Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Астафьев В.П.. Рассказы -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  -
росила: "Это - вы?!" - я отстранил руку с книжкой. - Я! Я! Не похож? Старею! - Ну вот, а ты спорила!..- подавленно, почти разбито выдохнул ты и вдруг резко, с одного поворота: - Сейчас я пойду! Сейчас я им скажу! Над писателем... Над инвалидом войны глумиться!.. - Да кто глумится-то? - поднимаясь, сказал я буднично.- Господь Бог? Это он нелетную погоду сотворил. И при чем тут писатель, инвалид? Все люди, все человеки, и инвалидов на вокзале небось десятки собралось... Раз моряк, покажи-ка лучше где-нибудь воду какую-нибудь. - Как вы так можете? Вам же тяжело... - А кому, братишка, легко? Бывало и тяжелее... Не бери в голову, как говорят нынче. Когда мы попили из горного ручья сладкой, голубой в пузырьках воды, умылись, отдышались и я, посмотрев на полыхающие осенним, ярким пожарищем клены, на красной лавой облитые хребты, на засиневшее за ним дальше и выше безгрешно чистое небо в кружевной прошве по краям, выдохнул: "Хорошо-то как! - и, обернувшись к тебе, сказал: - Вот как мало надо человеку для счастья!.." - ты все это тоже обвел взглядом: склоны, горы, небо и угрюмо предложил: "Я позову ту мадаму и перенесу манатки, ладно?" Ах, какой это был день! Упоительный, правда? И хорошо, что не сразу, не вдруг ты мне признался, что пытаешься заниматься этим проклятым и самым, в моем рассуждении, захватывающим делом - литературой. Хорошо, что была девушка по имени Люда, такая потом умытая, свеженькая, рыженькая, глаза в солдатскую ложку, и как закатит их вбок - яркая, аж слепит, фарфорная бель с блеском. Лицо вытянутое, недозавершенное вроде бы, но в этой-то недозавершенности вся и прелесть, полюбишь - и завершай, воображай, дописывай, лепи - есть место для работы и уму, и сердцу. Признаюсь тебе: мне всегда такие вот, вроде бы неладные и нескладные, не вовсе, не до конца сложенные лица нравились нестандартностью своей. Круглолицые красотки со вздернутыми носиками и аленьким, пухлым ртом - мечта и вожделение советского офицера да директора трикотажной фабрики - не по мне. Быть может, воображение сделало мой вкус изощренней, точнее - испорченней. Но может статься, и оттого, что до офицера я так и не дорос, остался на веки вечные чину неблагодарного и во все времена презренного - рядовым. Потому и "красотки" не по чину мне, потому и выдумываю, доделываю лица, отгадываю души смятенные, тайные, порой, и чаще всего, тайные только для меня. Любовь - это творчество. Всегда творчество. Мы любим в других то, чего нет в нас, если нет этого и в других - выдумываем, внедряем, делаем людей лучше, чем они есть на самом деле. Увы, женщинам, сотворенным нами и с помощью нашей, начинает казаться, и не так уж редко, что они и были всегда такими, совершенными, и не понимают, что любящая душа отдала ей все, что имела, опустошившись при этом и не обогатившись ответно. Обогащение души одной другою, переливание крови из сердца в сердце - редкое явление, и потому так часто и быстро истощается, иссякает энергия великого и пресветлого чувства. Говорят, хотя и старомодно, но точно: сердце ее (или его) сгорело от любви. И вот, значит, я тогда маленько, чуть-чуть подзанял тепла у молодого девичьего сердца, но оно так горячо и сильно, что девушка не заметила "утечки", она просто чувствовала, что нравится, и ей нравилось нравиться. Ты почему-то не влюбился в Людочку? Видно, женщины идут у тебя по морской классификации... И я, знающий уж вроде бы пишущую братию, не вдруг догадался, отчего интерес твой возрастал не к девушке, а ко мне, и, по мере того как распогоживалось небо и все чаще и чаще гудели аэропланы над головой, делался ко мне внимательней. Повторяю: это был чудесный день в моей жизни, день яркой дальневосточной осени, который, поверь мне, много свету повидавшему, сравнивать не с чем. Люда была весела, категорично-хозяйственна и говорлива. Ей прескучило общество учителей поселковой средней школы, все люди казались девушке значительными, содержательными, и мы тоже. Она много читала, даже что-то спела. И знаешь отчего? Да просто Людочке не с кем было поделиться тем богатством, которое она приобрела не очень-то легким трудом. Просто так ей давался лишь некий налет иронии и переутомленности интеллектом. Но на "этом уровне" сейчас работают многие молодые люди, однако она-то, самая, видать, интеллектуальная учительша в своей школе, этого не знала. Ах ты, Боже ты мой, как, омывшись в ручье и с моего позволения оставшись в самом последнем прикрытии тела - закаленная, свободная, смелая! - в купальнике цвета неба с косыми белыми полосками на груди, коим надлежало изображать волну, и волна еще получалась на гибком ее теле, хорошо развитом,- как она, взобравшись на камень, из расщелины которого рос клен детсадовского возраста, обвешанный праздничными флажками, лопушистый, доверчивый, и, поглаживая его, будто родное, долгожданное дитя, вскинув руку, кричала, вот именно кричала, звонко и страстно: "Лесом мы шли по тропинке единственной в поздний и сумрачный час. Я посмотрел: запад с дрожью таинственной. Гас. Что-то хотелось сказать на прощание - сердца не понял никто; что же сказать про его обмирание? Что? Думы ли реют, тревожно несвязные, плачет ли сердце в груди,- скоро повысыплют звезды алмазные. Жди!" Девочка, девочка! Как она хотела в ту минуту, чтобы ее любили, чтоб нашелся кто-то, кто увидел бы, как она прекрасна, умна, целомудренна и какой восторг жизни раздирает ее грудь... Не знаю чем, но с молодости, с бедной моей инвалидной молодости я каким-то образом вселял бесовство в девушек, всегда они при мне хотели выглядеть способными на высокое чувство и всепрощение. А ведь я ничего не делал для этого, просто внимательно слушал, смотрел на них без мужского высокомерия, иногда у меня навертывались слезы на глаза от жалости к себе, они думали - к ним, словом, какое-то во мне "демонское стреляние" угадывали. Наверное, это и есть мой единственный талант, "тайна его", высокопарно говоря. Но бывало и так, что бабы и девки, потерянные, грязные, запущенные, говорили, даже кричали, о том, что ненавидят меня. Я и тут их понимаю. Я многое начал понимать, мой молодой друг, а это всегда опасно. Писателю надо больше чувствовать, но понимать необязательно, его понимание равносильно убийственному: "Музыку я разъял, как труп", но людям-то не труп нужен, музыка, тайна нужна, и хорошо бы хоть немножко жутковатая. Полагаю, что как раз вот этого - тайны или предчувствия ее - и недостает не только твоей повести, но и всем произведениям твоих сверстников, в особенности современной лирике. Вы часто пишете по поводу любовных дел, раздеваете ее, любовь-то, уподобляясь современным киношникам, которые простодушно объясняют, что убивают в кино не насовсем, страдают и любят понарошке, дома и подсолнухи нарисованы на картоне. Результат такой работы уже есть - они потеряли зрителя. Любовь, в особенности таинство ее, надо пытаться отгадывать с читателем вместе, и страдать, и болеть вместе с ним, и мучиться, но вот мучиться-то по отдельности вечной мукой, до конца не отгадавши, опять не отгадавши вечную тайну. Отравно-сладкая мука любви - самая высокая награда человеку, всегда нуждающемуся в наряде, в празднике, в украшении его жизни, деяний, мыслей, чувств, бытия его. "Нет мгновений кратких и напрасных - доверяйся сердцу и глазам. В этот час там тихо светит праздник, слава Богу, неподвластный нам" - это стонет и восторгается наш современник. А вот послушай-ка древнего поэта: "И мира нет - и нет нигде врагов; страшусь - надеюсь, стыну - и пылаю, в пыли влачусь - и в небесах витаю, всем в мире чужд - и мир обнять готов. У ней в плену, неволи я не знаю; мной не хотят владеть, а гнет суров; амур не губит и не рвет оков; а жизни нет конца, и мукам - краю. Я зряч - без глаз; нем - вопли испускаю; я жажду гибели - спасти молю; себе постыл - и всех других люблю; страданьем жив, со смехом я - рыдаю; и смерть, и жизнь - с тоскою прокляты; и этому виной - о Донна, ты!" - а это исторгнуто из могучего сердца, по-могучему и страдающего великим чувством более шестисот лет назад. Крестьянский сын, окопный солдат, вернувшись с фронта, я рыдал над этими строчками, ничего в них не понимая, но за что-то боясь, чем вбивал в панику любимую сестру, которая думала, что я натер протезом ногу и ноге больно. Мне сдается, не от любви, не от жажды прекрасного: "О, Господи! Дай жгучего страданья!" - а от натертостей, от трудовых мозолей на теле в ваших сочинениях вам больнее, чем от сердечных мук, и вы их, мозоли, телесную боль чуете, не чувствуете, а вот именно чуете и цените выше каких-то там глупостей, вроде: "Бей меня, режь меня..." или: "Мне б надо вас возненавидеть, а я, безумец, вас люблю..." А ведь все это живому сердцу нужно, как электроэнергия в квартире, как солярка дизелю, как крылья самолету. Самому тонкому, самому ранимому, самому капризному органу из всех, какие поместил в нас Господь Бог, всегда нужна движущая сила. Оно, сердце, помучит, но и научит нас понимать, что пока еще не все продается, что покупается, что счастье нищего поэта и по сей день дороже всего "злата" завмага "универсама". Не я так думаю, время так думает - самый непреклонный диктатор, и, если вы не посчитаетесь с ним, время сотрет, смоет вас и вы поодиночке остынете в коробках панельных домов, на куче злободневных книг про БАМ, тюменскую нефть и тихоокеанскую селедку. Вас никто не только не оплачет, но даже бесплатно на кладбище не свезет, родичи воспользуются вашим имуществом, юркие книголюбы разворуют вашу личную библиотеку... Ах, как мне тогда хотелось, чтоб ты полюбовался Людочкой, порадовался ее порыву к головокружительному полету, когда женщина на все готова и никогда не сожалеет потом о свершенных глупостях. Но ты отчего-то сердито пластал ножом консервные банки, резал хлеб, полоскал в ручье помидоры, огурцы, остужал поставленную в воду "злодейку", и я помню, как отмочило с бутылки наклейку, завертело, понесло куда-то слово "водка", и успел еще подумать: "Унесло бы ее, заразу, от нас куда-нибудь навсегда" - это было задолго до постановления о борьбе с алкоголизмом, поэтому не подумай, что я подлаживаюсь под злободневность. Гуще залетали самолеты. Мы задирали головы и согласно утверждали: "Не на-а-аш!.." Как хорошо было там, возле голубого, пенистого, холодного ручья, вырывающегося из раскаленных высоких гор. Как хорошо! И водочки маленько - не помешало, и горный воздух пьянящ был от горечи увядания, и некая сомлелость рассудка. Даже я напряг свою память, и мне, старому грешнику, тоже захотелось кого-нибудь порадовать и даже очаровать, я забыл про свой протез, про седины, и посейчас мне отчего-то не стыдно того глупого забвенья. "Зачем ты чаек приручаешь над белой отмелью тужить. Уйдешь, хоть в них души не чаешь, а птицам дальше надо жить. Кому оставишь на поруки, под чью заботу или власть?.. Еще так просто в злые руки им где-то за морем попасть". Ну ладно, довольно. Сейчас я тебе напомню, как мы прощались. Людочка вдруг присмирела, ужалась, несчастненькая сделалась и сразу подурнела, а я все повторял и повторял, как остроумный дундук на деревенской вечерке: "Людочка! Держи хвост пистолетом!" О Боже! До чего же близко лежат глупости! И много их! Берешь, берешь, потребляешь, потребляешь, они все не убывают. "Ладно, буду",- трясла головой Людочка, тайно засунув в карман моего плаща маленькую руку, "тайно", с каким-то ей лишь понятным смыслом потаскивающую мои пальцы. У выхода она обняла меня совсем некрепкими, совсем немускулистыми, слабыми женскими руками и по-женски же, беззащитно, с неизбывной бабьей печалью, молвила: "Спасибо вам, Вячеслав Степанович! Это был самый лучший день в моей жизни! Самый-самый!.." С трудом сдерживаясь, потупившись, я привычно съерничал: не мне, мол, Министерству гражданской авиации надо говорить спасибо. "Не надо, Вячеслав Степанович!" - попросила Людочка жалобно и ушла на свое место, туда, на батарею, прикрытую полированной доской, на которой лежала моя жалкая повесть, печальнее которой в ту минуту и в самом деле для меня не было на свете. Я презирал, ненавидел и себя, и книгу свою. И когда Людочка закрыла лицо широкими серыми, что солдатская портянка, страницами "Роман-газеты", мне захотелось броситься, выхватить, изорвать в клочья бумажное изделие. Но ты удержал меня, указав кивком головы на последних пассажиров, выходящих из "накопителя" (слово-то, слово какое! Ей-Богу, правда, что слово есть лицо своего времени, но слова могут быть - мордой своего времени, это слово - мурло его),- и тут ты мне сунул полиэтиленовый кулек с нарисованными на нем окунями, зелеными, полосатыми, дородными окунями, какие в наших внутренних водоемах давно вывелись. Вместо них шныряют и на все клюют "вшивики", "хунвейбины", "бичи" - как их именуют нынешние рыбаки, уже в школьном возрасте "половозрелые", икряные,- сунул, значит, кулек и, отвернувшись, пробубнил: "Вячеслав Степанович, дайте слово, что не заглянете в пакет до дома". Я дал слово. Чего ж не дать-то? Я тоже сын своего времени. Дал и тут же забыл - эко диво! И не только забыл - нарушил его. Уселся в самолет, устроился поудобней - и нарушил. Вот если б ты не брал с меня слова, мне бы и соблазна не было нарушать его. Я бы и не заглянул в тот куль до дома, возможно, и дома, сдавши его на руки жене, не заглянул бы. Мы долго сидели в Чите. И вот там, в Чите, я и решил отослать твой куль обратно, со злой припиской: "В следующий раз присылай одну икру". Идея не моя. Я упер ее. В одно парижское издательство какой-то кондитер повадился присылать свои толстенные рукописи и к ним обязательно прилагал коробку дорогих конфет. Находчивые парижские издатели написали автору, чтоб в следующий раз он присылал только конфеты. У тебя нету конфет дорогих, и ты приложил к рукописи три баночки икры - "сами не едим, зато дарим",- говорил один дальневосточник про эту злосчастную икру, которую, когда ее было много, не покупали даже по дешевке. У меня есть любимая племянница, и я подумал, что, может быть, ей, всесторонне одаренной не только аллергией, головокружением, течью крови из носа, но и художественными способностями, захочется солененького, наладится у нее аппетит, и здоровье ее пойдет на поправку, да еще к рукописи была приложена тельняшка, она отчего-то меня умилила, что-то во мне стронула, растревожила, но что - я долго не мог понять. ...Ты, наверное, обратил внимание на якорь, наколотый на моей левой руке - это дань поветрию тридцатых - мы все тогда в детстве мечтали сделаться моряками, пограничниками, командирами. Чуть повыше якоря досе белеют пятна - это меня заживо жгли накаленным гвоздем, чтоб привыкал к боли и, если на войне меня, раненого, в бессознательном состоянии, возьмут в плен фашисты, терпел бы и "никого не выдал". Мы по битому стеклу ходили босиком, волосья друг у дружки выдирали, пальцы меж досок плющили, иголки патефонные ели, в ледяной воде, еще в заберегах, купались, сутками хлеба не потребляли, воду не пили, чтоб "закалиться", чтоб на случай битв с врагами стойкость и непреклонность выработать. Смешно? Забавно? Не очень. После того как, улучшая позиции, мы наполовину России выпрямили линию фронта, потеряли технику - нашим главным и неизменным оружием была стойкость. И ей, прежде всего ей, мы обязаны Победой. Вот так, мой молодой друг - моряк, который слишком долго плавал, а мне, несмотря на якорь, любая лужа в диковину, я и море-то увидел совсем недавно, в круизе, вокруг Европы оборачиваясь в качестве туриста. Может, встречал у Ковинько, "шо з Полтавы?": "Одно дурнэ поехало в турнэ, вернулось из турнэ все тэ ж дурнэ!" И вот приели мы всей родней икру,- племяннице ее есть не рекомендуется; прочел я твою рукопись вместе с десятком таких же, чисто, даже хлестко, писанных и тельняшку к себе "приносил" - я прочно прирастаю к вещам, и они ко мне тоже, но все что-то не отстает, тревожит меня. В длинном письме, отосланном вместе с рукописью, благодаря тебя, не за рукопись, за икру и за тельняшку, я тебе писал, что это первая тельняшка в моей жизни, но а впал в непростительную забывчивость и в черную неблагодарность -"маразм крепчал!" - как верно переиначили наши современники юмориста, "шо з Таганрога" - Антона Павловича Чехова. Чтобы рассказывать дальше, мне придется припомнить свою биографию, совсем необременительную, а то ведь ваш брат нынче наших "биографиев" не читает, сразу заглядывает в конец книги, подсчитывает количество листов, тираж и сколько автор отхватил гонорару. Так вот. Детство мое прошло в заполярной ссылке. Не я был в ссылке, мои деревенские родители, ну и коль у них не было моды оставлять детей в роддомах, Домах ребенка и детдомах, то они прихватили нас, пятерых детей, с собою - в качестве обременительного багажа - более у них никакого имущества не было. Отец мой был физически здоровым, крепким мужиком, и его за все за это поставили на выкатку леса с зимней реки, проще говоря: с бригадой таких же здоровенных мужиков он выдалбливал вмерзшие в лед плоты и вывозил их на берег, к заводишку с железной трубой, где одышливая машина, соря опилками, превращала лес в доски, в брусья и шпалы. Отец не раз падал в воду, простудился, заболел цингой и умер. Мать у нас была деревенская, белая ликом и выдающаяся статью, красавица. Бог поступил с нею так же, как и со многими красивыми людьми,- наделяя их красотою, он больше ничего к этому не добавил, считая, что для человеческого счастья и безбедного существования и этого вполне достаточно, ум пригодится и некрасивым, Бог - это вам не заведующий закрытого ларька, он все делит меж чад своих по справедливости, но не по занимаемой ими должности. Безвольная, на ногу не скорая, умом вялая и, хотя и деревенская, по дому почти ничего не умеющая, привыкшая жить за спиной родителей и мужа своего, без ума ее любившего, мама моя растерялась, упала духом, стала опускаться, гулять и даже попивать. Нас троих, младшеньких, весной усадили на пароход и отвезли в областной город, в детдом. Двое старших парней уже работали и скоро, один за другим, поступили учиться на военные курсы, затем снизошла на них милость, разрешено им было служить в армии, откуда они уже не вернулись, сделавшись кадровыми военными. Войну они встретили в чинах, правда небольших, и погибли на фронте в первых же боях. Нас троих в детдоме почему-то разделили, наверное, не хватало мест, и я потерял из виду своих двух сестренок. Навсегда. Мать наша тем временем не раз сходилась с мужчинами, наконец "вышла замуж" и, винясь перед нами, что ли, стала искать своих детей, и нашла меня, самого младшего, и у нее хватило ума вытянуть меня из детдома. У меня хватило того же, маминого, недлинного, ума - оставить детдом и податься на зов родителей. Новых! Устроена была моя мама в станке Карасино хорошо, в хорошем доме, точнее, в половине его, к магазину пристроенном. Муж ее, пан Стас, по происхождению поляк, работал продавцом в магазине, но именовал себя завмагом и завскладом, потому как летней порой принимал

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору