасал. Женщины с сумочками в руках спешили домой.
Среди них попадались и хорошенькие, но мужчины их не замечали: уткнувшись в
газеты, они пожирали глазами кричащие заголовки. Я же еще не успел купить
газету и потому обратил внимание, что некоторые из женщин поглядывали на
меня с явным интересом и иногда даже оборачивались вслед. Возле углового
здания, которое, подобно носу корабля, выдавалось вперед у слияния проспекта
Жюно с улицей Коленкура, меня обогнала молодая женщина, и раньше не раз
попадавшаяся мне на глаза. У нее были темные волосы, черные глаза, высокая
грудь, крутые бедра - пышность форм подчеркивало перетянутое поясом
облегающее платье - и на редкость стройные ноги. Еще накануне я видел ее и,
как обычно, тайком пожирал глазами. Тогда она на меня даже не взглянула. Она
просто не замечала меня, и это было до того обидно, что я порой еле
сдерживался, чтобы не сказать ей что-нибудь оскорбительное. Если иногда, в
промежутках между этими мимолетными встречами, я вспоминал о ней, что
случалось, впрочем, не часто, то мысленно называл ее Сарацинкой - наверное,
из-за ее черных глаз и плавно покачивающихся бедер. Теперь же, сворачивая на
улицу Коленкура, Сарацинка наконец удостоила меня взглядом, и не беглым, а
пристальным и настойчивым. От этого нежданного ответа на прежние немые
призывы кровь закипела в моих жилах. На какое-то мгновение Сарацинка
оказалась бок о бок со мной и так поглядела на меня украдкой, что я едва не
заговорил с ней, но, вспомнив о жене, дал ей уйти вперед и шел за ней до
кафе Маньера - она свернула в него, я же прошел мимо. Поостыв, я подумал о
том, что из-за своей привлекательной наружности могу утратить душевный
покой. Правила, которыми я ограничивал себя до сих пор, вдруг стали для меня
необязательными. Бедняку легко гордиться своей стойкостью перед соблазнами,
которым поддаются богачи. Он ведь и понятия не имеет, что искушение
искушению рознь: неимущих оно лишь опаляет, имущих же увлекает прямиком в
преисподнюю. Будучи некрасивым или, скажем так, обладая заурядной
наружностью, я гордился тем, что не подвластен чарам Сарацинки. Мне
казалось, что все дело в моей силе воли, тогда как в действительности мне
просто не на что было надеяться.
Наступил вечер, а жена все не возвращалась. Огни уличных фонарей
затмили последние проблески уличного света, и прохожих становилось все
меньше. Я зашел в "Мечту" - из этого маленького кафе превосходно
просматривался весь перекресток - и уселся за столик у самой витрины, чтобы
уж наверняка не пропустить Рене.
Вообще-то "Мечта", где собираются пропахшие потом работяги и где
принято чокаться с хозяином, внушает мне некоторую брезгливость. Но,
случайно познакомившись кое с кем из местной богемы, я иногда наведываюсь с
ними в это заведение пропустить у стойки стаканчик. Удовольствие не ахти
какое, зато при случае я хвастаю перед друзьями, давая им понять, что знаком
с известными художниками, да и сам достиг достаточно высокого положения,
чтобы позволить себе зайти в "Мечту", не опасаясь, что меня примут за
коммивояжера или переодевшегося шофера. Летом, когда у нас бывали гости,
Рене никогда не упускала возможности показать им с балкона крохотную террасу
кафе и смеясь сообщить: "Вон там - клуб моего мужа. В этом роскошном
заведении его нередко можно увидеть за стойкой рядом с какой-нибудь
знаменитостью". Все неизменно покатывались со смеху, как будто в том, что я
посещал "Мечту", было что-то нелепое и забавное. И я смеялся вместе с ними.
Удобного места за столиком не оказалось, и я подошел к стойке. Рядом со
мною Жубер, скульптор с улицы Жирардона, беседовал с одним из жильцов нашего
дома, неким Гарнье. Их разговор я слушал краем уха - все мое внимание было
приковано к улице, где вот-вот должна была появиться Рене. Болтая, мои
соседи тоже посматривали на тротуар и заметили нашу служанку в белом
переднике. Она шла домой с бумажным свертком - должно быть, несла окорок или
тертый сыр.
- Глянь-ка, - сказал Жубер, - вон пошла служанка Серюзье. Кстати, что
поделывает этот бедняга Серюзье?
- Вовсе он не бедняга, - возразил Гарнье. - Нашел кого жалеть!
- Да я и не жалею, просто он какой-то пришибленный.
Однако в голосе скульптора явственно слышалось сострадание. На сей раз
Гарнье возражать не стал, хотя и не поддержал собеседника. Этот тщедушный
человечек с очень выразительными живыми глазами - мой сосед по этажу, но
видимся мы не часто: он театральный режиссер, и его обычно не бывает дома с
шести вечера до двенадцати ночи. Он всегда был мне симпатичен, и я считаю
его честным малым. Похоже, замечание Жубера не показалось ему спорным, и это
уязвило меня в самое сердце.
Наконец я увидел автомобиль дядюшки Антонена: он развернулся на площади
и затормозил у нашего подъезда. Я тотчас вышел из кафе, в замешательстве от
услышанного нечаянно прихватив газету Жубера, которую тот положил на стойку.
Теперь она мне пригодилась. Обычно появление дядюшкиной машины причиняло нам
с Рене одну досаду, но сейчас я смотрел на нее с огромным удовольствием.
Укрывшись за газетой Жубера, я умиленно улыбался. У дядюшки Антонена,
родного дяди моей жены, разводившего в Шату свиней, мания собирать
автомобили из разнокалиберных деталей, приобретенных у торговцев
металлическим хламом. Он хвастается, что за каких-нибудь полторы тысячи
франков стал обладателем собранной своими руками автомашины, "мощной,
экономичной, изящной и кое в чем даже превосходящей новые серийные модели".
Дядюшка Антонен