Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Гладков Федор. Повесть о детстве -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  -
сердце голубем бьется. С той ночи я другим человеком стал. Вот Егорушка, мой истинный сын, до гроба будет в душе моей гореть... - Не надо, папаша... - с гневной мольбой в глазах сказал Егорушка и отодвинулся от меня в волнении. - Нет, Егорушка, надо! Плохо знают люди, чем человгк хорош. Много среди нас зверей, они каждый день, как турки, устраивают резню душ наших. На устах - "помилуй мя, боже", а в делах - вилами в бок Ну, а конец моей были такой. Прибежали в местечко, видном - факелы везде пляшут. Народ табуном несется по улице, крик, вой, плач, дети визжат... А на толпу эту со всех сторон турки в фесках, в широченных штанах, как в юбках, нагрянули и ятаганами - шашками кривыми - рубят, а морды оскаленные. Рубят направо, налево, и люди совсем обезумели. А на улице уже целая свалка убитых и раненых - стоны, плач... А Фейзулла как заорет: "За мной, друг, в атаку! Отнимай ятаганы и пистолеты, руби и стреляй! Не давай народ туркам резать!.." Да со штычишком-то своим и бросился в эту суматоху. Я - за ним: сразу меня как-то подхватило, и страх пропал. И не думалось, что мы двое-то против целой оравы турок - как две собаки на свору волков. Вижу, Фейзулла сшиб с ног одного здоровилу, вырвал у него, саблю и рассек его. Налетел на другого - и давай, и давай крошить. Залетел я на одного турка, который женщину с младенцем на моих глазах зарубил и уже на другую замахнулся, всадил ему в спину штык, вырвал ятаган и начал крошить их - того по башке, того по плечу, а сам "ура" реву. Опамятовались турки, завизжали - и многие наутек. "Рус, рус!" - кричат. И в эту минуту вижу: тащит турок с кинжалом во рту ребятенка за ноги. Крутит его округ себя и прыгает через трупы к каменной стенке. Вижу, хочет размахнуться и ударить мальчонку головенкой об эту стенку. Я - к этому турку, а на меня другой турок - верзила такой - с саблей. Вижу одни зубы и глаза - как у волка горят. Тут бы мне и капут, да откуда ни возьмись - Фейзулла. Махнул шашкой, - и гурка пополам. А мой-то турок уже от стенки в двух-трех шагах. Рубанул я его по феске, он и грохнулся. Подхватил я мальчонку на руки, а он пищит: "Майка, майка!.." Мать, значит, зовет. Маленький еще такой, как Федяшка. - Майку мою тогда зарубили... - вдруг сдавленно, с надломом в голосе прервал его Егорушка. - А меня турок за ноги схватил... а потом ничего уж не помню... Мне почудилось, что мать болезненно вскрикнула... Она вцепилась в гребень и уткнулась лицом в мочку кудели. Катя молчала и не двигалась. Веретено лежало у нее под ногами. Бабушка плаксиво стонала на печи. У меня больно билось сердце и обрывалось дыхание. - Бегу я с мальчонкой в руках и зову Фейзуллу. А он то за одним турком припустит, то за другим. Уж не знаю, почудилось ли им, что нас много, - все кричали: "Рус, рус!" - и стали разбегаться. Кричу, зову Фейзуллу, а он и не слышит. Но увидел, что с кинжалом летит сбоку турок. бросился со всех ног к нему и сразил его одним махом: "Беги, друг, кричит, спасай парнишку, а я тут рубить их буду..." Отбежал я это за уголок, вижу - яма какая-то и куча камней. Посадил мальчонку в эту яму и приказываю ему: "Сиди и молчи, я приду сейчас". А сам побежал на выручку Фейзуллы. Смотрю - Фейзуллы и нет. На улице - пусто. Люди разбежались, турки все пропали, как дым. И слышу - середь стонов и хрипов Фейзулла зовет: "Друг, сюда иди! Зарезал меня ш-шайтан..." Лежит мой Фейзулла, а изо рта кровь пеной клокочет. "Шабаш, друг!.. Все кончал... Народ убежал - ладно... Парнишку спасал - добро... Живой ты - рад я... Тур ков мы разбил - такой русский солдат храбрый... ладно делал... Прощай, друг!.." И умер Фейзулла. Оттащил я его к яме. Парнишка скорчился там, ни живой ни мертвый... Вынул я его, посадил на землю, а Фейзуллу в яме похоронил под камнями. Так наша битва и кончилась. А я с парнишкой назад подался горами и лесами. Вот вам и неверный, вот и Мухамед!.. А для меня он - святой человек, в сто раз лучше иного христианина. Для спасения людей и меня и этого вот паренька - жизни не пожалел... Мать вся тряслась, уткнувши лицо в мочку кудели, а бабушка плакала и стонала на печи. Дед не рассердился ни на мать, ни на бабушку. Должно быть, и на него рассказ Володимирыча подействовал своей трогательной силой. Он только поучительно произнес: - Жертва вечерняя... Мир живет одним праведником. Блаженны праведницы, ибо они наследят землю. И вдруг хозяйственно распорядился: - Ну, нечего тут... тары да растабары... Ужинать надо. Бабы, собирайте на стол! X Как старший в семье, отец подражал деду в обращении с братьями, с мамой, со мною. Он делал вид, что не замечает матери, как и меня, но кричал на нее, как на скотину: - Настасья, принеси квасу! Проворней! Кому говорят? А она хлопотала в чулане с бабушкой, или валила охапками солому на пол для топки на завтрашний день, или, прозябшая, подурневшая от мороза, приносила не одну пару ведер из колодца. - Сейчас, Фомич... Матушка велит муки принести... Он свирепо орал: - Кому говорят!.. И когда она кротко и безгласно ставила кувшин на стол и рядом с ним жестяной ковш, он угрюмо командовал: - Аль не знаешь, что налить надо? Она дрожащими руками наливала в ковш квасу и от страха выплескивала его на стол. А иногда, в часы обид и озлобления против деда или братьев, отец бил ее походя. И ночью не раз слышал я, как он шептал ей виновато: - Разве это я бью? Обида бьет. Моготы нет... Убежал бы на край света... Я - как батрак у отца-то! Хуже работника: слова не скажи. Скоро к барину в кабалу пошлет. Володимирыч-то правду говорит... Мать всхлипывала и молчала. - Разделиться бы, что ли... - тосковал он. - Аль на сторону... Отец раздела не даст. Поеду в извоз. Может, бог даст, перехвачу деньжонок... приторгую по дороге, как батюшка... - Умру я, Фомич, - шептала мать, глотая слезы. - Всю себя до капли истратила. Всем угоди, всем поклонись, всем покорись... Чай, сердце-то у меня, как уголь, почернело. - Терпи. Дай срок, весной на Волгу уйдем. - Господи, помоги! Не оставь, пресвятая владычица, в лихой печали... Пожалей ты меня, Христа ради... А утром я видел в ее глазах и в глазах отца затаенную надежду. Отец любил читать вслух и поражал своим чтением Цветника, Пролога, Псалтыря, но читал с запинками и, пользуясь тем, что славянской речи не понимали, а слушали ее как что-то таинственно-мистическое, уродовал слова, пропускал трудные титлы. Как-то Володимирыч долго слушал его чтение, крякал, гмыкал, сердито шевелил усами и бачками и вдруг спросил: - Погоди-ка, Вася. Ты чего это читаешь-то? Отец опасливо взглянул на него исподлобья. - Как это чего? Правило, яко не подобает к еретикам приобщение имети в молитвословии и ядении, в питии и любви. - Не пойму я как-то ничего у тебя... - Значит, не дано тебе. - Эх, Вася, Вася! Всякое слово, ежели оно сказано от ума, должно быть понятно и бородачу и ребенку. В слове, Вася, - весь человек. А ведь ты читаешь слово-то божье в поучение людям. Как же я могу принять это поучение, ежели оно для меня - тарабара? - Не дадено тебе, - упрямо и строго повторил отец. - Ты другого ветра. - Верно, Вася: другого я ветра. Мой ветер меня встретил, погонял и приветил. И лжу я скоро примечаю. Лжу ты прочитал. А лжа твоя - от норова. Отец почему-то закатывал глаза и говорил одно и то же с злой настойчивостью и упорством. А Володимирыч добродушно усмехался и, не отрываясь от овчины, легко, ласково журил отца: - А норовишься ты потому, что мозги у тебя промозгли. Упрямство, Вася, от лени и слепоты. Чего ты на своем веку видал? Двор свой да поле. Чего ты испытал, какие края, каких людей встречал? Никаких! Какие муки принимал? А Расея большая, людей в ней всяких - не пересчитать, а городов - как гороху на току... Походишь по разным сторонам, поглядишь и ахнешь: господи, сколько задано человеку работы, чтобы устроить свою жизнь по-человечьи! А вот глохнет человек-то... как ты вот... - Нам, Володимирыч, дан от бога один закон, выполняй его и не умствуй, - упрямился отец, раздражаясь. - Какой же это закон? Закон, сказано, как дышло, куда сунь, туда и вышло. Вот слова свои ты прочитал, а они без мысли. Ну-ка прочитай-ка еще хоть одно твое правило. Дай-ка я послушаю. Отец самоуверенно читал, спотыкаясь на трудных словах: - "Елико же есть от иже к согрешающим приобщения пакость... Мал квас все смешение квасит. Аще же от иже вобыченных согрешающих такова есть пакость, что подобает глаголати от иже о бозе злословящих..." - Ну, поясни мне, Вася... Вложи мне в понятие сии квасные словеса. Что это, такое? Слово за словом поясни. Ну, к примеру, какая мудрость в этом месте: "от иже вобыченных согрешающих пакость..."? Слушая этот спор, все относились к Володимирычу недружелюбно. Как он, мирской человек, табашник, может оспаривать у отца привычную для всех его привилегию быть истовым храмотеем в семье? Как ои может, чужой для правой веры, постигнуть священную мудрость древнего Писания? И все ожидали, что отец опрокинет Володимирыча, поразит его непререкаемой истиной начертанных в книге слов. И отец чувствовал на себе ожидающие глаза домашних и усмехался в бороду. Он поискал пальцами нужные слова, вдумчиво поднимая брови и шепча что-то непонятное. - А вот это и есть о таких еретиках, как ты: в обычае ты имеешь пакость - слово божие устами злословящих пакостишь. Володимирыч не обиделся, а настойчиво привязывался к отцу и, не спуская с него глаз, требовал: - Тут сказано не "в обычаях", а "вобыченных". Чего это значит? Толком скажи, по-человечьи. - Тут эдак написано от Василия Великого. - Пускай написано... Вижу, что какой-то грамотей, как ты же, написал по-печатному... а ты по-иашему скажи. Отец в затруднении молчал. Я впервые увидел, как он побледнел: он сам не понимал того, что читал, и не мог ответить Володимирычу, который совсем уничтожал его своим молчаливым ожиданием и острым взглядом. Дед сердито отозвался с печи: - Деймоны! Это во что вы обратили слово-то божее? Не слушай его, Васянька, он тебе наплетет, трубокурный бес. Но отец уже захлопнул книгу и вылезал из-за стола. Он молча, не глядя ни на кого, надел шубу, папялил шапку и вышел из избы. Не приходил он долго. Когда же ввалился в избу вместе с холодным паром, я увидел, что лицо у него распухло. Он разделся, зло взг.ншул на мать и ряв,кнул: - Не видишь, дьявол? Давай воды! И неожиданно засмеялся. И мне казалось, что у него смеется одна борода. - На кулачках дрался... Кум Ларивон, долгорукий бес, измолотил. А когда мать налила ковшом воду в глиняный рукомойник, который висел на веревочках над лоханью, отец ни с того ни с сего ударил ее с размаху. Она охнула и, защищаясь от него локтями, стала падать на колени. Он выхватил у ней ковшик и замахнулся им, но в этот момент Володимирыч подскочил к нему, схватил сзади за обе его руки, заложил их за спину и, прихрамывая, потащил назад. А бабушка разгневанно крикнула: - Дурак окаянный! Розорва тебя возьми! Отец бешено рвался из рук Володимирыча, корчился, пыхтел, храпел, но был беспомощен: Володимирыч тянул его назад медленно, заботливо, принуждая его пятиться за собою. Никто не улыбался, точно перед ними совершалось какое-то колдовское действо. Отец задыхался: - Пусти-и!.. Брось, говорю!.. Но Володимирыч все тянул и тянул его за собой молчаливо и вдумчиво. Мать лежала на кровати, уткнувшись в рухлядь, и у нее тряслись плечи. Ковшик валялся на полу, и его никто не поднял. Дед наблюдал с печи, опираясь на локти. Видно было, что он тоже встревожен. Бабушка будто одна поняла, в чем смысл этого хождения назад шаг в шаг, и у нее уползали брови на лоб. Потом лицо ее плаксиво сморщилось, и вся она рыхло затряслась в беззвучном смехе. Катя держала за нитку веретено, а оно крутилось в ее руках, задевая за подол сарафана. Она не смеялась, но, должно быть, переживала большое наслаждение. Она подмигнула бабушке и отмахнулась. Бабушка подняла ковш и ушла в чулан. Я сидел около матери, обнимая ее, и ощущал, как она дрожит вся от судорог. Я смотрел на отца, который прижимался лопатками к груди Володимирыча, и видел, что он уже не помнит себя. Борода у него торчала кверху, зубы скалились. Егорушка сидел за столом и щелкал наперстком. Дед вдруг озабоченно спросил с печи: - Это ты чего делаешь, Володимнрыч? - Гляди, усмиряю строптивых. Когда отец ослабел, сгребая солому валенками, Володимирыч быстро поставил его на ноги. - Вот так-то, Вася. Нехорошо человеку ронять себя перед людями. А ежели чуешь, что сам перед собой унизился, не взыскивай с других, а только с себя. А взыщешь - не расплатишься. Отец одурело переминался с ноги на ногу и шатался: так и казалось, что он вот-вот грохнется на пол. - Нельзя, Вася, силу на слабых показывать. Сила солому ломит, но ведь эта сила - не сила. Ты тут не силу свою выявляешь, а зло свое срываешь на беззащитных. Ежели ты сильный, так силу свою на сильных испытывай. Нищий перед богатым не похвалится, а слабый и перед калекой трус. Ты вот кошку бьешь, жену больную истязаешь, а людям тошно глядеть на тебя. Слабый - всегда в обиде, а сильный - в гордости. Я - старик, тело мое мозжит от ран, а вот измотал я тебя. Внушаю, Вася, тебе: при мне ты свою Настю пальцем не трог. Ее слеза дороже твоей судьбы. Умрешь от ее слезы. А обидишь - в ногах у ней будешь валяться. Я, Вася, человека умею, как хороший швец, двадцать раз перекроить. Помни! Он сходил в чулан, принес воды и вылил в рукомойник. Ковшик отнес опять в чулан и, ,стоя у рукомойника, ласково, но сурово приказал: - Иди-ка, Вася, умойся! Отец очухался, сразу как будто проснулся и оглянулся на Володимирыча. И стыд и ненависть дрожали в его лице. Он послушно и молча умылся. Володимирыч, обнимая отца, вел его к столу, как больного, и глаза его играли весельем и лаской. А отец шел рядом с ним и сконфуженно улыбался. XI В избу на ночь приносили большие охапки соломы. Я любил зарываться в пышные золотые вороха и кувыркаться в них. Солома вкусно пахла солодом. Вместе со мною прыгали и ягнята и сорили орешки. Подходил рыжий лопоухий теленок и смотрел на нас глупыми глазами, растопырив ноги. Отец сидел перед лавкой и чинил обувь или сбрую. Дед лежал на печи или вил веревки. Швецы щелкали наперстками и ножницами. Иногда они пели какую-нибудь задумчивую песню или Володимирыч рассказывал разные истории о своем солдатстве или как живут люди в разных местах России. Я гулял по лавке, хватал у отца шило и сверлил им стену или охотился за тараканами. Тараканы одурело удирали от шила, а я настигал их и пригвождал к стене. Прогулки мои по лавкам кончились навсегда после того, как я споткнулся и упал на шило. Я не помню, как это случилось, но говорят, что шило вонзилось мне в бровь, и, когда мать подхватила меня на руки, шило торчало над глазом толстым черенком и сидело крепко. Мать крикнула раздирающим душу голосом и не знала, что делать. Отец вскочил со стульчика, схватил черенок и выдернул шило. После этого я долго ходил с разбухшим глазом. Шрам над бровью остался у меня на всю жизнь. Днем я убегал на улицу, когда взрослые спали после обеда, а вечером, после ужина, с отцом и дядьями уходил на бугор, где собирались мужики, парни и девки попеть и поплясать под гармонью. Весь же день мы с Семой работали по двору - сгребали навоз, давали корму скотине, гоняли ее на водопой, отбрасывали снег от ворот, вязали жгуты из соломы для топки, вили из кудели веревки, сучили дратву, читали нараспев Псалтырь и учились писать и скорописью и по-печатному, чтобы четко и красиво переписывать книги. Это в нашей семье считалось душеспасительным делом. Даже дед не отрывал нас от этого занятия из уважения к нашему подвигу. А мы часто пользовались этой его слабостью, чтобы отлынить от нудной работы по двору, и старательно выводили буквы, бормоча малопонятные слова Писания. Дед богобоязненно вздыхал, творил молитвы и поощрял нас с Семой: - Чище пишите, чище! Слово в слово... чтобы не отличить, а то бог взыщет. А когда он надевал засаленный полушубок и выходил из избы, мы переглядывались с Семой и фыркали, как озорники. Смеялся и Егорушка. Володимирыч подмигивал нам и говорил: - Бросьте мозги-то себе забивать, ребятишки. Лучше делайте, что вам по душе. Ты бы, Сема, на одном поставе и толчею приспособил. Ну-ка, неси сюда мельницу-то, мы с тобой сообча покумекаем. Сема сразу же загорался и, задыхаясь от волнения, сообщал: - А я толчею-то уж делаю. Мне вот хочется еще насос привязать. Привяжу насос - он и будет поршнем воду наверх толкать. Будет толкать, а вода-то по лунке на огород польется. Он радостно смеялся, и в глазах его искрилось лукавое удивление. Он лез на полати и подавал мне оттуда сложную постройку: избу из лутошек - настоящий сруб, большое водяное колесо сбоку с колодцами, с гаузом, с колесами и шестернями внутри. Я принимал это сооружение как драгоценность и гордился, что держу его в своих руках, что я тоже участник этого замечательного дела: ведь я помогал Семе готовить венцы из палочек, строгал дощечки и учился у него сверлить дырочки в ободьях колес и вбивать шипы. Сема самозабвенно работал над мельницей много дней, но постройка не была закончена: она была еще без крыши и без дверей. Для нас с Семой это были самые упоительные часы, и мы забывали все на свете. И когда мы прерывали свой труд при окрике деда, мы с сожалением смотрели на чудесное наше деяние и грустно прятали его на полати. Но дедушка сам с интересом следил за работой Семы. Однажды он взял в руки мельницу, которая была величиной с четыре Псалтыря, и внимательно осмотрел ее и снаружи и внутри. - Плотничать будешь, Семка. С докукой к Архипу Уколову аль к Мосею-пожарнику не пойдем, коли нужда будет в плотнике. Делай, коли время есть. На базар в Славкино поеду - продам. Деньги и за баловство платят. Я хныкал и громко клянчил: - Не надо, дедушка, продавать. Мы ее на речку поставим. Муку молоть будем. - Чего ты понимаешь? - усмирял он меня. - Рупь-то дороже побалушки. Сема тоже грустнел от соображений дедушки. Ведь дед не знал и не чувствовал наших творческих радостей и неудач. Он слишком дешево ценил наш труд и наши искания. Володимирыч чувствовал нас хорошо. Он не соглашался с дедом и доказывал: - Тут не рупь дорог, а умишка да охотка. Гляди-ка, сколь здесь труда-то да выдумки затрачено. Парнишка-то не о рубле думал, а душой да сердцем кипел - по-новому все устроить. А это дороже денег стоит. Дед не понимал Володимирыча: он отмахивался от него и смеялся. - Ты как маленький, Володимирыч. Побалушки - игрушки, а дело рук просит. Время-то попусту в хозяйстве нельзя тратить. Заместо этих побалушек ребятишки-то сколь навозу бы на усадьбу вывезли... Нам копейка сама с потолка не упадет, а копейка-то - десяток гвоздей... Дедушка был человек практический. Каждый в семье должен оправдать себя: каждую крошку хлеба и взрослыеи ребятишки должны окупить да еще принести выгоду. Вот почему мы с Семой были под строгим надзором деда и отца, и для нас всегда находилась работа. На улицу мы убегали только в то время, когда дед залезал на печь и храпел там или уходил из дому по каким-нибудь делам, недоступным нашему разуму. Единственный бездельный день, освященный обычаем, желанный для нас, - это было воскресенье или двунадесятый праздник. Мы тогда наслаждались свободой, но и в эти дни по утрам мы обязаны были ходить в моленную на длинное стояние, а вечером - к всенощному бдению до звезд. Мы с Семой очень любили и Володимирыча и Егорушку. Они никогда не отгоняли нас от себя, а всегда с приветливой готовностью калякали с нами, как с ровесниками. Егорушка часто выходил с нами на двор и с увлечением играл в козны. Он достал где-то свинец, расплавил его в печке и

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору