Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
одной ночи", то милейшая миссис Барнард
присылала мне записку: "Если ты выучил математику, приходи пить чай", или:
"Сегодня у тебя будет урок французского языка", - или еще что-нибудь в этом
роде, - и в самом деле, моя милая маленькая учительница была уж тут как тут.
Помнишь ли ты, дорогая, сколько лет было Джульетте, когда она и юный Ромео
полюбили друг друга? Моя возлюбленная еще играла в куклы, когда зародилась
наша страсть, и драгоценный талисман невинности, заключенный в моем сердце,
сопровождал меня всю жизнь, оберегая от всевозможных искушений.
Чистосердечно признаюсь во всем: мы, юные лицемеры, завели обыкновение
писать друг другу записочки и прятать их в разные укромные уголки, известные
только нам двоим. Джульетта писала крупным каллиграфическим почерком
по-французски, ответы Ромео, по правде говоря не отличались безукоризненным
правописанием. Где только не хранились poste restante {До востребования
(франц.).} наши письма. В гостиной на японской горке стоял китайский кувшин,
наполненный розовыми лепестками и специями. Опустив руки в эту смесь, два
юных хитреца вылавливали из нее листочки бумаги, намного более ароматные и
драгоценные, чем все цветы и гвоздики на свете. Другая великолепная почтовая
контора находилась у нас в дуле огромного мушкетона, который висел в
прихожей над камином. К мушкетону была привязана записка с надписью:
"Заряжено", но я отлично знал, что это неправда, потому что сам помогал
докторскому слуге Мартину его чистить. На кладбище, под крылом у херувима,
украшавшего гробницу сэра Джаспера Биллингса, была дыра; в нее мы прятали
листочки бумаги, а на этих листочках изобретенным нами шифром писали...
угадайте, что? Мы писали на них слова песни; которую распевают юноши и
девушки с тех самых пор, как люди научились петь. "Amo, arnas" {Люблю,
любишь (лат.).} и так далее, выводили мы своим детским почерком. Слава богу,
хотя сейчас наши руки уже слегка дрожат, они все еще пишут эй! самые слова!
Дорогая моя, в последний раз, когда я был в Уинчелси, я пошел взглянуть на
гробницу сэра Джаспера и на дыру под крылом у херувима, но обнаружил там
только старый мох да плесень. Миссис Барнард нашла и прочитала некоторые из
этих писем (о чем эта милая дама рассказала мне впоследствии), но в них не
было ничего предосудительного, а когда доктор, напустив на себя grand
serieux {Важность (франц.).} (разумеется, с полным на то правом), сказал,
что виновных надо как следует отчитать, жена напомнила ему, как он, в
бытность свою старостою в школе Хэрроу, находил, однако же, время, кроме
упражнений по греческому и латыни, писать еще и кое-что другое некоей юной
леди, проживавшей в городке. Об этих делах она, повторяю, поведала мне в
более поздние времена, но во все времена, начиная с первых дней нашего
знакомства она была мне самым верным другом и благодетельницей! Однако этой
любезной сердцу, счастливейшей поре и моей жизни (а именно такою я сохранил
ее в памяти хотя сейчас я счастлив, безмерно счастлив и преисполнен
благодарности) суждено было внезапно оборваться, и бедняге Шалтаю-Болтаю,
который залез на стену блаженства, суждено было свалиться оттуда вниз
головой, что на некоторое время страшно его потрясло и обескуражило. Я уже
упомянул, какая беда случилась с моим товарищем Томасом Мизомом, когда он
проболтался о делах господина Люттерлоха. А ведь тайну этого господина знали
только двое - Том Мизом и Дени Дюваль, и хотя Дени держал язык за зубами и
не рассказывал об этом деле никому, кроме доктора и капитана Пирсона,
Люттерлоху стало известно, что я прочел и расшифровал депешу голубя,
подстреленного Мизомом, а сообщил ему об этом не кто иной, как капитан
Пирсон, с которым немец имел тайные сношения. Когда Люттерлох и его сообщник
узнали о моей злосчастной роли в этом деле, они обозлились на меня еще
больше, чем на Мизома. Шевалье де ла Мотт, который прежде соблюдал
нейтралитет и даже был ко мне очень добр, теперь страшно меня возненавидел и
стал смотреть на меня как на врага, которого нужно убрать с дороги. Вот
почему и произошла катастрофа, вследствие которой Шалтай-Болтай Дюваль,
эсквайр, сверзился со стены, откуда он глазел на свою милую, гулявшую по
саду.
Однажды вечером... суждено ли мне забыть этот вечер? Была пятница...
[Пропуск в рукописи мистера Теккерея.]
После чая у миссис Барнард мне разрешили проводить мою дорогую девочку
к Уэстонам в Приорат, который находится всего лишь в какой-нибудь сотне
ярдов от дома доктора. За столом весь вечер говорили о битвах и опасностях,
о вторжении и о новостях с театров военных действий во Франции и в Америке.
Моя дорогая девочка молча сидела за вышиваньем, время от времени поднимая
свои большие глаза на собеседников. Наконец пробило девять - час, когда мисс
Агнесе пора было возвращаться в дом своего опекуна. Я имел честь
сопровождать ее, мысленно желая, чтобы короткое расстояние между обоими
домами увеличилось, по крайней мере, раз в десять.
"Доброй ночи, Агнеса!" - "Доброй ночи, Дени! До воскресенья!" Еще
минуту мы шепчемся под звездами, маленькая нежная рука ненадолго
задерживается в моей, потом на мраморном полу прихожей слышатся шаги
служанки, и я исчезаю. Как-то так получалось, что днем и ночью, за уроками и
в часы досуга я всегда думал об этой маленькой девочке.
"До воскресенья!" А ведь была пятница! Даже такой срок казался мне
страшно долгим. Ни один из нас не мор и подозревать, какая долгая предстоит
нам разлука и сколько приключений, тревог и опасностей придется мае
пережить, прежде чем я снова смогу пожать эту любимую руку.
Дверь за Агнесой закрылась, и я пошел вдоль церковной стены по
направлению к дому. Я вспоминал о той блаженной незабываемой ночи, когда мне
дано было сделаться орудием спасения моей дорогой девочки от ужасающей
смерти, о том, как с самого детства лелеял я своем сердце эту заветную
любовь, о том, каким благословением осенила Агнеса всю мою юную жизнь.
Многие годы она была моим единственным другом и утешителем Дома я имел кров,
пищу и даже ласку, - по крайней мере со стороны матушки, - но был лишен
общества, и до тех пор, пока не сблизился с семьею доктора Барнарда, я не
знал ни дружбы, ни доброго расположения. Какова же должна быть благодарность
за этот бесценный дар, которым они меня наделили? О, какие клятвы я твердил
какие возносил молитвы, чтобы мне дано было стать достойным таких друзей, и
вот, когда я, исполненный этих блаженных мыслей, медленно брел к дому, на
меня обрушился удар, в один миг предопределивший всю мою дальнейшую жизнь. -
Это был удар дубиной; он пришелся мне прямо по уху, и я без чувств
свалился на землю. Я смутно помню несколько человек, притаившихся в темном
проулке, куда я должен был свернуть, потасовку, ругань, крик: "Бей его, будь
он проклят!" - а затем я безжизненной глыбой рухнул на холодные гладкие
плиты мостовой. Я пришел в себя почти ослепший от крови, которая заливала
мне лицо Я лежал на дне крытой повозки вместе с другими, испуcкавшими тихие
стоны страдальцами, а когда я тоже принялся стонать, чей-то хриплый голос
грубо выругался и велел мне тотчас замолчать, пригрозив, что еще раз треснет
меня по башке. Очнувшись от страшной боли, я тут же снова потерял сознание.
Когда я наконец немного пришел в себя, меня выволокли из повозки и швырнули
на дно какой-то лодки, где ко мне, по-видимому, присоединились остальные
пассажиры жуткого экипажа. Потом явился какой-то человек и промыл мою рану
соленой водой, от чего голова у меня заболела еще сильнее. Потом этот
человек, шепнув мне на ухо: "Я друг", - плотно стянул мне голову платком.
Между тем лодка подошла к бригу, стоявшему на якоре на возможно близком
расстоянии от берега, и человек, который сначала оглушил меня дубиной, а
потом ругался, непременно пырнул бы меня ножом, когда у меня закружилась
голова и я чуть было не упал за борт, если бы за меня не вступился мой друг.
Это был Том Хукем, семье которого я отдал те самые три гинеи. В тот день он,
без сомнения, спас мне жизнь, ибо грозивший мне злодей впоследствии
сознался, что хотел меня прикончить. Вместе с остальными изувеченными и
стонущими людьми меня затолкали в трюм, и люгер, подгоняемый попутным
ветром, двинулся к месту своего назначения, где бы оно ни находилось. О, что
за жуткая была эта ночь! В бреду мне казалось, что я выношу Агнесу из моря,
и я все время звал ее по имени, о чем рассказал мне Том Хукем, который
явился с фонарем проведать несчастных горемык, валявшихся вповалку на нарах.
Он принес мне воды, и я, дрожа от боли и озноба, кое-как проспал эту
страшную ночь.
Утром наше судно подошло к фрегату, стоявшему на рейде у какого-то
города, и Хукем на руках перенес меня на борт. В эту самую минуту подошла
капитанская шлюпка, и капитан со своими спутниками, а также кучка горемычных
пленников вместе с захватившими нас вербовщиками встретились таким образом
лицом к лицу. Вообразите мое изумление и радость, когда я увидел, что
капитан - не кто иной, как друг моего дорогого доктора, капитан Пирсон. Лицо
мое, закрытое повязкой, было таким бледным и окровавленным, что меня с
трудом можно было узнать.
- Итак, любезный, - сурово произнес капитан, - ты полез в драку? Теперь
ты видишь, что значит сопротивляться людям, состоящим на службе его
величества?
- Я и не думал сопротивляться, капитан Пирсон. На меня напали сзади, -
сказал я.
Капитан удивленно окинул меня надменным взглядом. Этот истерзанный
молодчик едва ли мог внушить ему доверие. Вдруг он воскликнул:
- Боже мой! Да неужто это ты, мой мальчик! Неужто это юный Дюваль!
- Да, сэр, - отвечал я, и то ли от избытка чувства, то ли от потери
крови и слабости голова у меня закружилась, и я без сознания рухнул на
палубу.
Я очнулся на койке в лазарете фрегата "Серапис", где в то время, кроме
меня, лежал всего один пациент. Оказалось, что я целые сутки метался в
горячечном бреду, беспрестанно призывая Агнесу и предлагая перестрелять всех
разбойников. Ко мне приставили очень славного фельдшера, который ухаживал за
мною гораздо внимательнее, чем несчастный раненый в своем жалком и
унизительном положении мог ожидать. На пятый день я поправился, и хотя был
еще очень бледен и слаб, все же смог пойти к капитану, который вызвал меня к
себе. Мой друг фельдшер проводил меня в его каюту.
Капитан Пирсон писал у себя за столом, но тут же отослал секретаря, и
когда тот удалился, дружески пожал мне руку и откровенно заговорил о
странном происшествии, которое привело меня на борт его корабля. Его
помощник, да и сам он получили сведения, что в одном уинчелсийском трактире
можно захватить несколько первоклассных моряков из числа так называемой
"макрели", и помощник его изловил там с полдюжины этих молодчиков, которые
принесут куда больше пользы, если станут служить его величеству на корабле
королевского флота, вместо того чтобы обманывать его на своих собственных.
- Ты попался в эту сеть случайно, - сказал капитан. - Я знаю твою
историю. Я беседовал о тебе с нашими общими друзьями в доме доктора
Барнарда. Несмотря на свою молодость, ты уже сумел приобрести в родном
городе жестоких врагов, и потому тебе лучше оттуда уехать. В тот вечер,
когда мы с тобой познакомились, я обещал нашим друзьям взять тебя к себе на
корабль добровольцем первого класса. Когда настанет время, ты сдашь экзамен
и будешь произведен в корабельные гардемарины. Да, вот еще что. Твоя матушка
находится в Диле. Ты можешь сойти на берег, и она тебя экипирует. Вот тебе
письма. Как только я тебя узнал, я написал доктору Барнарду.
Я простился со своим добрым командиром и покровителем и побежал читать
письма. Миссис Барнард и доктор писали, как встревожило их мое исчезновение
и как они обрадовались, узнав от капитана Пирсона, что я нашелся. Матушка,
как всегда попросту, без затей, сообщала, что ждет меня в дилской гостинице
"Голубой Якорь" и что давно уже приехала бы ко мне, если б не боялась, что
мои новые товарищи осмеют старуху, которой вздумалось явиться на береговой
шлюпке ухаживать за своим сыночком. Лучше мне самому приехать к ней в Дил,
где она экипирует меня как подобает офицеру королевского флота. Я тотчас
отправился в Дил. Добросердечный фельдшер, который меня выходил и успел
полюбить, ссудил меня чистой рубашкой и так аккуратно перевязал мне рану,
что под моими черными волосами ее почти не было видно.
- Le pauvre cher enfant! Comme il est pale! {Мой бедный мальчик! Как он
бледен! (франц.).} - Какой нежностью заблестели глаза матушки при виде меня!
Добрая женщина непременно хотела собственноручно причесать мне волосы, и,
заплетя их аккуратной косицей, она завязала их черною лентой, Затем мы
отправились в город к портному и заказали костюм, в каком даже сын лорда не
постыдился бы явиться на борт своего корабля. Моя форма очень скоро была
готова. На следующий день после того, как с меня сняли мерку, мистер Леви
принес к нам в гостиницу мои обновки, я с великим удовольствием в них
облачился и, щегольски заломив шляпу, с кортиком на боку и чрезвычайно
довольный собою, отправился на плац-парад рука об руку с матушкой, которая
возгордилась еще больше, чем я сам. В этот день она, удостоив величественным
кивком кое-кого из ремесленников и их жен, прошла мимо них, не говоря ни
слова, как бы давая им понять, что, когда она прогуливается в столь
благородной компании, им надлежит знать свое место.
- Когда я в лавке - я в лавке и всегда к услугам своих клиентов, -
сказала она, - но когда я гуляю с тобой по плац-параду в Диле, я гуляю с
юным джентльменом, состоящим на службе во флоте его королевского величества.
Господь осенил нас своим благословением, и ты теперь ничуть не хуже любого
молодого офицера. - И она сунула мне в карман такой увесистый кошелек, что
мне оставалось лишь дивиться ее щедрости. Помнится, я заломил шляпу
набекрень и с чрезвычайно важным видом прогуливался с матушкой по променаду.
В Диле у матушки имелись друзья - такие же представители торгового сословия,
как и она сама и, по всей вероятности, соучастники в уже известных нам
сомнительных морских сделках, но она не сочла нужным их посетить.
- Помни, сын мой, ты теперь джентльмен, - сказала она. - Торговцы и
ремесленники тебе не компания. Я - дело другое. Я всего лишь бедная
лавочница и цирюльница.
Когда ей случалось встретить знакомых, она кланялась им с большим
достоинством, но ни разу не представила меня ни одному из них. Мы поужинали
в "Якоре", поговорили о родном доме, до которого было всего лишь два дня
пути, но который казался мне теперь таким далеким. Она ни словом не
обмолвилась о моей милой девочке, а я почему-то не посмел о ней спросить.
Матушка приготовила мне в гостинице славную комнатку и велела лечь пораньше,
ибо после лихорадки я был еще очень слаб, а когда я лег, матушка пришла,
преклонила колени у моей постели, и по лицу ее, изборожденному глубокими
морщинами, потекли слезы. На своем родном немецком языке она обратилась к
Тому, кто до сих пор спасал меня от опасностей, моля его охранять жизненный
путь, на который я отныне вступал. Теперь, когда путь этот близится к концу,
я с бесконечным благоговением оглядываюсь назад, преисполненный
благодарности за избавление от невероятных опасностей и за великое счастье,
которое выпало мне на долю.
Я написал миссис Барнард длинное письмо, стараясь представить свои
злоключения в забавном виде, и хотя, когда я думал о доме и об оставшейся
там некоей малютке, две-три слезинки, признаться, расплылись по бумаге, я
все же был благодарен за доброе к себе отношение и немало гордился тем, что
теперь я настоящий джентльмен и стою на верном пути к карьере офицера флота
его величества.
На второй день после приезда в Дил я прогуливался по променаду и вдруг
увидел - что бы вы думали? Знакомую карету милого доктора Барнарда,
приближавшуюся по Дуврской дороге. С удивлением заметив, как я изменился,
доктор и миссис Барнард улыбнулись, а когда они вышли из кареты у дверей
гостиницы, добрая леди заключила меня в объятия и расцеловала. Матушка,
вероятно, видела это из окна своей комнаты.
- Ты приобрел добрых друзей, Денни, - с грустью сказала она своим
низким голосом. - Это хорошо. Они смогут позаботиться о тебе лучше, чем я.
Теперь, когда ты выздоровел, я могу; спокойно уехать. Если ты заболеешь,
твоя старая мама придет к тебе и всегда будет благословлять тебя, сынок.
Она решила в тот же вечер отправиться домой. В Хайте, Фолкстоне и Дувре
у нее имеются друзья (о чем я отлично знал), и она может у них остановиться.
Перед отъездом она аккуратно уложила мой новый сундучок. Какие бы чувства ни
испытывала матушка при нашем прощанье, я не заметил на лице ее никаких
признаков слез или скорби. Она взобралась на свою повозку во дворе гостиницы
и, не оглядываясь назад, пустилась в свое одинокое путешествие. Хозяин и
хозяйка "Якоря" весьма сердечно и почтительно пожелали ей доброго пути.
Потом они спросили, не хочу ли я зайти в буфет выпить вина или коньяку. Я
отвечал, что не пью ни того, ни другого. Подозреваю, что именно матушка
снабдила их спиртным, привезенным на ее собственных рыбачьих шхунах.
- Если б у меня был единственный сын, да еще и такой красавец, -
любезно заметила миссис Бонифэйс (могу ли я после таких комплиментов
неблагодарно забыть ее имя?), - если б у меня был единственный сын и я могла
бы оставить ему такое хорошее наследство, я б ни за что не отправила его в
море во время войны, нет, ни за что.
- Если вы сами не пьете, то, быть может, среди ваших друзей на корабле
найдутся любители спиртного. Передайте им, что они всегда будут желанными
гостями в "Якоре", - сказал хозяин.
Я уже не в первый раз слышал, что матушка богата.
- Может, она и вправду богата, но только мне об этом ничего не
известно, - отвечал я хозяину, на что они с женою похвалили меня за
сдержанность и с многозначительной улыбкой добавили:
- Мы знаем больше, чем говорим, мистер Дюваль. Вы когда-нибудь слышали
про мистера Уэстона? А про мосье де ла Мотта? Мы знаем, где находится Булонь
и где Остен...
- Молчи, жена! - перебил ее хозяин. - Раз капитан не хочет говорить,
значит, и не надо. Вот уже звонит колокол, и доктору несут ваш обед, мистер
Дюваль.
Так оно и было, и я сел за стол в обществе моих дорогих друзей и отдал
должное их трапезе.
По приезде доктор тотчас отрядил посыльного к своему другу капитану
Пирсону, и когда мы сидели за обедом, последний на своей собственной шлюпке
прибыл с корабля и настоятельно просил доктора и миссис Барнард откушать
десерт в его каюте. Мистер Дени Дюваль тоже получил приглашение и,
устроившись в шлюпке вместе со своим сундучком, отправился на фрегат. Мой
сундучок отнесли в каюту канонира, где мне была отведена подвесная койка.
Вскоре по знаку одного из гардемаринов я встал из-за капитанского стола и
пошел знакомиться со своими товарищами, которых на борту "Сераписа" было
около дюжины. Будучи всего лишь добровольцем, я, однако же, оказался выше
ростом и старше большинства гардемаринов. Им, разумеется, было известно, кто
я такой, - всего лишь с