Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
е обожание детских лет сменилось в моей душе
презрением. Теперь оно уступило место ненависти. Всем сердцем я ненавидел
этого бесчувственного и напыщенного шута. Прошло полгода. И вот он
председательствует на семейном судилище, которому предстоит вынести мне
приговор. В руках дяди Поля я увидел мои тетрадки - дядя яростно ими
размахивал. Мать сморкалась, глаза у нее были заплаканные. Отец,
смертельно бледный, скрипя зубами, стискивал челюсти, а на его туго
обтянутых скулах ходили нервные желваки - так буря волнует гладь озера.
Все это я отметил сразу и как-то бессознательно, потому что мое сознание
было почти полностью поглощено жгучей обидой, ягодицы горели от публичного
унижения, а небо пылало от коварного прикосновения языка юной
предательницы. После такой подлости, такой несправедливости мне все было
нипочем. Переступив порог, я еще сжимал кулаки. Теперь я остолбенел от
изумления. Не успел я опомниться, как дядя театральным жестом швырнул
тетради через всю комнату прямо мне в лицо. Я кое-как подобрал их, прижал
к груди и стал ждать. "Ну!" - крикнул мне дядя, точно хлестнув меня по
лицу. Ноги у меня задрожали, но по-прежнему не столько от страха, сколько
от ярости. "Что ты можешь сказать в свое оправдание? Для кого ты
предназначаешь эти гнусности?" Я уже собирался ответить: "Ни для кого", но
ярость ослепила меня, и я выкрикнул: "Для общественного мнения!"
Посмотрели бы вы на их лица!
- Но ведь вы как будто утверждали... что у вас не было ни малейшего
намерения...
- А у меня его и правда не было. Но дух протеста сотрясал меня с головы
до ног, и в нем я почерпнул наконец силы для вызова, который принес мне
долгожданное утешение, опьянил свирепой радостью. Отец шагнул вперед,
сведенной в судороге рукой ткнул в пылающий камин: "Сию минуту сожги эту
пакость!" Я молча отступил к двери. Он крикнул: "Реми, отбери у него
тетрадки!" Реми обернулся ко мне и, не двигаясь с места, негромко сказал:
"Фред, послушай, это глупо. Это ребячество. Дай мне тетради. Обещаю, что
возвращу тебе их, как только ты образумишься". Сговор предателя Реми с
родителями, со взрослыми, с лжецами и притворщиками, был последней каплей,
переполнившей чашу гнусностей этого злосчастного дня. Отвращение,
омерзение подступили мне к горлу - я должен был дать им выход. В
физическом смысле это было невозможно, значит, все должно было по
необходимости принять словесную форму. Я отступил еще на шаг к двери.
Кажется, откашлялся, чтобы прочистить горло. И, не повышая тона - странный
у меня, наверное, был голос, - произнес: "Я ненавижу вас всех. Презираю.
Дед - самый обыкновенный взяточник. Отец - ростовщик. Твой отец -
развратник, а ты лакей. Катитесь все к черту и оставьте меня в покое". Как
ни кипел я от желчи и злобы, я со смесью ужаса и восторга услышал этот
хриплый, дрожащий голос, который исходил из моей собственной гортани: я
ведь понимал, что теперь меня непременно вышвырнут из дому.
10
Его трубка погасла. И пока он ее раскуривал, я закончила вместо него:
"Так оно и случилось". Он задул спичку и ответил не сразу, сначала долго
уминал в трубке табак, потом, как паровоз, стал выпускать клубы дыма.
- Так... и... случилось. Понимаете, я действовал в каком-то пароксизме.
Гнев захлестнул меня. Да и не знаю, бывает ли по-другому в восемнадцать
лет?
- Способность хладнокровно принимать важные решения зависит не только
от возраста. Одни достигают зрелости к шестнадцати годам, другие не
успевают созреть и к сорока. Когда умер мой отец, моему брату исполнилось
двенадцать. Матери было не под силу возглавить фирму по производству
химикалиев; мой брат, продолжая учиться, взял дело в свои руки и стал его
вести на свой страх и риск. Он взялся за это так умело, что фирма стала
расширяться гораздо быстрее, чем при отце. Работа не мешала брату
самозабвенно бегать взапуски со сверстниками на школьном дворе. Внутренняя
самостоятельность - это что-то врожденное.
- Да, удивительная история.
- Благодаря этому мальчугану я смогла получить образование и косвенно
благодаря ему принимаю вас сегодня у себя... Но не будем отклоняться.
Рассказывайте дальше. Я слушаю.
- Собственно, рассказывать больше не о чем. О жизни впроголодь не
расскажешь.
- Вы опять скрытничаете? А ну, давайте начистоту. Чем кончилась сцена?
- Какая сцена?
- Вашего изгнания из дому.
- Видите ли... я помню ее не так отчетливо, как все остальное. Какие-то
обрывки. Конечно, услышав мои слова, отец вскочил с места. Я повернулся
было спиной и уже переступил порог - вероятно, в смутной надежде укрыться
у себя в комнате, - когда затрещина едва не сбила меня с ног. Я стукнулся
виском о дверной косяк. Совершенно растерянный, я еще крепче стиснул в
руках тетради. Не помню, пытался ли отец вырвать их у меня. Не помню, как
я прошел через прихожую, помню только, что меня вытолкнули на лестницу.
Это было как эхо - второй раз в один и тот же день. И снова с такой силой,
что я едва не пересчитал ступеньки. И снова, как эхо, за мной захлопнулась
дверь с шумом, от которого содрогнулся дом.
Я медленно спустился вниз, стараясь овладеть собой. Стараясь ни о чем
не думать. В кармане у меня оставалась только какая-то мелочь.
Я был так взволнован, что ноги у меня подкашивались. Меня била холодная
дрожь. Но на улице, на свежем воздухе, я очнулся. Кинотеатр на улице Ренн
сверкал всеми своими огнями. Точно сквозь сон видел я проезжавшие мимо
машины. Как автомат поднялся к Ротонде. Там, на площадке у подножия статуи
Бальзака, я окончательно пришел в себя и проверил свою наличность. На эти
деньги можно было кое-как перебиться недели две. Видите, я снова, как в
четыре года, совершал горестный подсчет...
Первым делом мне надо было позаботиться о ночлеге. Я нашел комнатушку
(в ту пору это было еще сравнительно легко) на верхнем этаже дома с
меблированными комнатами на маленькой, плохо вымощенной улочке,
обрамленной двумя решетчатыми оградами, - улица Жюля Шаплена, вы,
наверное, знаете, позади знаменитого русского ресторана. Решетчатые ограды
исчезли, а маленький кинотеатрик остался. Остались и проститутки, которые
подстерегают туристов, осматривающих Монпарнас. Когда оканчивался сеанс,
на улице было шумно, в остальное время тихо, как в провинциальном городке.
Деревья, маленькие палисадники - ну чем не деревня, особенно если сравнить
с мрачным зданием на улице Мезьер! Очутившись в своей маленькой
комнатушке, я почувствовал себя не просто свободным, а, что гораздо
важнее, освобожденным и испытал минуту горького восторга. Понятное дело,
всю заслугу своего освобождения я приписывал самому себе. Не отец хлопнул
дверью, а я. Я долго цеплялся за эту легенду. Но мне было восемнадцать
лет, мне было страшно, мне надо было как-то взбодрить себя.
- А потом?
- Потом... потом я отправился в кафе "Дом" поесть луковой похлебки. Я
уже бывал в этом кафе, и не раз. Но теперь мне все здесь показалось
другим, не похожим на прежнее и каким-то родным. Я вдруг почувствовал себя
здесь не гостем, а почти что завсегдатаем. В ту пору это было необычайно
оживленное место. Как теперь Сен-Жермен-де-Пре. Кого тут только не было:
художники, писатели, актеры, журналисты, как правило малоизвестные, но
вращающиеся вокруг немногочисленных звезд из мира искусства, а также лица,
не занимающиеся ни живописью, ни литературой, но мельтешащие около. И
среди этого мельтешения изрядное количество одиночек вроде меня.
Понимаете? Одиноких не столько в том смысле, что они одиноко живут,
сколько замкнутых, подобно мне, в своем внутреннем одиночестве. Приходя
сюда, они согревали друг друга. Я явился в "Дом", движимый интуицией,
надеясь, как видно, спастись от жестокой отверженности, в какой внезапно
очутился. Сначала я встретил нескольких приятелей из Сорбонны. А они
мало-помалу ввели меня в другие кружки. И вскоре я почувствовал себя здесь
как рыба в воде - спокойно и одиноко.
- А на что же вы существовали?
- Сначала пробавлялся чем придется. Брался за любую работу. Был
разносчиком в книжной лавке и у торговца красками. Однажды позировал
художникам в мастерской "Гранд Шомьер".
- Обнаженным?
- О нет, что вы! Я был слишком стыдлив, чтобы позировать обнаженным
даже в ателье, где были одни мужчины. А здесь присутствовали и девушки.
Куда уж тут! Нет, я был одет в костюм русского боярина - синий шелковый
кафтан и сапоги. Кстати, этому костюму я обязан потерей невинности. Вам
это интересно?
- Не очень, но вообще - как знать.
- О! История как нельзя более банальная. Дама была уже не первой
молодости, но недурна собой, а малевала из рук вон плохо. Работая, она все
время мне улыбалась. В конце недели она спросила меня, не соглашусь ли я
прийти позировать к ней в мастерскую. За щедрую плату. Я согласился. Как
вы догадываетесь, не без задней мысли - иначе для чего бы я за неимением
ванной с ног до головы опрыскался духами. Я явился к ней возбужденный и
немного напуганный. Она сама открыла мне. В халате. Как и я, сгорая от
нетерпения. Конечно, ни живописи, ни даже мастерской тут не было и в
помине. Она сразу же сбросила халат. У нее была огромная, но высокая и
довольно упругая грудь, которая привела бы в восторг самого
требовательного американца. Я хотел сбросить кафтан и сапоги, но она
стиснула обеими руками мою голову, прижала мои пылающие щеки к горе
душистой и мягкой плоти и шепнула мне сразу вдруг охрипшим голосом: "Не
надо... лучше прямо так... в костюме..." Вот и все. После этого я ее ни
разу не видел. Ни у нее дома, ни в мастерской. Она туда больше не
приходила. В глубине души это меня устраивало, хотя я иногда и вспоминал
ее роскошную грудь.
- Она заплатила вам за визит?
- Нет. (Смеется.) Я не захотел - у меня были свои понятия о чести. А
деньги мне были нужны позарез. Но в молодости всегда как-нибудь
выкручиваешься. Целую неделю весь твой обед составляет кофе со сливками, а
потом какой-нибудь приятель, продавший картину, задает пир, который
помогает тебе продержаться следующую неделю. Между нищими денежные расчеты
просты: тот из нас, у кого в кармане заводились деньги, по-братски делил
их с теми, у кого не было ни гроша. Отдаст, не отдаст - об этом не
задумывались. Скупость - порок богатых, а не бедных. Когда деньги тратит
богач, он проделывает брешь в своем богатстве, а это большая
неосторожность: кровопускание таит для богатства смертельную опасность...
А бедняк, отдавая то немногое, что у него есть, отнюдь не рискует
покуситься на свою бедность. Когда перебиваешься с хлеба на воду, взять
деньги у приятеля или ссудить их ему - все равно что попросить прикурить.
В этом прелесть жизни богемы.
В его голосе прозвучала такая тоска, что я сочла нужным возразить.
- Вряд ли вы, однако, забыли ее отталкивающую сторону.
- Еще бы, конечно, нет. Случались ужаснейшие ссоры. Однажды даже
поножовщина. Правда, об этом я узнал гораздо позже. А я, сам того не
ведая, едва не стал сутенером. Девушка, только недавно вышедшая на панель,
увлеклась мною. Знаете ли вы, что влюбиться без памяти можно и в
проститутку? Странное это чувство: смесь жалости, нежности и пронзительной
муки - не ревности, а яростного отвращения. Я был слишком беден, чтобы
вытащить ее из грязи, я мог только охранять ее, стараться оберечь от
слишком уж гнусных клиентов. Нелепые отношения - по счастью, длившиеся
недолго, - но удивительно чистые, хотя и парадоксальные, они вспоминаются
мне как что-то нереальное. Словом, атмосфера в духе Бодлера. Малютка
исчезла, как падучая звездочка, - надо полагать, ее товарки предупредили
кого следует. Я горевал о ней несколько недель, а потом забыл. Мне
неприятно думать, какой у нее теперь вид. А тогда у нее были зеленые глаза
и маленькие груди прелестной формы с бледными прозрачными сосками. Я ни у
кого не встречал таких - кроме как у мраморной Афродиты Праксителя в
Неаполе.
- Не стоит углубляться.
Я рассмеялась: он забыл и обо мне.
- Простите. И в самом деле не стоит. К тому же такая жизнь не могла
длиться вечно: я должен был покончить с нею, потому что главным для меня
оставались мои занятия, мои архивы! Архивы! Архивы! Ах, господи, древние
рукописи, далекие времена, забвение подлых нравов нынешнего века! В конце
концов я нашел более или менее постоянную работу в маленькой галерее на
бульваре Эдгара Кине, которая имела свой бар и закрывалась только в два
часа ночи, - там я и работал в ночные часы.
- И ничего не знали о семье?
- Нет, я не хотел о ней знать. Вначале у меня, может, и было намерение
сообщить свой адрес матери, но я побоялся, что она будет приходить и
плакать. Два-три месяца мы ничего не знали друг о друге. И вдруг однажды
вечером, выходя с лекций, у дверей училища я увидел Реми - он меня ждал.
Руки в карманах, во рту трубка, невозмутимый, как всегда, точно поджидать
меня здесь давно вошло у него в привычку. Заметь я его издали, я, конечно,
постарался бы скрыться. Но я столкнулся с ним нос к носу. Я спросил: "Чего
тебе здесь надо, черт тебя возьми?" Он взял меня под руку: "Не
кипятись!.." Я пожал плечами, и мы вместе отправились к моему жилищу. Я
заранее был уверен, что наш разговор ни к чему не приведет. Мы были точно
волк и собака: я вырвался из конуры, удрал за ограду, а он остался
взаперти с ошейником на шее. Между нами не осталось ничего общего - даже
если считать, что когда-то было. Чтобы нарушить молчание, он стал
расспрашивать меня о моих профессорах, о лекциях, которые у нас читали. И
при этом все время улыбался благодушной улыбкой, которая свидетельствовала
о полном душевном комфорте и спокойной совести, а меня приводила в ярость.
Мы поднялись в мою каморку. Я начал с места в карьер: "Выкладывай, что
тебе надо". Он снял свой плащ, аккуратно сложил его на кровати и сел нога
на ногу. "Если желаешь, я принес тебе весть о помиловании". Я все-таки
слегка удивился: "От моего папаши?" - "Да, от твоего отца. Ему известно,
что ты работаешь и продолжаешь учиться, не бьешь баклуши, как другие
дураки мальчишки, которые таким образом якобы протестуют против
конформизма - будто это не тот же самый конформизм. Если только ты
согласишься отдать мне тетради..." Я не дал ему договорить. "Так я и
думал, - бросил я ему в лицо, стиснув зубы. - Ты просто гончий пес!
Хватит. Убирайся!" - "А ты не можешь стать благоразумным хотя бы на
минуту?" - "Мне известно заранее все, что ты скажешь". Он улыбнулся: "Как
знать".
Он покачивался на стуле, его улыбка меня раздражала, но, как ни
странно, при этом он внушал мне невольное уважение. Перед ним я всегда
чувствовал себя мальчишкой. Так было и теперь, я видел в его глазах свое
отражение - образ капризного ребенка, который подчиняется неразумным и
необузданным порывам. Это меня злило, но в то же время сбивало с толку. А
он спокойно ждал, чтобы улеглось мое душевное смятение. О! Он хорошо меня
изучил! Он знал: рано или поздно я уступлю и выслушаю все, что он хочет
сказать. Лучше уж было покончить разом. "Ладно. Выкладывай!" Он дружелюбно
кивнул головой. "Я тоже прочел твою писанину. - Он в упор посмотрел на
меня и заставил потомиться, прежде чем выговорил: - А знаешь, старик, ты
не лишен таланта".
Я ждал всего чего угодно, только не этого. Пожалуй, в глубине души его
похвала доставила мне удовольствие. Но главное и прежде всего - она
разбудила мои подозрения. Не лишен таланта? Плевать я на это хотел. Чего
ему от меня надо? После истории с Тулузом и его сестрой я был весь сгусток
недоверия и, чуть что, ощетинивался, как еж. Но я и бровью не повел,
молчал, и больше ничего. А он продолжал: "Жаль, что свой справедливый гнев
на устройство мира ты разбавил глупыми нападками на деда и на наших с
тобой отцов. Нападками, вполне достойными юнца в переходном возрасте. Но
теперь тебе ведь уже не двенадцать лет. Если ты выбросишь все эти личные
выпады, я сам найду тебе издателя. У меня есть среди них кое-какие
знакомства".
Вот это да! Я возликовал: "Так-так, здорово же они сдрейфили! - (Реми
уставился на меня непонимающим взглядом.) - Ведь это предложение исходит
от наших предков?" - "Дурак, - ответил он. Без улыбки. Но и беззлобно. -
Нет, старик, у них нет ни малейшего желания помогать тебе напечатать что
бы то ни было, с изъятиями или без оных. Это мне нравятся твои стихи. Я
считаю, что они должны увидеть свет. При условии - ради тебя, старина,
только ради тебя самого, - что ты уберешь идиотские личные выпады, иначе
над тобой же будут смеяться. Представляешь, я иногда с удивлением замечаю,
что читаю наизусть твои строки. Словно ты Арто или Аполлинер. У тебя есть
находки, старик, они бьют в точку и врезаются в память, словно их
выгравировали на камне. Вот тебе доказательство: я прочел их раза два и
запомнил:
Ты меня с грязью смешала желтая старость
Но замарал тебя желчью страх
Жрет тебя ярость твоя ты почти уже прах
Мерзкая гнусная банда...
Вполне понятно, что им это пришлось не по вкусу. А вот еще, например:
Ваша любовь - ничего кроме блуда и срама
Память хранить о ней будет зловонная яма...
Согласись, что для ушей стариков твои выражения звучат... как бы это
сказать... несколько слишком смачно, что ли. Но я все-таки вынудил их
выслушать некоторые строки - может, и не менее резкие, но по крайней мере
несколько более пристойные - и отчасти пересмотреть свое мнение". - "Ты о
ком? Об этих старых скорпионах? Не станешь же ты уверять меня..." -
"...что они пришли в восторг? Нет. И все-таки я их более или менее
утихомирил. Они совершенно не понимают, чем вызвано твое поведение, твоя
ненависть, ничего не попишешь - отцы и дети. Но я сумел их убедить, что в
глубине души ты вовсе не паршивая овца. Ну а ты, ты воображаешь, что понял
этих старых, как ты их зовешь, скорпионов? Ты забыл, как жестока жизнь и
какую борьбу им пришлось выдержать... Да что говорить, возьми, к примеру,
деда. Конечно, он не пророк Моисей, как ты думал, как думали мы оба, когда
были детьми. Он такой же человек, как все. Со своими достоинствами и
недостатками, причем и те и другие соответствуют его масштабу - то есть
они немалые. - И вдруг он вспылил: - Да что ты о себе воображаешь, сам-то
ты из какого теста сделан? С какого такого Олимпа ты вздумал осуждать
деда? Ты утверждаешь, что он спекулянт. Допустим. Не знаю. Ну так что из
того? Зажми себе нос, но с какой стати орать об этом на весь мир? Если бы
еще он один был такой... Зачем ходить далеко, совсем недавно на ужине у
моего однокашника из Коммерческой школы меня познакомили с Лавалем. Бывший
премьер. И снова хочет им стать. Овернский акцент, белый галстук и усики
барышника. Так вот, дружок, по сравнению с ним наш дед - твердыня
добродетели! И скромности! Хочешь, я тебя познакомлю с Лавалем?" Вот
единственный довод, который он сумел привести. Сослаться на Лаваля. Ничего
себе оправдание!
- Да уж...
- А он упрямо настаивал на нем, да вдобавок приводил другие примеры,
еще почище. Словом, мне надоел этот разговор. "Все ясно, не трать даром
времени, - сказал я. - Тебе не по вкусу, чтобы обижали старых ворюг вроде
нашего деда, которые стоят у кормила власти в нашем гнилом общес