Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   История
      Носов Евгений И.. Усвятские шлемносцы -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  -
как уходил, дымился из-под ног потревоженный песок. - А меня, братка, тоже забарабали,- все так же весело выкрикнул Матюха.- Во, глянь... Заткнув пальцами уши, Лобов присел, макнулся с головой, и на том месте, где он ушел под воду, остались, завертелись в воронке мыльные хлопья. А когда вынырнул - оказался наголо обритым и еще больше неузнаваемым. - Вишь? - выдохнул он, сплевывая воду.- Давеча попросил шуряка: сбрей, говорю, купаться пойду. Чтоб под яичко. Все одно там сымут. А теперь я вовсе готовый: и побрит, и помыт. Миленькое дело - без волос! Одна легкость. Матюха туда-сюда провел ладонью по синей балбешке, зачем-то подвигал кожей надбровья: должно, хотел показать, как полегчало голове. - Вошь теперь не цепится,- задрал он в смешке рассеченную губу.- Нет ей теперь державы. Не бросай, дай-кось докурю. А ты пока на мыльца. - У меня свое в кошелке,- ответил Касьян, не настроенный на легкий разговор. - Ну, будешь за своим бегать. На, мылься! Теперь вместе идем, твое-мое дома оставляй.- Лобов снял с шеи бечевку и протянул кусок.- Ты где двестительную служил? - В кавалерии,- сказал Касьян, отдавая чинарик и принимая мыло. - Нет, я в пехоте! - Матюха сообщил это с оттенком приятного воспоминания в голосе.- Соловей, соловей, пташечка! Это я в нашей роте запевалой был. Выйдем, бывало, возьмем ногу, а ротный: ну-ка, Лобов, давай, три-четыре... Дак я и теперь в пехоту согласен. Миленькое дело: кобылу не чистить, об сене не думать. Лопаткой копнул, залез в норку - и хай палят. А на коне - не-е! Дюже мишень большая. - Лошадей на кого оставил? - перебил Касьян, тоже намыливая голову. - Каких лошадей? А-а! Да одного старичка приставили. Деда Симаку. Он еще ничего, колтыхает. А к нему вдобавок Пашку-Гыгу. Гыгочет во весь рот: довольный. Жеребят в морду целует. А так ничего, нормально: сено раздает, навоз подчищает. А кому еще? Больше некому. Касьян не ответил, сосредоточенно возил по голове мыльным куском, глядя в воду. - Скоро и лошадей брать начнут, так что... Давай-ка и тебе шоркану спину. Все еще чему-то противясь, должно быть, Матюхиной готовности тараторить по любому поводу, Касьян нехотя пригнулся, расправил плечи, и Лобов, будто себе в удовольствие, принялся громыхать по позвонкам жестким, еще не замыленным, не округлившимся кирпичом серого мыла. - Я тут уже человек шесть выкупал,- говорил он над ухом, и Касьян уловил шедший от него винный душок.- С самого утра идут мужички. Моются, рубахи новые надевают. Причащаются, можно сказать. Это верно: что в гроб, что на войну - в чистом надо. Не нами такое заведено, потому и нам блюсти. Ты сумку собрал? - Пока нет... - А я уже уложился. Я вчерась еще сготовился, как бумажку получил. А чего долго раздумывать - хлебца, сальца да смены пару. Вот тебе и весь сбор. Еще седни стопку выпью - и прощай, Маня. Ты в чем идешь? В сапогах али как? - Еще не надумал. - Это б сказать - осень, грязь, а то ж лето. Эвон какая погодка стоит. Миленькое дело - в лаптешках! Мягко, ног не собьешь. Верно я говорю? - Ну-к ясное дело, не осень... - Вот и я так думаю. По такой-то жаре. Дак там все одно переобувать будут в казенное, в чем ни явись. Сапоги и пропадут зазря. А то бабе останутся, хай донашивает с пользой. Погоди, ситничка принесу. Матюха, повесив на шею мыло, голенасто, высоко задирая ноги, запрыгал по мелководью к ситной куртинке. Надергав темно-зеленых стеблей с беловатыми комлями, он заломил их в пучок и, воротясь, пустился обхаживать Касьяна. - У Кузьмы уже шумят,- докладывал он возбужденно, на всю реку.- Двери-окна нараспах, гармошка грает. Давеча мимо шел - вылетел сам Кузьма в начищенных сапогах, ухватил меня за рукав, не отпущает. Пошли, мол, попрощаемся. Нечего, говорю, прощаться - вместе идем. А ежели вместе, тади, говорит, давай вместе и выпьем. - Ну чего ж, раз подносят...- сказал Касьян, думая о своем: приедет Никифор, а он еще и в лавку не сходил, угостить будет нечем. - А я и выпил стакашку. В дом, правда, не пошел, дак Кузьма не отстал, в окно бутылку потребовал. А сам уже языком еле-еле. - Со вчерашнего, поди, не обсох. - Кой со вчерашнего! Еще до повестки начал. Я ему: пошли, мол, на реку купаться, ополоснемся напоследок. А он: я нынче в вине купаюсь. Грязь на человеке не снаружи, она в ем внутри сидит. Так что, говорит, пошли ко мне отмываться. Да-а, к вечеру расшумится народ: почитай, в каждой избе стряпали. Завтра тяжело будет вставать. Лобов запаленно остановился, отшвырнул измятый пучок. - Ну, все! - объявил он.- Начистил - хоть смотрись. Остальное сам. Давай пока перекурим. Поплавав на вольной глуби, все трое вышли на берег и, закурив с купанья, улегшись на прокаленный песок, сосредоточенно отогреваясь, поглядывали на реку. Солнце било в глиняный обрез на той стороне, рябой от нор береговушек. Глина знойно пламенела и, отражаясь в воде, струилась там расплавленной медью. В безветрии размеренно обникли листвой уремные ветлы, и где-то в этой зеленой кипени тоже размеренно и вяло бормотала горлица. Лишь ласточки, выпархивая из нор, оживленно носились парами над речной гладью, то и дело чиркая по поверхности белыми грудками. От их прикосновения река пятналась округлыми ранками, но тут же снова изглаживалась, сама по себе залечивая всякие царапины. И бежала, бежала, завораживая, вода невесть куда, растворив в себе время, не ведая ни о днях, ни о быстротечных минутах... - Да-а,- протянул Лобов в продолжение какой-то своей невысказанной мысли. Верхняя его губа, стянутая сизым рубцом, полностью не прикрывала рта, и оттого Матюхино лицо, когда он молчал, всегда обретало изумленное выражение, как будто он впервые видел мир божий.- Благодать! Как и нет ничего... Афоня-кузнец, должно, за все лето перенимавший рубахи, курино-белый, пупырчатый от речной остуды, молча обвел взглядом ту сторону. - Мы вот тут лежим, покуриваем,- все так же задумчиво проговорил Лобов с растяжкой.- А он идет, идe-е-ет... Кто это "он" и куда идет - было всем понятно, и Афоня-кузнец лишь углубленно принялся колупать ногтем запекшуюся ссадину на волосатом запястье. - И вчера шел, и позавчера... На самую береговую кромку опустился кулик-песочник, шустрая птаха, глянув на недвижных мужиков, но не убоялся, не отлетел подальше, а, тонко пискнув, принялся сновать по песчаной сыри, дергаясь головкой при каждом шажке. И опять, не получив ответа, Матюха, вдруг оживясь, перескочил на другое: - А верно ли, будто немец по часам воюет? - Как это - по часам? - покосился на него Афоня-кузнец, - Ну как... Сказывают: сперва побреется, надеколонится, кофею попьет. А тади уж разбирает ружья и начинает палять в нашу сторону. Пополдничает, снимет сапоги и - на раскладушку. Мертвый час, стало быть. Ну а потом еще сколько-то повоюет. Аккурат восемь часов получается. Вроде как в одну смену. Афоня-кузнец, с интересом было начавший слушать, досадливо отвернулся: - Мели, Емеля. - Что намолото, то и просевай. - И сеять нечего, так видно: брехня. Как это - в одну смену? Война - это тебе не фабрика какая. - Немцу, можа, и хвабрика. Небось для того им всем часы дадены, чтоб глядеть. Сказывают, все, как есть, при часах. Афоня пыхнул дымом, хмуро задумался, и по грубому крупнопористому лицу его было видно, как бродила под спутанными волосами какая-то упрямая мысль, какое-то несогласие. - Ну ладно, по часам. А опосля чего делает? - Как - чего? - легко удивился Матюха.- Руки моет, ужинает. А потом - спать. Ночью они - ни боже мой, чтоб идти куда. Ни за что не пойдет. Все до одного дрыхнут. Токо часовых выставляют. А остальные храпака. Во, гады, культурные какие, а! Матюха и сам посмеялся такой несуразной аккуратности и тут же, пришлепнув пяткой по голому заду, спугнув присевшего было овода, сообразил: - Тут бы на них и навалиться, когда улягутся. Тарараму б наделать, шухеру! А то тыкву из кустов высунуть. С глазами. А внутри свечку зажечь. Я еще малым так-то у дороги тыковку пристроил, возле кладбища, дак урядник как хватанул, чуть с коня не слетел. - Ну и брехать ты здоров,- покрутил головой Афоня.- Сколько тебя знаю, одной брехней жив. Кабы б немец ночью спал, дак не токмо тыкву, а и фитиль пеньковый куда надо вставили б. Хороша брехенька, да, как пуп, коротенька. - Я-то тут при чем? За что купил, за то и продаю. - У кого куплено-то, спросить. - Дак я ж говорил, шуряк ко мне приехал. На проводы. Это уж он меня постриг. А самого его не берут. На него броня наложена. Потому как на железной дороге он. Сцепщиком работает. - Ну? - Говорит, поездов, эшелонов на станции - пропасть! Все путя забиты, никак не разъедутся. Бабы, детишки - эуи... куированные называются. Из теих, стало быть, мест, из опасных... - При чем тут поезда? Ох и талдон! - Да ты слухай! Я - Емеля, а ты дак и весь Хвома поперечный. Не даст досказать. Чего люди, то и я. Народ бает, может, чего и правда. Не все ж сплошь брехня. Я мелю, а ты сей... - Ну, ну, валяй. - Дак шуряку один старичок про то и рассказывал. Потерялся он, отстал от своего поезда, ночь, деться некуда, его и подобрали, привели в служебку. - Поди, шпиен подосланный, такое брешет. - Кой там шпиен! Наварили ему картох, поел, пошамкал, а потом под окнами из крана вставленную челюсть споласкивал. А шуряку-то в окно и видно. Доходяга. А так башковитый, про немца долго сказывал. Он еще из самой этой... как ее... Мне шуряк и город называл, да... А! Из Львова! Вот откуда! Будто часовым мастером тамотка был. Он и часы отдавал, только не за деньги, а чтоб за хлеб або за крупу. Кабы знато, дак я б и пшенца подослал. Ну да не об этом... Дак энтот старичок повидал их вдосталь, вот как я тебя. Сказывал, страховитые, и будто каски на них глубокие, по cамые плечи. Чтобы, значит, никакая пуля не задела. - Погоди, погоди,- остановил Лобова Афоня-кузнец. Ежли по самые плечи, дак это ж вроде ведра должно. Ну-ка, надень на себя ведро - куда глядеть-то будешь? - Дак, можа, там дырки прорезаны. - Ну-ну... - И на касках по бокам вроде бы рожки. - А рожки для чего? - Энтого я тебе не скажу, не знаю. Они ж не нашенской веры, а может, и вовсе без никакой, потому, должно, и рога. Дак вроде как я уже таких где-сь видал, на картинках. У моей Верки, в букварях, кажись... Тоже с ведром на голове и с рогами. Матюха озадаченно поскреб в стриженом затылке. - Во, братки, какую козюлю нам бить придется,- сказал он.- Боись, не боись, а куда денешься? А сапоги у него, сказывают, кованые - не то чтобы одни каблуки, а и вся подошва... - Ну уж это точно враки,- не согласился Афоня. - Это ж почему? - А ходит-то он как, ежли вся подошва? Ну вот давай я тебе на подметку сплошную железку накую - далеко ли пойдешь? - А черт его знает, как он ходит. Это ж немец! У него вон и штык не как наш - чтоб и человека колоть, и колбасу резать. Все продумано. Дак, может, и ноги у него как у коня... - Понес, понес неоколесную! Поди макнись вон трохи. - А чего? Глядь-кось, сколь за десять-то ден прошел Беги бегом - столь не пробежишь. - Дак на машинах - чего б не пробечь. Что ж у него, пехоты нету, что ли? - И пехота на машинах. - Ох ты! Какая ж это пехота, ежли пешки не ходит. Чудно! - Тебе, вишь, и чудно. Села баба на чудно, наступила на рядно. Афоня-кузнец сердито заплевал окурок и договорил: - Подол оборвала, чудно бабе стало. Матюха умолк и, сунув свой чинарик в песок, стал засыпать его из горсти, хороня под медленно нараставшим ворошком. Кулик-песочник все еще бегал вдоль кромки, тыкал шильцем в человечьи следы, налитые водой. Время от времени он останавливался и косил черный глазок на мужиков, будто спрашивал: я не мешаю? Но вот по чистым пескам Окунцов пронеслась расплывчатая тень. Кулик замер, так и не опустив поднятую было для очередного стежка лапку. Все трое подняли головы и увидели в ясной полуденной синеве черную букву "Т". Она кружила над плесом, недвижно распластав крылья, и, когда наплывала на солнце, по пескам проносилась быстрая тень. Чьи-то невидимые глаза, чей-то разбойный замысел кружил над мирными берегами... Кулик больше не суетился, не тыкался в следы, а настороженно замер, вглядываясь в небо, то одним, то другим глазом. Плес затих, затаился под этим неслышным скольжением черной птицы. Смолкла, больше не тенькала в куге камышевка, перестала ворковать в заречных ветлах горлица... В другое время мужикам было бы наплевать на коршуна, но нынче и им почему-то сделалось неуютно и беспокойно от повисшего над головой молчаливого хищника. - У хвашист! - выругался Матюха.- Свежатины захотел. Но вот коршун, должно быть все же убоявшись лежавших в песке людей, широким полукругом переместился в займище и повис там над уремной чащобой. Со стороны он еще больше походил на самолет, что-то разведывавший на земле. - Ну что, братцы,- приподнялся Лобов.- Пошли еще ополоснемся. В последний разок. Касьян достал из кошелки пеньковую мочалку и свое мыло и, зайдя в воду, еще раз прошелся по всему телу, не спеша и обстоятельно. Афоня-кузнец только поокунался, а Лобов, улегшись на спину, долго и неподвижно лежал так, сносимый вниз по течению, предавшись каким-то думам, а может, и блаженному бездумью. Потом одевались в чистое, прыгая на одной ноге, продевая сполоснутые ступни в подштанники, напяливали на еще не обсохшее тело каляные, выкатанные рубахи. И уже одевшись, но еще босой, Матюха заскочил в реку и, зачерпнув пригоршню, припал к ней губами. - Забыл попить на прощанье,- сказал он, вытираясь рукавом.- Доведется ли в другой раз... А выйдя на береговую кромку, где еще недавно бегал кулик,- босой, в неладной большеватой рубахе, прикрывавшей подвязанные у щиколоток подштанники, будто приговоренный к исходу - обернулся к реке и низко трижды поклонился лопоухой стриженой головой. - Ну, матушка Остомля,- проговорил он виноватой скороговоркой.- Прости-прощай. Какие будем пить воды-реки, в какой стороне - пока незнамо. Пошли мы... Афоня-кузнец, тоже весь еще в белом, сутулясь крутой спиной, насупленно, быковато уставился на реку. - Ну все,- говорил Матюха, отступая от берега и все еще оглядываясь.- Пошли. Они надели верхнее, сложенное на траве под красноталом, обулись, еще раз поглядели окрест и молчаливой цепкой прошли по узкому перешейку. И тут, уже на лугу, распрощавшись, пожав друг другу руки до завтрашнего дня, разбрелись по своим тропам. Шагая выгоном, дрожавшим у краев полуденной марью, Касьян видел, как встречь, то справа, то далеко слева, кто с кошелками, кто с белыми свертками под мышкой, спешили к Остомле еще несколько мужиков. 12 Еще у калитки изба повеяла на Касьяна житным теплом, как бывало на большие праздники. В кухне было уже прибрано, печное устье задернуто занавеской, а на столе под волглой дерюжкой парили выставленные хлебы. В детстве Касьян всегда старался не пропустить этого радостного момента. Мать, возясь в межхлебье по дому, время от времени подходила к таинственно молчаливой печи, в черной выметенной утробе которой свершалось нечто необыкновенное, томительно-долгое, приоткрывала на полустья жестяную заслонку и легкой осиновой лопатой поддевала ближайшую ковригу, разрумянившуюся, глянцево мерцавшую округлой коркой. Она брала хлебину в руки, от жаркости подбрасывала ее, тетешкала, перекидывала с ладони на ладонь, после чего, дав поостыть маленько обверху, подносила к лицу и, будто кланяясь хлебу, осторожно прикасалась кончиком носа. Невольно прослезясь, мать тотчас отдергивала лицо, и это означало, что хлеб еще не в поре, полон внутреннего сырого жара и надо его снова досылать в печь. Но вот приходило, когда мать, сначала робко, а потом все смелее прижималась носом к ковриге, наконец и вовсе расплющивала его, терпя, не уступая внутреннему ржаному пылу. В такую минуту лицо ее радостно расцветало, и она, то ли самой себе, то ли всему дому, кто был тут и не был, объявляла. "Слава тебе..." С легким шуршанием хлебы один за другим слетали с лопаты на выскобленную столешницу, и сначала кухня, затем горница и все закутки в избе начинали полниться теплой житной сытостью, которая потом проливалась в сени, заполняла собой двор и волнами катилась по улице. Возбужденные хлебным запахом воробьи облепляли крышу, к сеням сбивались куры, топтались у порога, пытливо заглядывая в дверь, и все тянула воздух влажно вздымавшимися ноздрями, принюхивалась сквозь воротние щели запертая в хлеву корова. А тем временем мать, омочив в свежей, только что зачерпнутой колодезной воде гусиный окрылок, взмахивала им над хлебами, кропила широким крестом, и те, без остатка вбирая в себя влагу, раздобрело вздыхали побархатевшими округлостями и начинали ответно благоухать, как бы дыша в расслабляющей истоме и успокоении. Потом караваи задергивали чистым суровьем и оставляли так до конца дня остывать и тем дозревать каждой порой до потребной готовности. И не было у тогдашнего Касьянки терпения, чтобы, улучив минутку, не подкрасться и не выломать исподтишка где-нибудь в незаметном месте теплый окраек, еще в печи порванный жаром и так и запекшийся хрустким дерябистым разломом. Да мать и сама догадывалась, отрезала, где он указывал, наливала в блюдце конопляного масла, посыпала солью, и он, подсев к кухонному оконцу, оглаженный по голове теплой материнской рукой, счастливо лакомился первохлебом, роняя зеленые масляные капли в посудинку. Вот и вырос давно Касьян, и уже за него Сергунок с Митюнькой, боясь отцовского ремня, тайком обламывали на все том же столе коврижные корки, но и до сих пор памятно и радостно ему это, да и теперь иной раз не отказался бы он от прежнего озорства, не будь самому стыдно перед мальцами долить хлеб раньше времени. Но нынче Касьян даже не приподнял покрывала, чтобы взглянуть, удался ли хлеб, как делал и радовался он прежде, а лишь вскользь покосился в ту сторону, уведенный от самого себя своим новым и непривычным отрешенным состоянием. Следовало бы уже вернуться посланному Сергунку вместе с Никифором, Касьяновым братом. С этим ожиданием встречи Касьян и вошел в дом. Но изба встретила его безмолвием, было лишь слышно, как со скрипучей хромотой тикали на простенке ходики, да иногда глухо постанывала мать, прикорнувшая после ранней колготы у себя на полатях. В горнице тоже было прибрано и торжественно-тихо. Просыхая в тепле по-зимнему натопленной избы, влажно дышали сосной вымытые половицы, стол белел чистой свежей скатеркой, повешенные занавески притемняли оконный свет, и в полутьме красного угла перед ликом Николы-угодника ровно светилась лампадка. Поддерживаемая тремя тонкими цепочками, она процеживала свой свет сквозь тигелек из синего стекла, окрашивая беленый угол и рушник, свисавший концами по обе стороны иконы, в голубоватый зимний тон. И было здесь все по-рождественски умиротворенно, будто за стенами и не вызревал еще один знойный томительно-тревожный день в самой вершине лета. Касьян в свой тридцатишестилетний зенит, когда еще кажется далеким исходный житейский край, а дни полны насущных хлопот, особо не занимал себя душеспасительными раздумьями, давно уже перезабыл те немногие молитвы, которым некогда наставляла покойница-бабка, и редко теперь обращался в ту сторону, да и то когда отыскивал какой-нибудь налоговый квиток за божницей. Но

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору