Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Детективы. Боевики. Триллеры
   Детектив
      Павлов Олег. Дело Матюшкина -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  -
ом за их вагон, видеть мог брата, но Яков канул глухо в проем, и вагон утонул в быстром мутном течении вагонов. Еще он стремился вперед, топтал асфальт, но, точно сбитый поездом, пролетел - и метра через три рухнул на платформу. Когда пришел Матюшин в сознание, то еле различил вдали чугунную полукруглую иконку поезда. Под ним, из-под коробки, вытекал бурый компот. Он отлип виновато от асфальта, куда-то пополз, ему хотелось уползти домой. В далеке платформы, осанисто, размашисто шагая по ней метлой, возникнув, будто прыщ, выметала-сеяла пылищу здоровая баба, точно поезд проходной навредил чистоте. Баба обмерла, присела, взмахнула наотмашь метлой и с ором, так и приседая, полоща выцветшим желтым флагом путейки, понеслась на него с кровавой мордой, от нее рванулся Матюшин неведомо куда. Болтавшийся живот рубашки, брюки были свинцовыми от бурой компотной мокроты. Баба орала вдогонку еще истошней. Где обрывалась платформа, мирок пустынный вокзальчика, пестрели уж тропинки, лесочки заборов, светились теплые улья домов - это был пригород Ельска, он же и город, приземистый да широкий, как и сама здешняя местность. Двое тверезых мужиков, местных, которые шагали себе по улице, тоже заорали и отважно погнались за ним. Пугая встречных людей да и шарахаясь от них, Матюшин кидался во дворы да проулки, покуда не потерялся, очнувшись неизвестно где, в сумерках, на каком-то диком пустыре. Отлежавшись в репьях, домой он добрался с тем чувством, будто совершил кругосветное путешествие. Довез его с окраин автобус, который трудился дотемна и, уж полупустой, долго блуждал светлой точкой по мглистому городку, точно по небосводу. В душе его было также светло и пусто. Он не сидел, а стоял у дверок в углу, как наказанный. В автобусе поглядывали на него, кто сердито, кто с жалостью, видя пьяненького никудышного паренька, грязного да в заблеванной одежонке. Он отчего-то не боялся идти домой. Ему чудилось, что он больше не пьяный, а про одежду не подумал да и утерял времени счет. Дверь открыла мать. Простоволосая, в рубахе, будто уже спала. Такая, она походила на младенчика - спеленутая, морщинистая, и волосы, распущенные, жиденько покрывали голову, точно не росли, а лежали на ней. - Ты что, одурел, до полуночи-то шляешься! - взметнулся петушино ее голосок. - Доехали? Проводил их? Сели в поезд? - Еще она сослепу его не разглядела. Матюшин, не зная, что отвечать, топтался у порога. - Да ты что?! - поволокла его в дом и тут вскрикнула, разом забывшись: - Сыночка, сыночка, что это с тобой?.. Ох, Васенька... Что... Что... Ах ты, зара-аза... Пил, пил? Ты пил! А рубашка, брюки, ты что, что наделал-то?! Мать вцепилась в него и глядела железно в глаза. Матюшин не мог выговорить ни слова, не мог стерпеть этого взгляда, но и не желал больше молчать - он сжался, точно его ударили, и хрипло задышал. - Яшка, зараза, Яшка, он это, он наливал, а ну говори! - взревела мать. - Яя...шкааа... - постанывал, давился Матюшин. - Он тебя бил, отвечай, что он с тобой делал? - Неее...нет... - А кровь, кровь откуда? - Это из коробки... Разбили... Компот... - Сели в поезд? А ты? Пьяный валялся? Но больше он ничего не отвечал, глазея на нее тупо. Смолкла и мать, выдохлась. Думала уже о другом, погнала: - Иди умойся, скидавай там все. Живо, а то отец придет. Твое счастье, зараза, что отца нету. Чтоб духу не было твоего, чтоб спал. Проспишься, я с тобой устрою разговор, я те дам, дурь-то из тя повышибу. Будешь помнить Яшку, будешь. - И хлестнула в сердцах рубахой уж по голой спине. - Всю жизнь будешь помнить! Отмывшись, он валялся в огромной пустой кровати, будто в бреду, думая истошно об отце, которого нет. Отец нагрянул: громыхал в прихожей и отдавал уже матери указания, потом мыл руки и шагал есть. Было слышно, как он спрашивает что-то устало и как мать согласно мирно отвечает. И потрясло Матюшина, что правды не говорит. Он мучился, не мог уж слышать их, потрясенный, что ложью живут, будто едят ее да пьют. Хоть мать и не врала, а его молчком покрывала, отца берегла, но все равно твердил он себе и мучился, что мать с отцом врут, врут... И сам трусил издать хоть звук, потому что кружила в кровати, точно под пыткой в колесе, и душила водочная муть. Но и пытку эту вынес, и дышать смог, да себя же, водкой отравленного, усыпить - все смог. А утром, когда мать допрашивала о Яшке, то и сам врал ей, отвечая небылицами, что всего-то глотнуть у Яши в рюмочной выпросил, а про другое - молчок. Так что ругала мать поезд этот, отца поругивала, что билет им в плацкартный вагон взял подсадной, а надо было довезти их машиной в Градов, посадить в купейный вагон, оттуда ведь свой поезд до Москвы ходит. И все помнила, огорчалась, какую коробку разбили - одну такую она и отделила им, с компотами. III Спустя полгода аукнулись, отписали, что Людмилочка ждет ребенка. Отец не то что обрадовался, а дрожал над тем письмецом, по сто раз заставлял мать перечитывать это известие, торжествуя, что продолжился род, веселясь, что пригодилась-то его дачка. Яков служил в местечке на польской границе, устроился как не советовал отец и помощи не просил. Но как стал подходить срок, отец командировал к ним с деньгами мать, чтоб всем обеспечила, какое нужно приданое, дежурила при Людмилке, за порядком следила. Долго у них мать жила. Дождались девочку, о которой, о внучке, отчего-то отцу и мечталось. Аленушку эту, не видя еще, зная только, что на свете есть, любил он даже и не разумом, и не душевно как-нибудь, а кровью. Увидеть ее поехал в тот же год, после матери, лично. Это он считал своим долгом еще и потому, что Яков жилья в местечке не добыл, а прозябали они в общежитии. Погостил он так, что все им сделал: с кем-то сдружился, где-то выгнулся, кого-то пугнул, кого-то одарил - и смог устроить Якову, что было пределом его сил, отдельную квартиру. Но больше Аленушки этой не увидел. Яков хоть не погнушался сесть на готовенькое, но будто оставил себя в квартирке, а отца - в Ельске. Год, а потом и другой связь держалась на открытках да письмах, которые Яков писал скупо, все реже. Но и отец, вырвавшись раз в чужие далекие просторы, больше такого усилия совершить не мог, забота о себе, желание привычных удобств и, главное, покоя были сильней. Аленушкина фотография, где держал он младенца на руках, сам в мундире парадном, при медальках, а Людмила с Яковом стояли, как часовые, побоку, глядящая на него всегда дремотно из серванта, убаюкивала да усыпляла. Много раз порывался он ехать, но не ехал, не отпускал и мать. Ждали все, что навестят их летом. Отец придумывал, как возьмет отпуск, как поживут на дачке, как поест внучка малинки с клубничкой и возьмет он ее на рыбалку. Мать, точно по привычке, иногда прикупала то игрушку, если самой понравится, то красивую распашонку, шерстяные рейтузики, уж на семилетку, а то по выгодной цене - юбочку, ботиночки. Но никто не ехал. Потом и открытки с письмами подозрительно затихли, точно и некому их писать стало. Думали, если плохих известий нет, то хоть живы-здоровы. Яшка объявился в Ельске в апреле тысяча девятьсот восемьдесят второго года, но тогда далеко еще было до смерти. В тот день Матюшин опоздал, подгулял - и застал разгром какой-то незримый в доме, запустение, будто кого-то похоронили. Отцу было плохо, мать кружила вокруг него, отпаивала. Он лежал в креслице, откинувшись головой, будто глядел в потолок. И первое, что сказал безжалостно, даже с похвальбой, было: - Все. Нет у тебя брата. Если сунется, не открывать, сразу мне сообщить, приеду - так его, собаку, вышибу, что забудет дорогу, больше не сунется! - Мать всплакнула, и он, свирепея, крикнул: - Заткнись, сказал! Ты по кому слезы льешь? Кто все просрал, что ему в жизни сделали?! Пьянчуга, подонок, дезертир, сволочь... Чтоб он сдох, собака, ноги его в моем доме не будет! - Да как же, Егорушка... - ревела потихоньку мать. - Пожаалей, простиии... Сыночек наш... - Все. Конец ему. Дам приказ в комендатуру, в милицию, ловят пусть его и сажают, на хрен, дезертира. Нет у меня такого сына. Но так опозорить себя отец не мог. Он ждал, понимая, что Яков может прийти опять, готовился его встретить, то есть и не выставить уж, а не впустить. Ждал тягостно и Матюшин, хоть и не мог понять происходящего. Но не пришел Яков. Отец остался дома и никого не хотел выпускать, точно боялся. Не пришел Яков и на второй день, и на другой, когда отец опять остался сидеть дома. Матюшин же понемногу узнавал, что было. - Со службы Яшенька сбежал... Бросила Людка его... Увезла от нас Аленушку, внученьку мою единственную увезла... Запил Яшенька... Прогнал Яшеньку отец... Проклял... - уж будто и с облегчением проговаривалась мать, но помалкивала при отце. Мигом исчезли все фотографии, сдуло их, и Матюшин с удивлением поглядывал за отцом - ничего с ним не делалось. Что так жить, что без этой Аленушки было ему едино. Только и важно было - стереть из памяти, чтоб не лезло в глаза, точно если не стало фотографии, то и человека не стало. Права не имела и мать ничего вспоминать, и он, Матюшин, должен был все забыть. На третьи сутки отец выздоровел, даже и поздоровел, отоспался, отъелся. Он так уверовал, что Яшки больше нет ни в жизни его, ни в Ельске, что о нем и не стало разговоров. Дела, что накопились в гарнизоне, верно, задержали его, так что не приехал к ужину, и ужинать сели без него. Но раздался звонок, пошла мать открывать, был это Яков. Может, слыша, что пахнет из кухни едой, ввалился по-хозяйски и уселся в чем был за стол. Матюшин затих у своей тарелки и не мог наглядеться на брата, в котором и следа не осталось от того, которого он помнил. Тянуло пьяной вонью, щетина делала его синюшное, засушливое лицо грязным, даже отвратительным, точно он покрывался шерстью. Одет он был в гражданское, щеголял, важничал, ехал будто куда-то на праздник. Шляпа, пальто, ботинки, верно, одни-единственные, кроме которых ничего он не имел, взрослили, даже старили его, но и делали пронзительно жалким, будто и нищим. Из-под пальто выедал глаза ношеный костюм, откуда вывихнутым крылом торчал ворот рубахи и пылал оранжево, кричаще толстенный галстук. - А ты все жрешь... - только и сказал он уныло брату, уставившись в недоеденную его тарелку. Тут опомнилась боязливо мать: - Может, положить тебе, Яшенька, борщика будешь?.. - Наливай, мать, люблю я твой борщ, никто в мире борща такого не сделает, наш, настоящий! Отец где, почему дома нет?! - Да не пришел еще... - Ишь, старый, все служит, никак не угомонится! Ты мне погуще, погуще, не жалей, всем хватит, я три дня не жравши! Мать смолчала, а он забылся и врылся в борщ. Хлебал его, точно землекоп, налегая на ложку, будто на лопату. Вырыл ямищу в тарелке, сказал: - Давай, мать, еще наливай, добавку мне! Она ответила ему, с места не двинувшись: - Нету добавки у меня, Яшенька, только отцу осталось. Уходи, а то щас вот придет, не волнуй, знаешь отца, не хочет он тебя видеть. - Это что значит - не хочет, что я, не у себя дома, у чужих людей сижу, борщ чужой жру?! - вскричал он, столбенея. - Ты к себе домой поезжай, вот и все, поел на дорожку и поезжай, а потом, глядишь, и простит отец, уладится. - Так вот что, значит, на х.. меня посылаете, сына своего? - вскричал он, и тонюсенько заплакал, и стал вдруг бить по тарелке пустой, крошить, дробить ее кулаком. - Вот тебе! Вот тебе! Пошел! Пошел! Сдохни! Сдохни! Брызгала кровь. Он держал руку, протягивал, показывал, как ребенок показывает свою ранку, и незлобно, тихо приговаривал: - Что же я такого сделал, кого убил, что такой мне приговор, всего лишили?.. Я ж люблю их, отца ж люблю, всех люблю, что ж все-то меня убивают! Учиться она хотела, а я не пускал, а этот пустит, этот умнее, не родное дите-то, ему ж не жалко... Труба у него есть, а у меня нет, он дудеть умеет, а я нет! За что, мама, за что?! Зачем ты родила меня, зачем вы с отцом не развелись, у меня б другая жизнь была, я б другой был, все бы другое было! - Яшка, слышь, не начинай, хватит, докричался уж, а то и я знать забуду, кто ты есть! - ожесточилась мать. - Ты вон доразводился, что сидишь мычишь, пьяный. Что сделал, то сделал, понимать надо, и мычать нечего, не воротишь. Надо жить как есть, как вышло. Куда, куда ты за ней рвешься, ты что, сдурел, раз обжегся, так что, сгореть хочешь? Живи, никто тебе не мешает, только ведь живи, а сдохнуть хочешь, так и сдохнешь, ни отца тебе, знаешь, не надо, ни матери для этого дела, уйди с глаз, не мучай. Яков плакал теперь, совсем согласный с ней, даже и просветленный. Мать отыскала бинт, почистила и перевязала молчком разбухшую его руку. Он только спросил ее: - Чего делать мне? Теперь засудят, я права не имел бросать службу... - Ну что ж, перед законом все равны, а ты часть самовольно оставил, понимать надо, - рассуждала всерьез мать. - Вернешься, повинись, так, мол, и так, вину свою осознаешь, больше не повторится такое. Только отца не позорь, не заставляй, чтоб весь город знал, а то не уедешь, он сам тебя сдаст, а так добровольно, с повинной, простят, никто и не заметит, все ж не солдат, а офицер, не станут позориться. Денег-то не пропил, есть на билет? Ну, гляди, дам на поезд, а пропьешь - не приходи, не открою... Вид этого затравленного человека, который назывался его братом, рождал в Матюшине насмешливое неверие, как если бы он знал, что человек этот притворяется и ему вовсе не больно. Уже он простить не мог брату тех его брякнувшихся слов и окаменело ждал, когда не станет в доме, за столом этого ненужного слюнявого человека. И не стало Якова в том дремотном их безвременье. Через три года прибыл хорониться в Ельск с чужестранной неслышной войны цинковый гроб, только так и стало известно, что Яков был, жил, воевал. Других родных, чтоб хоронили, у него не заимелось - Людмилка пропала без вести, о них с Аленушкой не слыхивали в семье с тех пор, как приезжал в Ельск и был проклят отцом Яков. Когда получили похоронную весточку, Григорий Ильич потрясенно подумал, что сын у него оказался герой. Но труп его пришел без наград, даже посмертной не дали, будто наказание отбывал или прятался, а не воевал. Хоть и писалось, что при исполнении, но не писалось, что геройски. Убивалась горем мать, но сквозь цинк не чувствуя тела родимого, не зная, а потому так и не веря, что он лежит в той цинковой обертке, - казалось, что смолкнет, прекратит плакать и, одумавшись, отойдет в сторонку от гроба. Матюшин понимал, что случилось горе, что погиб его брат, но ничто не шевельнулось в его душе, отчего даже было ему и страшно - душа была сама по себе, гнетуще холодная в нем. Все делали кругом какие-то люди, точно Яков им-то и был родной: таскали гроб, рыли могилу, заискивали перед отцом. Матюшин стоял у гроба и чувствовал только усталость, что тяжело ему было да тоскливо стоять. Отец же хранил суровую строгость, стоя у гроба, и не мог подойти к нему ближе двух шагов, будто и теперь какая-то сила отталкивала их друг от друга. Гроб ему привезли, показали и должны были, после короткой этой остановки, тут же закопать, но Яшка хоть и промчался мимо глаз их в могилу, но оставался-то уж навсегда, врезался со всей скоростью в могилку, из которой торчал теперь хвост стальной его обелиска. И надо было ухаживать за ней, как за домом своим, ходить к нему да и памятник ему ставить. Его хоронили на "советском" кладбище, как называлось оно в народе, где хоронили партийных да тех, кто служил. Похороны должны потом были оплатить из военкомата, но отец не унизился, отказался брать. Да и не мог унизить святой той гордости, только и оставшейся: что сын его, офицер, погиб, исполняя долг. Он жаждал не столько себя уважать, сколько сына, то есть жаждал полюбить его теперь, не живого, но мертвого, который и остаться должен был с ним до конца дней. С тех пор Григорий Ильич старался уединиться, чтоб никто ему не мешал. Если прежде Матюшин с ним виделся хоть за столом, то завелся вдруг в доме такой порядок, что отец столовался в одиночестве, будто есть ему мешали. Сначала мать накрывала ему, а потом, когда он уходил, за отцом словно доедали. Все у него стало отдельное, но ведь и Матюшин давал деньги в дом, а обходился отец с ним, как с иждивенцем. И, голоса не повышая, как бы ласково, сталкиваясь с ним, сам придумывал, напевал: - Мой миленок сто пудов, испугался верблюдов, верблюды все кто куды, а миленок ни туды... Матюшину чудилось, что не живет, а погрузился с каких-то пор под воду, где все мутно, зелено, как сквозь стекло бутылки. Тоска теперь могла месяцами душить его, всякое занятие или мысли делая тоскливыми, лишенными смысла. И он жил, ничего не делая, сам не зная, куда девается время. Он откуда-то помнил неизъяснимый жизненный свет, радость от жизни и ясность, но когда вспомнить старался, откуда ж этот свет был, то выплывала муть перед глазами, и знал-то он другое, и в той жизни их задраенной наглухо не было и щели, чтоб свет в ней взялся. За ним точно гнались, обкладывали со всех сторон, и он убегал изо всех сил - чудилось, что бежит; но ведь некуда ж было ему из четырех стен убегать, и ведь только и жил в этих стенах. Этой же весной, когда исполнилось Матюшину двадцать три года, вызвали его вдруг повесткой в военкомат, на медкомиссию, будто призывали в армию. Стоя в очереди таких же ельских пареньков, сживаясь с ними, но и самый крепкий, здоровый из них, Матюшин уж и подумать не мог, что его выкинут. А его отставили на глазах у всех, как заразного. Когда отбраковала не спеша из двух пожилых врачей комиссия, он только то и понимал, что признается окончательно негодным - что выкинули его. Из военкомата он вышел, но пойти домой не смог. Занесло его блужданьями на вокзал, и очутился он в том буфете, где прощались они когда-то с братом, узнал его, буфет этот, заказал, как тогда, бутылку водки, выпил сколько смог, опьянел. Потому что дороги домой пьяному ему и вовсе не было, пошагал он туда, откуда выкинули, - в военкомат. С порога разорался, что хочет служить, а пьяного-то не впускали - и ринулся громить, крушить, что было перед глазами. Все, кто дежурил, сбежались хватать его, дошло и до военкома. Сама собой обнаружилась его фамилия. Военком, услышав, кто он такой, распустил своих людей, обрадовался Матюшину и пригласил в кабинет. У военкома сорвался он снова на крик от страха, что на веки вечные тут останется, начали его упрашивать да утешать, все больше к нему проникаясь. Майор военком знал, чей он сын, как знал и судьбу брата его, и если бы он знал еще, каким решением угодит, а каким не угодит, то решил бы и не выходя из кабинета. - И правда, вон какой отмахал, неужто такой богатырь и пригодиться не может? Направим его хоть в артиллерию, зачем там тонкий слух? - бодрился он. - Семья-то геройская, гвардейская, можно сказать, династия, а мы парню дорогу перешибаем. Я улажу, улажу... Сиди дома и жди повестки. IV Матюшин поверить не мог, что это случилось, что вырвался он на свободу. Думая, что отец ничего не узнает, он решил дома молчать, потому ведь, что бежать он задумывал из дома. Все

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору