Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Гладков Федор. Повесть о детстве -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  -
, хотя и хмурился и делал вид, что не замечает матери. Обычно дед истово поет над шлеёй и строго покрикивает: - Титка, иди чистить назем-то... Семка! Федька! Бабушка робко стонет: - Чай, он еще маленький, Федянька-то, куда ему?.. Что это ты, дедушка? - Пошел, пошел! Хлеб-то жрать может. Пущай хоть на возу стоит - уминает навоз. Сема молча одевается. Он прячет глаза и тоже хочет плакать, - а ведь он кажется мне большим и сильным. Я бегаю в широких портчишках и пунцовой рубашке, вожусь с кошкой и пасу тараканов. Я их понимаю и разговариваю с ними. А навоз на дворе - это огромные кучи коровьих и конских шевяхов и густая россыпь овечьих орехов. Их надо сшибать и сгребать в вороха. Я подбегаю к матери, обнимаю ее колени, озираюсь волчонком. Мне кажется, что отец бессилен защитить ее от деда. Отец хоть и с бородой, но она у него маленькая, жидкая. Лоб его - с шишками над бровями, нос - твердый, прямой и сильный, похожий на нос деда, но голову он держит так, словно его ударили по шее, глаза жесткие, стальные, злопамятные, самолюбивые. Он смотрит исподлобья, никого не видит, но видит все. Я не отрываюсь от подола матери и чувствую, как дрожат ее ноги. - Невестка! - стонет бабушка из чулана. - Иди-ка в амбар, принеси муки в ночевку... - Невестка! - сурово кричит дед, не отрываясь от шлеи. - Иди притащи мне хомут. Да баню истопи... Что-то бок болит, попариться надо. - Невестка! - опять стонет бабушка.- Куделю-то внести надо. Выбей ее хорошенько... Меня оглушают эти выкрики, и мать мне чудится юлой, кубарем, который подхлестывается кнутом, чтобы он катился и летел неустанно. Я не пускаю ее: мне хочется ее защитить. Никто, кроме меня, не любит ее, никто не жалеет. - Мама, не надо... не ходи... Она наклоняется надо мной, целует и поет нежно: - Иди, сыночек... Только оденься хорошенько... Дай я тебя укутаю. Дед с притворной угрозой сипит: - Вот я его ремнем... вместе с матерью... Ну-ка! Потрясая супонью, он шагает к нам. Колени его зыбки, портки трясутся, глаза из-под седых бровей с остренькой усмешкой вонзаются в меня. Я замираю от ужаса: на меня движется что-то огромное, неотразимое, лохматое - это домовой, всесильный владыка, против которого никто не может бороться. - Дай-ка его сюда, поросенка! Я его отстегаю... Где он тут, сукин кот?! Он размахивает супонью и хлещет ею где-то около меня. Может быть, он хлещет мать, может быть - по шубам, которые лежат на кровати, а может быть - отца. Я ослеп, я весь трепещу. Внезапно я ощущаю острый ожог, он пронизывает мое тело и будто оплетает меня с головы до ног. Я болел оспой, но не помню этого события в моей жизни. Осталось же в памяти припухшее мое лицо в красных ямочках и руки в болячках. Лицо свое я видел каждый день в зеркальце на стене. Зеркальце в деревянной рамке висит наклонно недалеко от икон. Стекло его струится в мушином пшене, каждая точка сдвоена. Я стою на лавке и подымаюсь на дыбки. Пристально смотрит на меня мое круглое, щекастое, курносое лицо в вишневых рябинах. Они рассыпаны густо - большие и маленькие. Мне занятно смотреть на себя, потому что на меня глядит другой "я", который строит мне гримасы, показывает язык, зубы, таращит глаза и смеется. Я грожу кулачком тому парнишке, которого вижу в зеркале только по плечи, и он мне тоже с угрозой показывает кулак. Я делаю ему свирепое лицо, и он тоже. Я хохочу, и он хохочет. Я тычу в него пальцем, и кончик моего пальца встречается с кончиком его пальца, и они срастаются в ударе. Это меня захватывает, и я не могу оторваться от таинственной жизни за стеклом. Я нахожу в этом своем двойнике немого друга, который отвечает мне на все мои настроения одними и теми же движениями. Я незаметно засовываю руку за зеркало, чтобы поймать другого меня, но там я нащупываю стенку и какой-то сор: из-под зеркала сыплется давнишняя труха. Я люблю бегать по лавкам, протянутым вдоль стен. Лавки массивные, толстые, вековые, щербатые от давности, широкие - на них можно спать. Венцы стен, гладко обтесанные, - в мой рост. Эту избу при выделе поставил прадед, когда разделил свою огромную семью в двадцать человек. Тогда дед только что женился. Прадед не хотел делить хозяйство, но ему приказал барин. Барин сам участвовал при разделе семьи. Хозяином был не дед, а барин, и воля барина была закон. Стены в глубоких щелях и смолистых лепешках сучьев. В где лях чутко шевелятся усики тараканов. Самый страшный и мрачный угол - это иконный киот. Там много икон. Высоко, почти у потолка, - Деисус; в среднем - Христос с золотым кругом вокруг головы, разделенным на четыре части верхушкой креста, и на трех пластинках стоят непонятные буквы; богородица - с двойными буквами на плечах; Иван Креститель - с лохматыми волосами и в овечьей шкуре. Лики темно-коричневые, страшно худые, сумасшедшие, зловещие, одежды красные и синие, в золотых нитях. Ниже - черные доски с призрачными лицами, такими же страшными и стариковски зловещими. Среди деревянных образов медные кресты, рельефные, ярко вычищенные, простые и с финифтью. Под образами черный сундучок, окованный железом. Я знаю: там - толстые, тяжелые книги, в коже, с медными застежками и разноцветными лентами-закладочками. Рядом с сундучком - стопка подрушников, похожих на черствые лепешки. Эти любовно разукрашенные разноцветными лоскутками и вышивкой плоские подушечки - коврики для рук. Они лежат на полу перед каждым молящимся, и в моменты земных поклонов ладони опираются на подушечки, чтобы не загрязниться руки должны быть чистыми при "стоянии". Мне очень хочется полистать толстые книги в красивой, причудливой росписи таинственных букв с запутанной красной вязью кудрявых линий на страницах. Особенно привлекательны "лицевые" книги - с рисунками на отдельных листах. Там люди в хитонах, в рубашках, голые - и в раю, и в аду, там истовые ангелы и озорные дьяволы с козлиными рогами, там и невиданные смешные чудовища, там Сирин и Алконост, горящие, как жар-цвет... Но эти книги на замке. Я часто прикладываю ухо к крышке сундучка и прислушиваюсь мне чудится, что в сундучке совершается какая-то невнятная возня. Сундучок закапан воском, от него пахнет ладаном. Дед тянет меня за рубашку. Он держит наотмашь свернутый жгутом утиральник. - Это ты чего там делаешь, курносый, а? Вот бог бесам тебя бросит... а бесы тебе зубы сокрушат... Он замахивается утиральником, но не бьет меня. - Кланяйся в ноги, курдюк!.. - взвизгивает он, и я догадываюсь, что в голосе его смех и удовольствие. - Падай, кланяйся в ноги! Ну-ка! Я послушно падаю на пол, на соломенную труху, и тычусь головой в его валенки, мокрые и холодные от растаявшего снега. Валенки старые, курносые, подбиты толстой войлочной стелькой. - Не так, не так!.. Не торчком, не пеньком!.. Рыбкой, курник!.. Рыбкой! Я чувствую тяжелый, мягкий удар по бедрам и быстро ложусь на живот. Я уже знаю, что такое кланяться "рыбкой": это распластаться на брюхе, биться лицом о пол и дрягать ногами. Я мельком вижу, как трясется от смеха бабушка в дверях чулана и на отечном ее лице ползут вверх ко лбу морщинки. Ее коричневое лицо похоже на лик иконы. Тугой жгут опять падает мне на спину, и дед визжит пронзительно и грозно: - А ну-ка!.. Вставай, поросенок! Сызнова! Я тупо подчиняюсь приказанию деда и становлюсь на четвереньки. - Забыл., что ли, как надо вставать? Кочетом надо! Кочетом, а не теленком... Он опять бьет меня жгутом, потом защемляет мое ухо в своих жестких пальцах-и тянет меня вверх. Я с ревом вскакиваю на ноги и стою, оглушенный смешливой угрозой - Молчать! Кланяйся в ноги рыбкой! И он трясет надо мною жгутом. Я падаю на пол, на живот, дрягаю ногами, разбрасываю руки в стороны и задыхаюсь от слез. Я глотаю плач, чтоб не слышно было, и тыкаюсь в мокрые валенки деда. И когда слышу его визг "кочетом!", вскакиваю на ноги и трясу руками, как крыльями. Меня подхватывает кто-то и уносит в темный угол - туда, где наша кровать. Дед морщится от смеха. Борода у него трясется, редкие зубы запутываются в седых волосах. Он начинает возиться с ремнями, с веревками, с разной рухлядью, принесенной им с заднего двора, и скрипучим фальцетом напевает: - По греха-ам на-аши-им... Господь посыла-ат... э-э-э... вели-ику бе-е-ду... Бабушка грузно подходит к кровати и певуче говорит. - Дедушка-то ведь играет... а ты, глупенький, трясешься... Эх ты!.. Весь в мать: оба, как осинки, ветерка боятся. Она тычет мне черный теплый мякиш. Я засовываю его в рот, приклеиваю к нёбу и начинаю сосать. Это успокаивает меня. Привычка сосать мякиш осталась у меня надолго, и мне было очень трудно от нее отстать. Бабушка идет к деду с деревянной гребенкой, которой расчесывает мочки кудели, садится на лавку, и дед щурится и добреет. Он кладет голову на колени бабушки и закрывает глаза, фыркая носом. Он очень любит рассуждать в эти минуты. Рассуждает он убежденно, кротко, любит, чтобы все молчали и слушали его. Это самое блаженное его время, когда он выражает свои мысли и чувства вслух. Он - мудрец, он - владыка, он - законодатель и моралист. - Дрянной нынче народ пошел - квелый, мизерный, самолюбец. И каждый хочет показать свой характер. Безумные, чего хощете? От этого вот и разброд и попрание заветов. Раньше какие люди были! Орлы! Семьи-то дружные. А теперь все дробится, рвется в клочки и кружится, как охвостье на ветру. Вот наш дедушка Селиверст - лев, певга, кипарис. От века Катерины богатырь. Сто десять годов! Не болел никогда. Гирю в два пуда бросал до ста годов и хватал на лету. Барину правду в глаза возвещал небоязно. А барин-то был маленький, щуплый, визжит, топает, и уши лопухами. По пояс дедушке-то. Прыгает, кулачишками в брюхо его... И нагайка в руках, и все норовит нагайкой-то по лицу. А дедушка стоит, как гора, и смиренно ему возвещает: "Воля твоя, барин: мы - рабы от господа бога тебе и твоему роду дадены, а ты - наш владыка и отец... Но господь, царь небесный, - владыка и над нами и над тобой, барин". Ух, как грозно бушевал барин-то. "Дерзкий, говорит, хам! Смерд! Я тебя казни предам!" - "Ну и казни, барин". И - в ноги ему, и стоит перед ним на коленях, как перед плахой. А потом барин сам же его гостям своим показывает: вот, бает, какой у меня богатырь и мудрец - цены нет. И перед господами сядет ему на горб и погоняет нагайкой. А то нанижет на него человек пять и орет: "Скачи!" А то велит в каждой руке по человеку поднимать. Со всей округи приезжали любоваться. Вот какой человек был! Сколь людей от убойства сохранил! На кулачках, бывало, спроть дюжины выходил. И на такое зрелище за сто верст бары глядеть приезжали. А сейчас? Не впрок пошла воля. Одно охальство: сын - на отца, брат - на брата, шабер - на шабра. И земля тоже тощая стала и голодная. А бывало - какие урожаи! Катерина вяжет чулок из толстой шерсти и, не отрывая глаз от блещущих спиц, с наигранной кротостью говорит: - А ты-то вот чего, тятенька, такой кукишный уродился? Мамка-то выше тебя на две головы. И ехидно склоняется над вязаньем. Она кажется мне тяжеловесной и горбатой: спина упруго выгибается, коса лежит на спине, как змея. Дед блаженно дремлет. Он лежит на лавке, тощенький, жилистый, крепко сбитый, в коричневой домотканой рубахе и в синих набойных портках. Голова его серебрится на коленях у бабушки, а борода расстилается по ее китайке и кажется зеленой. Я жду, что от этого непочтительного вопроса Катерины дед вскочит, завизжит, затопает ногами, схватит жгут, который огромным серым червяком лежит в его ногах, и бросится на нее: он ведь не терпит никаких возражений и никаких вопросов. То, что изрекает он, - это неоспоримо и священно. Но по разомлевшему лицу бабушки и по выжидательной, спокойной усмешке Кати видно, что дед будет лежать расслабленный и укрощенный. Он только бормочет невнятно: - Дура ты. Рази можно так говорить с отцом? В кого ты такая уродилась? - Вся в тебя, тятенька: и смирением, и лепотой, и благочестием. - Ка-атька-а! - осудительно поет бабушка, но от смеха брови ее ползут на сморщенный лоб. Ей и страшно, и нравится эта опасная игра Катерины. - Ка-атька, чего ты мелешь, мельница! - Порол я тебя мало... мало порол...- ворчит дед, но голос его не страшен. Мне было всегда любопытно смотреть на Катю, которая не боялась деда и братьев, и даже моего отца. Я был уверен, что она весела и бодра, и ходит как уверенная хозяйка, и посмеивается, и покрикивает, и ехидничает, и поет песни только потому, что обладает какой-то сверхъестественной силой, как девица-поляница, о которой певуче рассказывала мне бабушка, когда мы с ней по вечерам лежали на печи. - Мало тебя пороли... - дремотно бормочет дед. - Ежели бы по-доброму драли космы, ты была бы девка как девка - в страхе жила бы, дышать бы не смела. Наш грех, Анна... за это с нас спросится на Страшном суде. Развернет ангел книгу, ткнет пальцем и возопиет: "А ну-ка, рабы божьи, грешницы нечестивые, как вы дщерь свою уму-разуму учили? Идите от меня в огонь вечный, уготованный дьяволу и аггелам его". Бабушка смущена и подавлена зловещими словами деда: она молча смотрит на седую его голову, и руки ее слабеют. А Катя ухмыляется, не отрывая глаз от вязанья, и притворяется испуганной. Она елейно вторит деду: - А я, тятенька, выйду и скажу ангелю: "Ангель божий, милый, ты же сам видишь, неповинны они, тятенька с маменькой: ничего они со мной поделать не смогли. Тятенька со всей душой драл бы меня как Сидорову козу, да я уж больно отчаянная. Не раз было, ангель божий, когда я у тятеньки кнут вырывала, а его самого брала за плечики и к переднему углу подводила и кричала ему: "Молись богу, тятенька, уходи от греха!" - он только бегает да портками трясет..." Ангель божий тогда с улыбочкой поглядит, голоску золотую свою почешет и скажет: "Да шут с ними совсем! Пускай они, господи, идут в рай: все едино от них толку никакого не добьешься..." - Не богохульствуй, дура! Дай срок, я полежу вот, посплю... а потом и космы тебе надеру... Семья наша была небольшая - девяти человек, если считать по тому времени и меня за человека. Несколько лет назад было двенадцать: двух девок выдали замуж в соседние села - Марью и Пашу. Была еще прабабушка, да умерла недавно - мать бабушки. Бабушка родила четырнадцать детей, из них осталось семь. А семь младенцев умерли то от "горлышка", то от "горячки", то от "брюшка"; одного пропорол насквозь бык; другой сел на деревянные трехрогие вилы на гумне, когда, маленький, отважился съехать с соломенного омета вниз; третий уткнул. Бабушка говорила о них, охая, причитая, с обычными стонами, но в голосе ее я не чувствовал ни горя, ни жалости. Вероятно, ей, как и мне, который этих детей никогда не знал, они были уже чужие - какие-то тени, похожие на угасающие призраки. Она называла их нежными именами - Демушка, Мишенька, Оленушка, - но эти имена были будто созданы ею самой: ни ее, ни меня они не волновали, - они были менее реальны, чем имена героев тех сказок, которые она рассказывала мне на печи. Оленушка и ее братец Иванушка были мне роднее, ближе, ощутимее, чем умершие ее младенцы. У ее младенцев - Оленушки и Демушки - не было никакой интересной судьбы: они родились и исчезли, а Оленушка и Иванушка из сказки жили в моем воображении, как живые ребятишки, с плотью и кровью. Это мои одногодки, такие же белоголовые кудряшки: она - в сарафанишке, он - в пунцовой рубашке и в портчишках. Иванушка утонул в болотце - в таком же, как в жуткой котловине за селом, у речки, покрытом зеленой ряской, с глазастыми, мордатыми лягушками. Оленушка сидела так же, как я, - на корточках - и очарованно смотрела на таинственную ряску, одевающую неведомую воду болота, и на лягушек, глазеющих на солнце и глотающих его, не раскрывая рта. Я спрашивал бабушку: - А как бык запырял Демушку? Она нехотя, насилуя себя, позевывая, отвечала: - Так и запырял... поднял на рога и - бежать... - А как? Расскажи... - Так и поднял на рога... Бык - он бык и есть... А ты спи... перекстись и спи... - А тебе их жалко? - Как же не жалко, - знамо, жалко, глупенький. Да ведь жалеть-то грех: их ведь господь прибрал. - А меня тоже приберет? - А то как же, всех приберет. - А когда? - Не вем ни дня, ни часа... Когда он, батюшка, захочет, тогда и приберет. Он ведь не спросит: можно аль нельзя? Одних - сразу, других - погодя... одних - во младости, других - в старости. Можег, и сейчас в нощь. Вот сейчас лежишь, не думаешь ни о чем, хвать - он тебя и облюбовал! Перекстись и молчи, а го бес в уста войдет. Он ведь бесперечь за плечами караулит: прыгнет, махнет хвостом, щелкнет копытцами и - юрк прямо в рот!.. Глядь - уж во чреве. Они такие, беси-то! А ангель-хранитель сюит и плачет: обидно ему, что его бес-то перехитрил. Закрой рот, перекстись. Крестное-то знамение для беса - хуже всякого пугала. Я думал об этом ангеле и о бесе постоянно. О них говорили каждый день, говорили чаще всех дедушка и бабушка. Эти невидимые существа были как будто членами нашей семьи. Я чувствовал их присутствие всюду - и в избе, и во дворе, и в погребе, и в клети. Мне казалось, что они обладали одной способностью - не спать. Они прятались где-то по темным углам и исподтишка следили за нами. Бог был такой же неприступный, седой, неласковый, как дедушка. Его боялись все, даже сам дед трусил: как бы этот сердитый старик не навредил ему. Дед каждое утро и каждый вечер стоял с лестовкой и подрушником перед иконами, покорно клал на себя кресты и тыкался седой головой в подрушник на полу. Позади него так же истово стояла бабушка, крестилась и кланялась с ним одновременно. Я смотрел на них и ждал, что оба они распластаются на полу и будут дрягаться "рыбкой", как я перед дедом. Иконы были темные, мутные, угрюмые, и ни на одной из них не было бога. Он, очевидно, сидел в углу, за досками икон и выглядывал оттуда, волосатый, как прадед Сильверст, - следил, по правилу ли кланяются ему в ноги, послушны ли, покорны ли дед и бабушка. И я чувствовал, что этот бог - злой и неудобный старичище, что он, как и дед, по своему жестоко-своевольному норову возьмет да и "приберет" ни с того ни с сего и деда, и бабушку, и мать, и отца, и каждого из нас... На него не угодишь: он - самодур, он шагу ступить не позволяет и всех держит под "десницей". Что такое "десница"? Руки у него изуродованы, крючковаты, как у деда, и брови такие же лохматые, закрывающие глаза, и глаза мерцают, как у кота вечером, из-под жутких бровей. О нем никто не говорит без страха: он давит всех, как постоянная угроза. Может быть, я слышал и голос его по ночам: я знал, что голос его глухой, хриплый, грозный. А вот ангел и бес - это были совсем иные существа. Ангел, пожалуй, был похож на мать - светловолосый, курносенький, в длинной рубашке. Он - беспомощный, чуткий ко всему, как мама, и говорит так же робко, с надрывом, как она же. Он часто плачет и вытирает слезы рукавом. Его часто туркает и обижает забияка бес, а бес - живой, веселый, вертлявый проказник. Он обязательно что-нибудь нашкодит: то выкупается в ведре воды, которую не покрыли с молитвой на ночь, то заберется в горшок с молоком, то защекочет во сне кого-нибудь из нас. Сема часто вскакивает во время сна на кошме, становится на колени, чешется, отмахивается, бормочет и смеется. А то под печкой начинаются возня и писк. Я ненавидел этого беса за маму: он измывался над нею так нахально, что она билась на постели, вся дрожала, обливалась потом и выбегала на улицу, на мороз. Вероятно, такое издевательство над матерью он производил, когда злился и мстил ей за ее безответность, за неизлечимый ее испуг и ангельскую печаль. Этот бес мне казался маленьким, мохнатеньким уродцем с хохочущей мордочкой, с мягкими рожками и собачьим хвостиком. Он носится и прыгает на копытцах, строит рожицы, показывает красный язык, а глаза у него горят, как угольки. Он всегда в

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору