Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
нуты было истинным наслаждением.
Сочинительство мое он ценил не выше, чем я сам. Однажды он сказал мне:
-- Вот я всегда считал и сейчас считаю тебя поэтом, но не из-за твоих
фельетонов, а потому что чувствую: в тебе живет нечто прекрасное и глубокое,
что рано или поздно прорвется наружу. И это будет настоящая поэзия.
Между тем семестры мелькали один за другим, подобно каплям воды из
пригоршни, и незаметно подкралось время, когда Рихард стал подумывать о
возвращении на родину. С несколько наигранной веселостью мы наслаждались
последними, все ускоряющими свой бег неделями и пришли в конце концов к
решению увенчать эти прекрасные годы каким-нибудь головокружительным
предприятием, устроить себе перед горькой разлукой светлый и символический
праздник, который бы стал залогом нашего счастливого будущего. Я предложил
провести каникулы в Бернских Альпах, но дело было ранней весной, а это
малоподходящая пора для любителей гор. Пока я ломал себе голову в поисках
других идей, Рихард, написав отцу, готовил мне огромный и радостный сюрприз.
В один прекрасный день он явился ко мне с весьма внушительным денежным
переводом и пригласил меня быть его спутником и гидом в поездке по Северной
Италии.
Сердце мое робко и вместе с тем победно-ликующе забилось. Взлелеянное с
детских лет, самое заветное, мучительное желание, тысячу раз исполнившееся в
мечтах, теперь должно было наконец исполниться наяву. Я словно в горячке
занялся своими незамысловатыми приготовлениями, между делом, наспех, дал
моему другу пару уроков итальянского и до последнего дня не мог отделаться
от страха, что из затеи этой ничего не выйдет.
Багаж был отправлен отдельно. Мы сидели в вагоне; в окне мелькали
зеленые поля и холмы; медленно поплыло мимо Урнское озеро и Сен-Готард;
дальше пошли крохотные горные деревушки, ручьи, и осыпи, и снежные вершины
Тессинских Альп, потом показались первые дома из черноватого камня среди
ровных виноградников, и рельсы заторопились вдруг мимо озер по тучным землям
Ломбардии, наполняя наши сердца радостным ожиданием, навстречу
шумно-оживленному, странно притягивающему и пугающему Милану.
Рихард до этого не видел ни одного изображения Миланского собора; он
лишь слышал о нем как о мощном и прославленном памятнике архитектуры. Я от
души позабавился при виде его возмущенного разочарования. Когда он немного
оправился от своего шока и к нему вновь вернулось чувство юмора, он сам
предложил подняться на крышу собора и побродить по каменным джунглям его
скульптурного убранства. Не без некоторого удовлетворения мы обнаружили, что
сотни злополучных статуй на фиалах решительно не заслуживают жалости, ибо в
большинстве своем -- во всяком случае все более поздние -- они оказались
самой обыкновенной фабричной работой. Мы почти два часа про-!" лежали на
широких наклонных мраморных плитах, медленно прогретых насквозь апрельским
солнцем..! Рихард блаженно-доверительно признался мне:
-- А знаешь, по совести говоря, я был бы рад испы-1 тать побольше таких
же разочарований, как с этим дурацким собором. Во время поездки мне с самого
начала не давал покоя страх перед всеми этими великолепное-в тями, которые
мы должны увидеть и которые нас непре^д менно раздавят. А тут, смотри-ка, --
все начинается так с безобидно и так по-земному смешно!
Потом этот застывший хаос каменных изваяний крыше, посреди которого мы
возлежали, вдохновил на нескончаемые устные фантазии в стиле барокко.
-- Вероятно, вон там, на восточной башне, раз уж она самая высокая,
стоит самый высокий по чину и самый знатный святой, -- рассуждал он. -- А
так как это I весьма сомнительное удовольствие -- вечно балансиро-я вать
этаким каменным канатоходцем на острых башенках, -- было бы справедливо,
если бы время от времени верховный святой получал свободу и возносился на
небо. Представь себе, какой бы тут каждый раз разыгрывался спектакль! Ведь
все остальные святые, разумеется, передвигались бы сообразно со своими
чинами на одно место вперед, и каждому пришлось бы одним прыжком
перескакивать на фиал своего предтечи, в страшной спешке, jаlоuх (ревнивый,
завистливый /франц./) ко всем, кто его еще опережает.
С тех пор всякий раз, когда мне случалось бывать в Милане, я вспоминал
тот день и с грустной усмешкой смотрел, как сотни мраморных святых совершают
свои отважные прыжки.
В Генуе судьба подарила мне еще одну большую любовь. Это было ясным,
ветреным днем, вскоре после обеда. Я стоял опершись руками о парапет
набережной; позади раскинулась цветная Генуя, а передо мной тяжко вздымалась
и дышала влагой неоглядная синяя пучина. Море... С грохотом, в котором
чудился невнятный призыв, бросалась к моим ногам вечная, неизменная стихия,
и я чувствовал, как что-то во мне соединяется нерасторжимыми братскими узами
с этой синей, пенящейся пучиной.
С такою же силой поразил меня широкий морской горизонт. Вновь, как в
далекие детские годы, передо мною сияла безбрежно-благоуханная синь,
манящая, словно распахнутые настежь ворота. Вновь меня охватило чувство,
будто я рожден не для оседлой, домашней жизни, среди людей, в городах, в
квартирах, а для бродяжничества по чужим землям и скитаний по морям.
Откуда-то из темных глубин моего существа всплыла старая, напоенная едкой
печалью потребность броситься Богу на грудь и породнить свою маленькую жизнь
с запредельным и вечным.
В Рапалло я впервые померился силой с прибоем, отведал
горьковато-соленой воды и почувствовал мощь горбатых валов. Вокруг -- синие,
прозрачные волны, желто-бурые прибрежные скалы, кроткое, глубокое небо и
вечный, торжественный шум. Вновь и вновь волновало мне душу зрелище
скользящих вдали кораблей: черные мачты, жемчужные паруса или маленький
дымный шлейф парохода меж небом и морем. Кроме моих любимцев, бессонных
облаков, я не знаю более прекрасного и серьезного образа тоски, символа
странствий, чем плывущий далече корабль, который, становясь все меньше и
меньше, наконец погружается в развернутую за горизонтом бездну.
А потом была Флоренция. Город лежал перед нами как на ладони, такой,
каким я знал его по сотням картин и каким представлял его себе в
бесчисленных мечтах -- светлый, просторный, приветливый, пронизанный
насквозь рекой под сенью мостов и опоясанный чистыми холмами. Гордая башня
Палаццо Веккио дерзко вознесла свою главу в ясное небо; на одной высоте с
нею белел прекрасный, обласканный солнцем Фьезоле, а холмы вокруг были
покрыты нежным бело-розовым и алым пухом цветущих фруктовых деревьев.
Подвижно-радостная тосканская жизнь открылась мне, словно некое чудо, и
вскоре я испытал такое чувство родины, какое мне едва ли когда-либо довелось
испытать дома. Днем нас ждали церкви, площади, переулки, рынки и лоджии,
вечером -- тихие грезы в садах на склонах холмов, где уже зрели лимоны, или
неторопливая дружеская беседа за бутылкой кьянти в одном из маленьких,
наивных погребков. Все это перемежалось блаженно-радостными, плодотворными
часами в картинных галереях, в Барджелло, в монастырях, библиотеках и
ризницах, послеполуденными поездками во Фьезоле, Сан Миниато, Сеттиньяно,
Прато.
Потом, на неделю оставив Рихарда одного, как мы условились еще дома, я
совершил отраднейшее и восхитительнейшее странствие своей молодости и
всласть налюбовался красотами богатого, зеленого умбрийско-го холмогорья. Я
шел дорогами Св. Франциска и чувствовал временами его незримое присутствие:
он шагал рядом, исполненный неисповедимой любви, с радостью и благодарностью
приветствуя каждую птицу, каждый источник и каждый придорожный куст. Я ел
лимоны, сорванные на залитых солнцем склонах, ночевал в маленьких
деревушках, пел и стихословил, обращенный внутрь себя, и отпраздновал Пасху
в Ассизи, в церкви моего святого.
Мне теперь кажется, что эти восемь дней, проведенных на дорогах Умбрии,
стали венцом, дивной закатной зарей моей молодости. Каждый день во мне
словно рождались все новые чистые и звонкие ручейки, и празднично-светлый,
весенний лик природы казался мне благодатным ликом самого Бога.
В Умбрии я благоговейно прошел по следам Св. Франциска, "странствующего
певца Бога"; во Флоренции я получил верное представление о жизни эпохи
Кватроченто. Я уже до этого писал сатиры на формы нашей сегодняшней жизни.
Во Флоренции же я впервые почувствовал всю убогость и смехотворность
современной культуры. Там мною впервые овладело предчувствие, что в нашем
обществе я навсегда останусь чужаком; там же у меня впервые появилось
желание продолжить свою жизнь вне этого общества и по возможности на юге.
Здесь я находил с людьми общий язык, здесь меня на каждом шагу радовала
искренняя естественность жизни, возвышаемая и облагораживаемая традициями
классической истории и культуры.
Прекрасные недели неудержимо текли прочь, сверкающие и
пьяняще-счастливые; Рихарда я тоже никогда еще не видел таким
мечтательно-восторженным. Кипя озорной радостью, осушали мы кубок за кубком
на пиру красоты и блаженства. Мы забредали в самые отдаленные, разомлевшие
от горячего солнца деревушки на высоких холмах; среди новых друзей наших
были хозяева гостиниц и трактиров, монахи, молодые крестьянки и маленькие
жизнерадостные сельские священники; мы подслушали немало наивно-забавных
разговоров, мы кормили смуглых, хорошеньких детей хлебом и фруктами,
любовались с солнечных гор объятой весенним сиянием Тосканой и мерцающим
вдали Лигурийским морем. Нас обоих не покидало острое чувство, что мы,
вполне достойные своего счастья, идем навстречу новой, богатой жизни. Труд,
борьба, наслаждение и слава были так пленительно близки и неизбежны, что мы
не торопили время, стараясь продлить счастливые дни. Даже предстоящая
разлука казалась нам легкой и временной, ибо мы знали -- тверже, чем
когда-либо, -- что необходимы друг другу и что останемся верны друг другу до
гроба.
Такова история моей юности. Когда я думаю о ней, она представляется мне
короткой, как летняя ночь. Немного музыки, немного духа, немного любви,
немного тщеславия -- однако пора эта была прекрасна, богата и многоцветна,
как элевсинский праздник. Светоч счастья, погасший мгновенно и печально,
точно жалкая лучина на ветру.
В Цюрихе Рихард простился со мной. Дважды выходил он из вагона, чтобы
поцеловать меня, а когда поезд тронулся, нежно кивал мне из окна, пока не
скрылся из вида. Две недели спустя он утонул во время купания в одной
смехотворно крохотной южнонемецкой речушке. Я его так больше и не увидел,
ибо не был на его похоронах: я узнал обо всем лишь спустя несколько дней,
когда он уже навсегда был скрыт от меня могилой. Бросившись на пол своей
каморки под крышей, я изрыгал проклятья и хулу на Бога и на жизнь в самых
низменных, отвратительных выражениях, рыдал и бесновался. Я никогда не думал
до этого,о что единственным надежным достоянием моим была все эти годы моя
дружба. Теперь ее не стало.
Долго я не смог выдержать в городе, где каждый но-: вый день ложился
мне на плечи новым, еще более тя-У желым грузом воспоминаний, от которых я
задыхался. Дальнейшая жизнь стала мне безразлична. Душа моя, корчилась от
боли, и все живое внушало мне ужас. Вероятность того, что, оправившись от
крушения, я с новыми парусами поплыву на поиски терпкого мужского счастья,
пока что казалась мне ничтожно малой. Богу было угодно, чтобы лучшую часть
своего существа я положил на алтарь бескорыстной и радостной дружбы. Подобно
двум резвым челнам, мы бок о бок неудержимо устремились вперед, и челнок
Рихарда -- легкий, нарядный, хранимый судьбою, любимый -- приковал к себе
мой восхищенный взор, а в сердце мое вселил уверенность, что, следуя за ним,
я достигну прекрасных целей. И вот, коротко вскрикнув, он исчез под водой, а
я продолжал носиться по внезапно потемневшим водам без руля и ветрил.
Мне следовало бы мужественно встретить суровое испытание, проложить
свой путь по звездам и, пустившись в новое плавание, вновь приять бремя
заблуждений и борьбы за венец жизни. Я верил в дружбу, в женскую любовь, в
молодость. Теперь, когда все это, одно за другим, покинуло меня, -- почему я
не верил в Бога и не желал предаться в его могучую десницу? Не потому ли,
что всю свою жизнь я был робок и упрям, как дитя, и всегда ждал некоей
настоящей жизни, которая налетит ураганом, подхватит меня, просветленного и
богатого, и понесет на огромных своих крыльях навстречу зрелому,
полновесному счастью?
Мудрая и бережливая жизнь, однако, безмолвствовала и не прерывала моего
дрейфа. Она не посылала мне ни ураганов, ни звезд; она ждала, когда я вновь
исполнюсь покорности и терпения и смирю свою гордыню. Она предоставила мне
доиграть до конца эту комедию упрямства и всезнайства, снисходительно
отвернувшись и ожидая, когда заблудившееся дитя наконец вновь вернется к
своей матери.
5
Далее следует пора моей жизни, которая на первый взгляд кажется более
подвижной и пестрой, чем предыдущая, и вполне могла бы послужить канвой для
модного романа. Я должен был бы сейчас рассказать, как стал редактором одной
германской газеты; как позволял своему перу и своему злому языку чересчур
много свободы и постоянно подвергался за это придиркам и поучениям; как
затем снискал себе славу пропойцы и в конце концов, после жестоких распрей,
расстался с должностью и отправлен был в качестве корреспондента в Париж;
как беспутствовал в этом проклятом вертепе, дерзко излишествовал во всем и
ни о чем не заботился в хмельном угаре своей цыганской жизни.
То, что я опустил этот короткий период моей жизни, оставив с носом
охотников до сальностей, которые, возможно, найдутся среди моих читателей,
-- вовсе не трусость. Я сознаюсь, что предавался одному заблуждению за
другим и что едва ли найдется такая грязь, которой бы я не повидал и в
которую бы меня не угораздило самого. Моя симпатия к романтике богемы
исчезла с тех пор без следа, и я думаю, вы позволите мне ограничиться лишь
тем чистым и добрым, что все же было и в моей жизни, и списать в расход то
потерянное время как потерянное и невозвратимое.
Однажды вечером я сидел один в Во1з и размышлял, оставить ли мне только
Париж или лучше заодно и мою опостылевшую жизнь. Впервые за много месяцев
пройдя в мыслях весь свой жизненный путь, я убедился, что потерял бы не так
уж и много.
Но тут в памяти моей внезапно вспыхнул ярким отблеском один далекий и
давно позабытый день -- раннее летнее утро, дома, в горах, когда я стоял на
коленях у постели матери и смотрел, как она принимает смерть.
Мне стало страшно и вместе с тем стыдно оттого, что я так долго не
вспоминал это утро. Глупых мыслей о самоубийстве как не бывало. Ибо я думаю,
что ни один серьезный, еще не окончательно сокрушенный ударами судьбы
человек не способен наложить на себя руки, если ему когда-либо довелось
видеть, как медленно угасает чья-то светлая, праведная жизнь. Я вновь
увидел, как умирает мать. Я вновь увидел на лице ее беззвучную, серьезную,
облагораживающую работу смерти. Смерть, суровая и могущественная, была в то
же время подобна ласковой матери, возвращающей заблудшее чадо свое под
родительский кров.
Я вновь вспомнил вдруг, что смерть -- наша умная и добрая сестра,
которая знает заветный час и которой мы можем довериться в своем ожидании. Я
начал также понимать, что боль и разочарования, и тоска посылаются нам не
для того, чтобы сломить наш дух, лишить нас ценности и достоинства, а для
того, чтобы преобразить нас и приблизить нашу зрелость.
Восемь дней спустя я отправил свои ящики в Базель, а сам пустился в
дорогу пешком, наметив себе добрый кусок южной Франции. Я шагал по этой
прекрасной земле и чувствовал день за днем, как злосчастная парижская жизнь,
воспоминания о которой преследовали меня словно зловоние, бледнеет и
обращается в туман. Я принял участие в заседании одного Соиг д'атоиг. Я
ночевал в замках, на мельницах, в сараях, пил со смуглыми, словоохотливыми
парнями их теплое, солнечное вино.
Оборванный, тощий, загорелый и помолодевший душою, прибыл я через два
месяца в Базель. Это было мое первое большое странствие, первое из
множества. Меж Локарно и Вероной, меж Бригом и Базелем, меж Флоренцией и
Перуджией не много найдется мест, которые я не прошел бы дважды или трижды в
своих запыленных сапогах, в погоне за мечтами, из которых еще ни одной не
суждено было исполниться.
В Базеле я снял себе комнатенку в предместье, распаковал свое имущество
и принялся за работу. Я был рад возможности работать в тихом городке, где
меня не знала ни одна живая душа. У меня сохранились отношения с несколькими
газетами и журналами, и теперь девиз мой был: жить и работать. Первые недели
прошли благополучно и спокойно, затем ко мне постепенно вернулась прежняя
грусть и не оставляла меня целыми днями, неделями и даже во время работы.
Тому, кто не прочувствовал на себе власть тоски, не понять этого. Как мне
описать это? Меня одолевало чувство жуткого одиночества. Между мною и людьми
и жизнью города, площадей, домов и улиц зияла непреодолимая пропасть.
Случится ли в городе несчастье, пестреют ли газеты тревожными заголовками --
ко мне это не имело никакого отношения. Праздничные шествия чередовались с
похоронными процессиями; шумели рынки, давались концерты -- зачем? для чего?
Я бросался прочь из города, бродил по лесам, по холмам и дорогам, и вокруг
меня в безропотной скорби молчали луга, деревья, поля, смотрели на меня в
немой мольбе и словно порывались что-то сказать, побежать мне навстречу,
поприветствовать меня. Безмолвные и недвижные, они ничего не могли мне
сказать, и я понимал их муки и сострадал им, ибо не мог принести им
избавления.
Я отправился к доктору, вручил ему пространное описание своих мук, а
также поведал ему о них на словах. Он слушал, читал, расспрашивал и
осматривал меня.
-- Здоровью вашему можно лишь позавидовать, -- объявил он наконец. --
Организм ваш в полном порядке. Постарайтесь развлечь себя чтением или
музыкой.
-- По роду своей деятельности я ежедневно прочитываю массу новых вещей.
-- Во всяком случае вам следовало бы больше времени проводить на свежем
воздухе и не забывать о движении.
-- Я каждый день гуляю от двух до трех часов, а во время отпуска -- по
меньшей мере в два раза дольше.
-- Тогда вам необходимо заставить себя бывать на людях. Вы подвергаете
себя опасности стать мизантропом.
-- Разве это так уж важно?
-- Это очень важно. Чем меньше ваша потребность в общении, тем сильнее
вы должны принуждать себя бывать в обществе. Состояние ваше -- пока еще не
болезнь и не вызывает у меня серьезных опасений. Однако если вы не
прекратите пассивно праздничать, то в конце концов в один прекрасный день
можете потерять душевное равновесие.
Доктор оказался человеком понятливым и доброжелательным. Ему стало жаль
меня. Он рекомендовал меня одному ученому, в доме которого постоянно
собиралось широкое общество и царила оживленная духовная и литературная
жизнь. Я отправился туда. Мое имя там было известно; встретили меня любезно,
почти сердечно, и вскоре я стал в этом доме частым гостем.
Однажды я явился туда холодным осенним вечеро