Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
анил пальцем: - Ты чей, тятькин сын?
- Василия Фомича.
- Куда в поход собрался и откуда выступил?
- Чай, на барский двор, к тете Маше. Бабушка-то Наталья слегла, а я у ней убираюсь.
Архип поглядел в сторону барского двора, потом опять повернулся ко мне, смерил меня молодыми глазами, гмыкнул, вынул трубочку изо рта и постукал ею по колу. Было морозно, и деревня внизу, за речкой, коченела в опаловой дымке, а старик стоял на жгучем ветерке и словно не чувствовал холода. Деревянный солдат трещал и махал саблями.
- Вот что, Васильич... Дядя твой Ларивон с Максимом пошли на штурм крепости. Машарка-то может сейчас попасть им в плен. Бежи-ка вприпрыжку прямо по обрыву, зайди с той стороны, прямо к кухне, и труби сигнал. Эти турки пошли в обход по дороге мимо сушилок. Дуй во- все лопатки. Погоди-ка! - спохватился он. - Я сейчас ломоть хлеба вынесу, - встретят тебя собачищи, бросай им по кусочку. Они маленьких не трогают, а испугать испугают. Ну, да тебя Машарка в окошко увидит - выбежит.
Он смешно заковылял на своей деревяшке к крыльцу и запрыгал по ступенькам лесенки. На ходу подмигнул мне, потом сделал свирепое лицо и хрипло запел:
По горам твоим Балканским Пронеслась слава об нас...
Раз, два-с, редька, квас!..
И пристукнул своей деревяшкой. Это было так забавно, что я засмеялся и подбежал к крылечку.
Он вышел уже в полушубке и в какой-то невиданной шапке, похожей на горшок, с петушиным пером сбоку. Подавая сверху, через перильце, ломоть черного хлеба, он сказал, покачивая головой:
- Ты, паренек, беги изо всех сил: как бы с Машаркой-то не случилось чего... Скрутят девку-то... Пропили, мерзавцы.
А девка-то какая! Ах, бородища чертова! За двенадцать целковых... а лошадь стоит двадцать пять. Ну? Чего стоишь? Валяй! Строчи ногами-то! А я пойду навещу бабушку-то Наталью. Постой, постой!.. Хорошая старуха.
У нас хорошие-то человеки живут, как калеки. Хорошему человеку откровенно жить нельзя. Это я только тебе говорю, парнишка. Одна радость - с вами, малышами, душу отводить. Приходи ко мне - я тебе игрушки сделаю.
Он страдальчески сморщил лицо и сокрушенно закачал головой.
- Не поспеешь, боюсь. Далеко уж они... Разболтался, старый дурак: детишек-то больно люблю. Строчи скорее!
У тебя ножки-то резвые, как крылышки, - лети!
Барский дом стоял недалеко отсюда - на самом краю крутого спуска к реке. Дом был очень старый, деревянный, обшитый досками, почерневшими от многолетия. Это был обычный помещичий дом, с колоннами, с мезонином, с обширным фруктовым садом по склону, с широким двором позади. Дальше, за двором, шли разные дворовые постройки - конюшни, амбары, скотные помещения, а еще дальше - большое гумно, загроможденное копнами, ометами соломы, тут же сушилки, риги, кошары и плоские, длинные сараи для сельскохозяйственных машин.
С высокого обрыва открывалась широкая низина за рекой, ослепительно сияющая сугробами снега в синих оттенях. Отсюда видны были Ключи, Выселки, Петровский хутор и даже Варыпаевка при впадении нашей Чернавки в Няньгу. Теперь, зимою, среди сияющей снежной белизны, наше село внизу тянулось длинной пестрой полосой, пересекая излучину реки и стягивая ее, как тетива. На луке стояла деревянная церковь с высоким шпилем на колокольне. Хорошо было смотреть отсюда вниз и вдаль, где на горизонте дымился лес с одной очень высокой сосной, увенчанной черной тройной короной. Все отсюда казалось воздушным в легкой морозной дымке: и застывшие волны снега глубоко внизу, мерцающие огнем, и таинственная синева далеких лесов на горизонте, и призрачные клочья облаков, как ковры-самолеты, и голубые кудри дыма над крышами изб, словно избы были живые и дышали паром. Черные стаи галок летали подо мной и на одной высоте со мной, как мухи.
Там, по обе стороны Ключей, тянулась большая дорога из Саратова в Пензу, а из Пензы - в Москву, и вдоль этой дороги стояли косматые старые березы и тонким частоколом - телеграфные столбы. Едва заметно ползли по дороге длинные обозы, и было хорошо видно, как лошади махали головами и как шагали мужики в тулупах около возов Все это мелькнуло предо мною почти мгновенно, когда я бежал по узенькой тропочке в снегу у края обрыва. Она глубокой канавкой вела прямо к дому, а потом огибала фасад. Когда я обежал дом и свернул к открытым воротам, навстречу мне с ревущим лаем выбежала целая свора огромных собак - рыжих, черных, белых, лохматых и глянцево-гладких. Я остановился и замер от ужаса, в животе у меня все похолодело. Но собаки остановились около меня и стали нюхать воздух. Они сели на задние лапы и, лениво гавкая, смотрели на меня с беззлобным любопытством.
Я вынул из кармана ломоть хлеба, отломил кусок и бросил им. Я слышал не раз, что от собак бежать нельзя - разорвут, а нужно или стать перед ними, или идти уверенно вперед. Идти на них я не мог - окоченел от страха. Первый кусок рыжая лохматая собака слопала мгновенно и подошла ко мне, облизываясь. Я хотел бросить еще кусок, но она ловко вырвала его из моих пальцев и начала тыкаться в меня мордой, виляя хвостом. Это мое знакомство с собаками произошло как раз против окна кухни. Тетя Маша должна была увидеть мое затруднительное положение и выбежать мне на помощь. Но в это время на дворе завизжала женщина, яростно взвыл мужской голос, хлопнула дверь и началась драка. Женщина истошно кричала: - Помогите!.. Спасите!.. Барин!.. Барыня!..
Собаки сорвались с места и с лаем скрылись в воротах.
Я побежал вслед за ними и застыл от испуга. Ларивон, без шапки, лохматый, взмахивая бородищей, с озверелым лицом, тащил обеими руками за косу тетю Машу. Максим Сусин, кривой, с седой, свалявшейся бородой, которая топорщилась у него в стороны, с подлой улыбочкой, тоненьким, елейным голоском уговаривал не то Ларивона, не то Машу.
С широкого крыльца сбежал старый барин Измайлов в сером военном кителе, с торчащими щеткой белыми волосами на голове, с дико выпученными глазами и начал хлестать нагайкой и Ларивона, и Максима.
- Мерзавцы! Подлецы! Канальи! Как вы смеете врываться в мой дом! Скоты! Хамы! Без моего ведома... Собаками затравлю!
Он схватил Ларивона за бороду и, тощий, маленький рядом с ним, исступленно полосовал его нагайкой. Маша рыдала и старалась вырвать косу из руки Ларивона. Собаки остервенело бросились на мужиков, рвали их полушубки, впивались зубами в их валенки. Максим плаксиво взвизгивал и прятался от собак за Ларивона, и за Машу, и за Измайлова.
- Ларивон Михайлыч! - жалко умолял он, смешно подпрыгивая. - Уймись! Брось, Ларивон Михайлыч! Собаки сожрут... Барин, Митрий Митрич! Ведь собаки-то разорвут!
- А-а, собаки! Я вам, мерзавцам, покажу, как моих людей уволакивать.
Маша отбивалась от Ларивона с яростным отчаянием.
Ободренная помощью Измайлова, она уже чувствовала себя уверенно.
- Не пойду! Брось, Ларька! Глаза выцарапаю, Ларька!
Барин, что это такое? Скотина я, что ли? Он пропил меня этой кривой роже. Уйди лучше, Ларька! Все равно не возьмешь...
Выбежали из дома барчата: длинный косой Николя, юркий толстячок Володька, который тоже начал стегать и Ларивона и Максима нагайкой.
- Хамы! Грязные рожи! - кричал он, оскалив зубы. - Маша, лупи его, прохвоста, негодяя! Я не позволю распоряжаться здесь всякому гаду.
На крыльцо вышла барыня Серафима Евлампьевна, в меховой шубе внакидку, высокая, миловидная, гордая, но такая же косая, как сын Николя. Она некоторое время спокойно смотрела на эту отвратительную сцену и сильным, басовитым голосом приказала:
- Димитрий! Оставь! Стыдно! Володя! Марш сюда!
Николя! Я тебе говорю, Димитрий! Не вмешивайся не в свое дело! Машу отдают замуж, а ты-то тут при чем?
- Но ты же видишь, Серафима, что происходит?
- И это тебя удивляет? Почему это должно тебя возмущать, тем более что в руках у тебя нагайка! Что же ты можешь сделать, если у них такой дикий обычай?
- Дррать! - свирепо заорал Измайлов и опять огрел нагайко" Ларивона и Максима.
Максим заскулил и спрятался за Машу, которая продолжала отбиваться от Ларивона. Володька с азартом стегал Ларивона, а Ларивон уже ничего не сознавал: его охватил припадок ярости, он не чувствовал ударов, а только клокотал от бешенства. Маша упала на снег, а Ларивон дергал ее за косу.
Я дрожал и от страха, и от ненависти к Ларивону и к Максиму, и от жалости к Маше. Прижимаясь к забору, я всхлипывал и бил кулачишком по доскам от бессильной злости. Но когда я увидел, как Ларивон ударил Машу кулаком, я схватил кусок льда из разбитого круга, который валялся около рассыпанной кадушки, и бросился со всех ног на Ларивона. Не отдавая себе отчета, я размахнулся и швырнул ледяшку ему в голову. Она шлепнулась ему в шею, около уха. Он выпустил косу Маши и схватился за ушибленное место.
- Кто это? Расшибу! - захрипел он и рванулся к барчатам.
Я подскочил к Маше, которая задыхалась от рыданий, и, стараясь поднять ее, кричал сквозь слезы:
- Вставай!.. Беги скорее!..
- Это что за мальчишка? - повернулся Измайлов, жвыкая по воздуху нагайкой. - Как он сюда попал? Что за ералаш, черт бы вас побрал!
Володька звонко крикнул:
- Молодец! Здорово! Давид и Голиаф...
И захохотал.
- Это Машин племянник: я видел его у нее два раза Вот это я понимаю - герой!
А Маша лежала на снегу и, рыдая, молила:
- Защитите меня, барин. Сирота я... Пропил он меня...
Ларивон схватил меня за шиворот и отбросил, как щенка. Но я уже разозлился и опять кубарем подскочил к Маше:
- Не дам! Не дам!
Володька хохотал, а Измайлов изумленно шевелил седыми бровями и таращил на меня грозные глаза.
Ларивон дышал, как запаленная лошадь. Он неуклюже, как-то боком поклонился Измайлову и гнусаво пригрозил:
- Митрий Митрич, низкий тебе поклон... а в наше мужицкое дело не ввязывайся. Уйди от греха, Митрий Митрич!
Хотя я и тормошил Машу и кричал ей, чтобы она сейчас же бежала и спряталась, но она лежала съежившись и задыхалась от рыданий. Измайлов нагайкой отогнал собак.
Серафима Евлампьевна стояла безучастно и сурово. Николя был, должно быть, послушный сын: он стоял рядом с нею. Оба косые, они воткнули свои глаза в переносье.
- Маша, встань и иди с братом, - строгим басом приказала она. - Скандала здесь не устраивай. Семья Максима Сусина - хорошая, крепкая. Чего еще тебе нужно? Я тебе свое старое платье подарю в приданое. Димитрий, Володя!
Идите сюда!
Маша вскочила, раскосмаченная, разъяренная, страшная.
Горячие от ненависти глаза испугали всех, даже Ларпвон отшагнул назад. Высокая, сильная, опасная, она отмахивалась, словно отшвыривала каждого от себя. Повернувшись к крыльцу, она пронзительно закричала:
- Будьте вы прокляты!.. Я спину гнула на вас, ночей не спала, ублажала... Просила, молила... Бросили вы меня аолкам... Благородные, а звери... Не лучше мужиков... Хорошо, я сама за себя постою. Не подходи, Ларька! Я сама пойду.
И она с высоко поднятой головой, простоволосая, в одной легкой курточке, пошла к воротам. Ларивон уже отошел, обмяк и смущенно бормотал:
- Машенька! Сестрица! Господь не оставит... Озолочу тебя...
- Сказал нищий богачу: я тебя озолочу, - огрызнулась Маша, не оборачиваясь.
За ней шагали Ларивон и Максим, поодаль друг от друга.
Измайлов хлестал нагайкой снег и свирепо бормотал:
- Прохвосты!.. Зверье!..
Володька, недовольный, капризно негодовал:
- Напрасно отпустили, папа. Нужно было отпороть их и выгнать вон. Какое они имеют право врываться сюда? Теперь Маше капут. Это мамаша все дело испортила. С какой стати она вмешалась в эту историю?
Измайлов окрысился на него:
- Молчать! С кем разговариваешь? Ты не понимаешь ничего, щенок! От мужиков всего можно ожидать. А этот Максим - негодяй из негодяев.
Маша вдруг остановилась и протянула ко мне руки.
Лицо ее было жесткое и острое.
- Один у меня защитник - Феденька. Иди со мной, милый. А то они, эти благородные, собаками тебя затравят.
Я подбежал к Маше и пошел с ней за руку.
XVI
Володимирыч с Егорушкой остались навсегда в моей памяти. Они были той моральной силой, которая поддерживала меня в тяжелые дни. Володимирыч был малограмотен, Егорушка тоже читал по складам, но старый швец мудрость свою и знание людей заработал несладкой жизнью солдата и многолетней борьбой за кусок хлеба. У него не было своего хозяйства, жил он у брата холостяком и промышлял своим ремеслом на чужой стороне: большую долю заработанных денег он приносил весною брату, а летом помогал ему по хозяйству. Отец и дедушка смеялись над ним, что он батрачит у брата, называли его дураком, а брата костили жуликом и выжигой. Но Володимирыч никогда не говорил плохого слова о брате, о его семье и вообще ни о ком не отзывался худо. Даже Митрия Степаныча не ругал грубо, как другие. Он только усмехался, умненько и скупо замечал:
- На то и щука в море, чтоб карась не дремал. На всякую муху есть свой паук. Нет мужика без мироеда-кулака.
Митрий Степаныч к вам и с крестом, и с пестом, и с божьим словом, а домой - с уловом. Это - присказка, а дело упирается в скудное житьишко с безземельем, с голодом, с податями да с розгами. С одной стороны - помещик с подлесчиком, сенаторы да губернаторы, а с другого бока - сосед ы-мироеды, старшина с урядником. Недаром поется:
Как в село Голочисто
Скачет становой пристав...
Ой, горюшко, горе!..
Говорил Володимирыч как будто готовыми словами - пословицами и прибаутками, но в них звучала свежесть и острота. Эти слова били, как палкой, по головам и деда, и отца, и шабров, которые приходили к нам каждый день Многие из мужиков кряхтели от цепкой руки Стоднева.
Каждый был в долгу и у барина и у Стоднева, за каждым были недоимки, и все ожидали налета полиции, которая уводила последнюю скотину со двора и загребала всякое барахло. Вспоминая те годы, я до сих пор слышу стук палки о наличники окон и крик десятского:
- Хозявы! На сход идите!.. О податях, о недоимках!., Все шалели, дед ворчал, а отец ухмылялся: речи Володимирыча были ему по душе. Он только и думал, как бы уехать из деревни, и долбил мужикам и старикам, что в деревне сейчас жить не при чем, что дальше кабалы не уйдешь, что последнюю скотину со двора сведут, а от розги царь никого еще не освободил.
Когда Володимирыч ушел от нас к Паруше шить шубы, в избе стало грустно, скучно и как будто потемнело. Но отец повеселел и в отсутствие деда держал себя строгим хо. зяином, поучал всех и умничал. Когда вспоминали Володимирыча, зло усмехался и отрубал:
- Старый дурак! До седых волос дожил и скоморохом остался. Суется бродяга в чужую корчагу!
Злопамятный и мстительный, он не мог забыть насмешек Володимирыча над его богословскими рассуждениями, а особенно то, что Володимирыч молча, спокойно, без драки укротил его. Володимирыч подавлял его своим умом, уверенным спокойствием и добродушием, а на язвительные щипки отвечал или умным, укоряющим взглядом, или глухим равнодушием. Я не раз слышал на дворе, как отец издевался над Володимирычем и под смех Сыгнея и Тита передразнивал его жесты, прихрамывание, акающий выговор. Он не стеснялся охаивать его, выдумывать небылицы о нем. Боязливо озираясь, он подговаривал Сыгнея и Тита собрать ребят, подзудить Фильку Сусина и дать выволочку Володимирычу ночью. Но Сыгней, хитрый парень, только ухмыльнулся, подмигнул Титу и сказал с ужимками льстеца:
- Мы не прочь поиграть, кому только спину подставлять? А в грязь лицом тебе ударить негоже: ведь Василию Фомичу на все село почет. Про тебя все бают, что ты уж ловок больно, а на ногах стоишь, словно подкованный. Порази его при всем народе. Давай-ка тебя с ним на "поодиначки" спарим. И душу отведешь, и себя покажешь. Эх, и потеха будет!
Отец самодовольно посмеивался и многозначительно помалкивал. Он любил похвастаться, порисоваться, хотя и не отличался никакими дарами. Он умничал и форсил в своей суконной бекешке и принимал за чистую монету насмешки лукавых шабров. Не понимал он и коварства Сыгнея, которому хотелось сыграть злую шутку над ним. А Сыгней и Тит не любили отца за его постоянное самохвальство, за его потуги показать свою власть над ними, за зуботычины, за подражание деду в суровости и самодурстве. Сыгней гнул свою линию: во всех стычках с отцом всегда оставался в стороне и подставлял под его удары Тита. Жил он весело, беззаботно, подлизывался к деду и отцу, в семье держал себя поодаль, часто пропадал из дому, всегда отшучивался, отсмеивался. И эта его легкость и отчужденность всем нравилась. К нему ни в чем нельзя было придраться, и даже дед относился к нему мягче и снисходительнее, чем к другим. Сыгнею завидовали и Тит и отец, ругались с ним, называли лодырем, забулдыгой, а он смеялся им в лицо и нарочно надевал сапоги со скрипом и с тонким набором. Отца он обезоруживал лукавством, притворной покорностью и нахальной лестью.
Мне было жаль и Володимирыча и Егорушку, и я возненавидел и отца, и Сыгнея, и Тита. За обедом я сидел молчаливо и хмуро, и есть мне не хотелось. Бабушка и мать забеспокоились, обе прикладывали ладони к моему лбу.
- Что это ты? Не заболел ли? Не ешь и не пьешь. Не побили ли тебя?
А я заплакал от их участия и ласковых слов. Но дед, как обычно, взглянул на меня серыми ледяными глазами из-под седых бровей.
- Ну-ка, где у меня кнут-то? В девять-то годов я у барина стадо пас, воду возил... Я вот пошлю его с навозом на поле...
И больно щелкнул меня ложкой по лбу.
А отец вытащил меня за волосы из-за стола.
- Пошел вон, свиненок! Виски выдеру...
Но бабушка рыхло встала из-за стола и с быстротой, несвойственной ее тяжелому телу, вырвала меня из рук отца.
Мать пришибленно молчала. А Катя с возмущением крикнула:
- Чего вам парнишка-то сделал? Сидел, никому не мешал. Братка-то ведь, кроме как виски драть, никогда робенка-то не приветит.
- Молчи, дура! - вскипел дедушка и стукнул кулаком по столу. - Учили мало...
В этот же день я пошел к Паруше. В избе у ней было просторно и светло. Эта огромная старуха с мужским голосом и седыми усами встретила меня раскатистым басом:
- Вот он, дорогой мой гостенёчек! Вспомнил обо мне.
Иди-ка, иди-ка, милок! А я как раз пряженцы испекла. Садись, с молочком поешь.
Молодая и стройная для своих лет, властная, с высоко поднятой головой, повязанной черным платком в виде кокошника, она встречала мгмя приветливо, радостно и каждый раз вынимала из-за пазухи то лепешку, то пряженец, то крендель. А маму прижимала к бугристой груди и гладила по голове. Я любил эту старуху больше, чем бабушку, и терся о ее толстые и мягкие колени, как котенок.
Редко кого из детей в наших семьях баловали лаской, и эту ласку я принимал от Паруши как дорогой подарок. Эта милая и строгая старуха осталась в моей памяти как женщина большой души.
Семья у нее была работящая, веселая. Сыновья - Терентий и Алексей - ходили чисто, во всем фабричном, как зажиточные. На самом деле жили они не богаче нас. Но Паруша, всегда опрятная, чистоплотная, и дома одевалась приглядно, а в избе грязи не допускала. Ни телят, ни ягнят зимой в избе не держала, а помещала их в предбаннике, баня же у нее была белая, не курная. Сыновья женились по любви, и Паруша приняла невесток ласково, с ободряющей шуткой.
Терентий и Алексей были погодки и выбрали невест одновременно. Это было целое событие в деревне: ни у кого в памяти не было, чтобы сразу обоих сыновей женить да еще без всяких кладок, словно невест на улице подобрали.
Обе девки были дочери бобылок и работали на барщине поденно. Одна - Лёсынка - была маленькая, прыткая, разудалая, с задорным курносым личиком, певунья на все село и работница расторопная. Другая - Малаша - смирная, молчаливая, послушная, похожая на скитницу. Лёсынку выбрал Алексей, а Малашу - Терентий. Однажды вечером, после ужина, они оба поклонились матери в ноги и наперебой попросили у нее благословения на брак.
Пар