Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Гладков Федор. Повесть о детстве -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  -
ыдумывает какие-нибудь озорные делишки. Он доступен и прост, но неуловим, потому что он невидимка! Если бы он вдруг попался мне на глаза, я не испугался бы и обязательно отлупцевал . бы его за проделки над матерью. Но бог - гнетущая обуза, как дед: он не позволяет ни играть, ни кричать, ни петь. Он требует молчания, мертвого покоя. Нам, детям, да и парням просто дышать нельзя под его стариковским гневом. Стоит нам позабыться и шумливо зашалить - сейчас же нас глушит окрик деда: - Отпорю, бездельники! Чтоб вас разорвало! Бога не боитесь... Он идет к иконам, снимает медный ось ми конечный крест и направляется к нам. Мы в ужасе замираем на месте. Нет, не выносит бог наших детских удовольствий. Иногда по утрам бабушка со страхом рассказывает деду, как ночью бродила по избе, опираясь о лавки и жутко постанывая, мохнатая тень, и бабушка, ни жива ни мертва, спрашивала у нее: "К добру аль к худу, батюшка?" А тень стонала: "К худу! К худу!.." Вот он какой, наш домашний бог. Без людей в избе я не мог оставаться. Единственно, кто мог уживаться с этим богом, - это дед. Только они двое и понимали друг друга. III Отец был старшим сыном в семье. За столом он сидел по правую руку деда, по левую, с краю, присаживалась бабушка. Каждый знал свое постоянное место; сидели все по старшинству: возле отца - Сыгней, за Сыгнеем - Тит. На другой стороне, на приставной лавке, - Катерина, Сема, мама и я. Иногда мне разрешалось сидеть между отцом и дедом. Я гордился этим и задыхался от страха. Прислуживали у стола бабушка и мать: бабушка господствовала, распоряжалась, а мать безмолвно исполняла приказания. Рассаживались после общей молитвы. На молитве дед стоял впереди, за ним - бабушка, а потом кучей - все остальные. - "Боже, милостив буди мне, грешному..." - бормотал со вздохами дед и клал крест тяжело, неторопливо, истово и низко кланялся. Все делали то же самое в один и тот же момент, как по команде. Небрежности и разнобоя в крестном знамении и в поклонах не допускалось. Женщины поднимали фартуки, откладывали их на левую, прижатую к груди руку и крестились двуперстием - "на темечко, на пупочек, на плечики". Потом все молча занимали свои места, и дед открывал трапезу: он крестился, и все крестились, смотря на стол, потом он брал ложку и тянулся к большой глиняной чашке, наполненной квасом и тюрей из картошки и лука. Как лакомство, квас белился молоком. Ложки стукались в болтушке, переплетались, мешали друг другу и после короткой бестолочи уносились ко рту. Если кто-нибудь из нас торопился протянуть ложку к чашке раньше деда, он хмурил брови, размахивался и бил виновника ложкой по лбу. - Куда лезешь? По череду бери! За столом хмурое, скитское молчание. Однажды мать, погруженная в себя (с ней это случалось часто), протянула свою ложку раньше других. Дед пронзительно посмотрел на нее из-под седых бровей и ждал, когда она понесет ложку обратно. Все оцепенели. Отец стукнул раздраженно по ее ложке и опрокинул ее. - Ты чего? Слепая, что ли? Чего лезешь раньше время с ложкой-то? Гляди у меня! Мать испугалась, посинела и ложку уронила в чашку. Дед протянул руку, погрузил пальцы в тюрю и вынул ложку. Он молча встал с места и деловито сказал: - Ну-ка, давай лоб-то! Череду не знаешь? Твоя череда - последняя в дому. Мать встала, покорно и немо наклонилась над столом, и дед два раза ударил ее ложкой по лбу. Она не села - боялась сесть - и вся дрожала. Прыгал подбородок, губы, а глаза, залитые слезами, смотрели на деда обреченно. Отец волновался и тоже был бледен. Он злобно оглядел мать и цыкнул на нее: - Садись! Чего стоишь... дьявол!.. Бабушка не заступилась за мать: она считала, что невестку поучили кстати, что невестка должна привыкать к самоунижению. Только Катя звонко выкрикнула: - Да чего вы бабенку-то мордуете? Эко, какое дело сделала! У нее сердце заходится, больная она, а вы ее долбите. Тятенька-то ведь рази что понимает? - Я те вот косы-то выдеру. Ишь выскочила... кобыла чала! Тебя не спросили. - Ты, тятенька, меня не трог... - Молчать! Дед ударил кулаком по столу, и от удара и чашки, и хлеб, и солоница подпрыгнули с грохотом и треском. Катерина ухмыльнулась и равнодушно сказала: - А ты, тятенька, протягивай ложку-то с молитвой... а то других в гнев вводишь... бога гневишь... Ужин кончился молчанием: все были подавлены, все боялись дышать. Казалось, что вместе с тюрей все стараются проглотить ложки. А дед был доволен, - он истово собирал пальцами крошки и клал их в рот, потом всей сучковатой пятерней схватился за бороду. - Ну-ка, мать, вставай! Поднимайтесь! Молиться надо... Убирайте со стола!.. Вставали гурьбой в прежнем порядке на молитву. Потом дед опять садился за стол и, отдыхая, делал распоряжения по хозяйству. - Завтра на мельницу надо, Васянька. Два мешка смелешь на сита. Сыгней, иди проворней, гнедку корму замеси, да напоить надо! Титка! Корове дал соломы-то? То-то, а то все вы только и норовите работу бросить - да на улицу. Назем-то на дворе не вычистили... лодыри! Семка, Федька! Чтобы завтра чуть свет - за грабли!.. На поле надо вывозить... Помню один из таких вечеров. Отец сидел на почтительном расстоянии от деда и напряженно тер глаза ладонями: это для того, чтобы не глядеть на деда. Он делал вид, что занят этой работой серьезно. Как обычно, он обсуждал с дедушкой план завтрашних работ с достоинством большака и рассудительного хозяина. Только иногда он бил ногой кошку под столом. Женщины сели за свои гребни и пряли куделю. Бабушка в чулане бормотала что-то про себя, звенела посудой, чугунами. Мы с Семой забрались на печь и скрылись в темноте, чтобы нас не видели. Тит и Сыгней перемигнулись и стали одеваться. Я уже знал, что они собираются на улицу, на гору, к ребятам - подраться на кулачках и пройтись под гармонь через все село. - Куда это вы? Валенки надо подшивать. Федянька одну кафизму прочитает - слушать надо. Сыгней с готовностью, скороговоркой ответил: - Мы на двор, тятенька. Лошади надо замесить... Сейчас только говорили. Овец поглядеть надо. Пестренькая-то су ягнится. Он умел ловко заговаривать зубы. Незаметно вместе с Титом они исчезли за дверью. - А Сыгнейку женить надо - избалуется, - деловито решил дед. - Да и бабу надо лишнюю в дому: твоя-то вон и денег тех не стоит, что в кладку дали. Отец сидел хмуро и нелюдимо. - Ежели женить Сыгнея, батюшка, так надо овец продавать. Чего же у нас останется? Дед важно доил свою бороду. - В извоз поедешь... от Митрия Стоднева. В Саратов! Кожи повезешь. Мед. Хлеб. Сходно. - А как же без лошади дома-то? - У Каляганова кобыленку возьму. Поедешь в извоз с шабрами. Готовиться надо. Мать испуганно глядела на отца. Он не обращал на нее никакого внимания. Катерина съехидничала, прислушиваясь к пению веретена и поплевывая на пальцы, которые быстро и ловко тянули и крутили нитку у самой шелковистой мочки: - Хоть бы сам-то тятенька в извоз поехал на придачу к братке - все-таки вздохнули бы вольготней... Отец смотрел на нее из-за ладони неодобрительно, но в глазах играли лукавые огоньки. А дед веско изрек: - Вот и Катьку надо с рук сбыть. Засиделась. Рази тоже до двадцати годов в девках сидеть? Сватьев надо звать. - Сначала бы ее, батюшка, надо выдать, а потом и Сыгнея женить. Теперь кладка-то дороже стала - целковых двадцать. Вот то же на то же и выйдет. - Поговори у меня! - цыкнул на него дедушка. - Без тебя ума нет? Дед не терпит, когда при нем высказывают свои суждения: сыновья должны беспрекословно выполнять его приказания - не перечить, не советовать. Какие могут быть свои мысли у молодых? Жизнь прожить - не поле перейти. У него, у старика, на теле столько рубцов, что, если сложить года всех его детей, это число составит только часть этих следов. Он, старик, весь прошит кнутьем и кулаками: он вышел из барщины. Он знает, что такое власть баринасамодержца: ты - червь под ногою владыки, тебе ничего не принадлежит - ни колоса, ни волоса. У тебя есть голова на плечах, чтоб иметь помыслы, есть руки, чтобы выполнять труд, есть ноги, чтобы ходить, но ценность человека определяется волей барина. Воля твоя - воля барина, руки твои - желанья барина, ноги твои - капризы барина. Вот его, деда, однажды барин заставил сто раз бесперечь прыгать через дугу. Сорок раз прыгнул - за дугу задел, и она упала. Барин повелел ему дать сорок кнутов, а после порки опять приказал прыгать сначала. Он согрешил - схитрил, обманул барина, тайно проявил своеволие: задел дугу на десятом разе - думал, что барин ему даст только десять кнутов. А барина нельзя обмануть: за своеволие ему дали девяносто кнутов. Сидел он в сарае и плакал: своя-то воля дурацкая, своя воля красна волей хозяина. Наутро он с великой радостью и усердием сделал сто прыжков - летал над дугой птицей. И барин был доволен, и он, дед, постиг великую премудрость рабского самоотречения. - Мы - рабы божьи, - поучал дедушка при всяком случае, угрожающе постукивая пальцами по столу. - Мы - крестьяне, крестный труд от века несем. Но ни коеждо не рабы антихриста и аггелов его - сиречь попов, немецкого начальства, еретиков-табашников, бритоусцев с бляхами и позументами. Несть нам воли и разума, опричь стариков: от них одних есть порядок и крепость жизни. У отца твердел и бледнел нос, глаза жестко и упрямо смотрели в ничто: видно было - нутро кипело у него. Власть деда и его поучения были ему невмочь. Он копил в себе постоянную злобу против деда, и она часто прорывалась круто и мстительно. Он был страшен в своем гневе и раздражении, когда унижалось его достоинство как самосильного мужика. К деду он относился с молчаливой злобой в его отсутствие, а в глаза выражал преданность и безусловное подчинение. Он тоже почитал крепкие устои семьи. И вот на такое поучение он и посмел возразить деду: - Теперьча, батюшка, люди - другие и жизнь - на другой лад. Бар таких теперьча нет, и крепости нет. Сейчас человек сам свою жизнь устраивает. Раньше, при господах, люди из деревни на сторону не бежали, а сейчас как тараканы расползаются. Сейчас, батюшка, сам знаешь - жить не при чем: ни земли, ни прибытка. Что ты сделаешь на душевом осьминнике? Мы вон тоже спокою и день и ночь не знаем, а завтра, может, с голоду сдохнем. Приходится думать, батюшка, как бы самому мне не пришлось на сторону уйти. Дед сначала как-то растерялся: его поразила речь сынабольшака. Таких слов от него, всегда молчаливого и как будто всегда согласного с ним, он не ожидал. Потом лицо его стало черным, борода запрыгала, и он весь взъярился. Его потрясал гнев, и я ждал, что он бросится на отца и начнет его бить. Но он обернулся на иконы и перекрестился, медленно и трудно. Казалось, что у него даже кости затрещали. - Царь небесный, владыка милостивый! Не допусти до черного слова, огради меня от дьявола. Он спокойно взял железную кружку, из которой пил квас, и ударил ею по голове отца. Она зазвенела, и сразу же на коже отца появилась кровавая полоса. Это было так неожиданно, что отец ошалело вскочил со своего места. Катя взвизгнула: - Да ты чего это, тятенька?! Мать бросила гребень и подбежала к отцу. Донце с дребезгом полетело на пол. Она стала около отца и безумно смотрела на дедушку. А дед размахнулся еще раз и хотел опять ударить отца. - Слушай, когда говорят старики!.. Не перечь отцу, а слушай со страхом... Кланяйся в ноги!.. Мать плакала навзрыд, хватаясь за отца, и в страхе смотрела на деда. - Батюшка! Батюшка!.. Прости, Христа ради!.. Отец вырвался из рук деда и, оправляясь и стирая кровь со щеки, срывающимся голосом, стараясь сохранить достоинство женатого мужика, говорил: - Я почитаю тебя, батюшка... Не выхожу из твоей воли... А руки на меня не поднимай... Не страми перед людями... Дед топал ногами и визжал фистулой: - Кланяйся в ноги, арбешник! Из чулана вышла бабушка и, охая, плакала стонущим голосом: - О-оте-ец!.. О-оте-ец!.. Не греши, отец... Аль он тебе, Васянька-то, неспослушный? Опомнись, бай... О-оте-ец!. Дед визжал, трепыхался, и портки у него тряслись и пузырились. - Доколь я жив, я тебе царь и бог! Слова сказать тебе не велю. Хочу - на карачках будешь ползать, хочу - пахать на тебе буду. Шкуру спущу! Катерина уже безучастно пряла куделю. Только один раз она позвала маму. - Невестка, отойди от греха, а то еще под руку попадешь, оглушат... Много ли тебе надо... Мать не слышала ее и дрожала около отца, теребила его за рубашку, тянула к себе: - Фомич! Фомич!.. Чего это делается?.. Отец оттолкнул ее и взглянул на нее так страшно, что она вся съежилась и затопталась на месте, как дурочка. И тут же рухнул на пол, ткнулся головой в ноги деда и промычал: - Прости, Христа ради, батюшка!.. Дед серьезно и деловито сказал: - Бог простит... Ты старший, ты своим братьям и сестрам пример. Умру, приберет бог, - ты им наставник и власть. Отец встал, весь красный от стыда и унижения, накинул на плечи шубу, схватил шапку со стены и вышел из избы. Мать тихонько всхлипывала. Катерина безразлично пряла куделю и пристально смотрела в мочку. Бабушка стояла в дверях чулана с голыми руками в тесте и стонала Дед полез на печь. Он опять был благодушен, доволен собой. - Семка, пошел отсюда!.. Садись за Псалтырь, а я спать буду. Семка кубарем слетел с печи и спрятался в чулане у бабушки. Катерина подошла к маме и зашептала: - А ты плюнь на них, чертей, невестка... не ввязывайся Каждый кочет кукарекать хочет. Сиди да издали гляди. Сиди пряди да в нитку плюй... До чего же мужики дураки Ох, до чего же дураки! Мать горестно вздыхала. IV После смерти первого мужа бабушка Наталья, еще молодая, осталась бездетная, - одинокая, без куска хлеба. Некуда деться, - пошла на заработки на сторону. Она была одна из первых вдов, которые отважились бросить деревню после "освобождения". Работала она на рыбных промыслах в Астрахани, служила стряпухой у купцов в Саратове, несколько лет провела на виноделии в Кизляре. Там-то она и прижила в тайной любви мою мать - Настю. По возвращении в деревню бабушка работала у барина. Работница она была горячая, старательная. Ее брали охотно - безропотная была и мастерица на все руки. И за чистоплотность уважали: каким-то чудом для деревни она одевалась хорошо и девочку свою держала опрятно. Хотя она вела себя строго и неприступно, но у нее была "крапивница" Настя, и этого было достаточно, чтобы каждый озорник мог обохалить ее на улице, перед народом. И она старалась не показываться среди людей. Беззащитная, оскорбленная, пряталась где-нибудь в скотнике или на гумне и плакала, прижимая к себе Настю. Она не стерпела такой жизни и перебралась в семью своего брата - в село Верхозим, за двенадцать верст. Но и там не нашла себе пристанища: встретили ее у брата, как отверженную. Тогда они, с подожком в руках, с котомочкой за плечами, вместе с Настей прошли двести верст до Саратова. Там они работали на поденной. Потом сели на пароход и поплыли в Астрахань, к племяннице, которая держала крендельную пекарню. На пароходе мечтали: в крендельной хорошо работать - труд чистый, хлебный, мукой сладостно пахнет и румяными, горячими кренделями. В крендельной не пришлось им работать: племянница встретила их неприветливо. Переночевали они не в горнице, а в пекарне и на другой день устроились у одной бобылки и вместе с нею стали крутить чалки. Коекак дотянули до весны и опять возвратились в деревню. Жил в соседнем помещичьем лесу сторожем Михайло Песков, крупный телом старик из нашего села. Был он человек строгой жизни, неподкупный, воровства и порубок не допускал. Но когда мужики законным порядком пилили бурелом и сушняк или рубили строевой лес на избы, Михайло не мешал увезти лишний воз дров малоимущему мужику и совал ему корец меду из собственной пасеки. Пчеловод он был знаменитый - на всю округу, и к нему наезжали даже из дальних сел за наставлениями. Трезвую его, честную жизнь народ связывал с праведным делом пчеловодства. Говорили, что пчелы не жалили его, и он никогда не надевал сетки на лицо. - Она, пчела-то, чует.. - убежденно толковали мужики. - Она прозорлива. Она не подпускает ни пьяного, ни грязного, а супостата не жалует... Не терпит ни прелюбодея, ни вора... Михаиле - правильный человек! Шли к нему со всех сторон за советом: как заткнуть дыру в хозяйстве, как больную лошадь направить, какую девку в дом взять, за кого замуж выдать... Он охотно давал советы, и их выполняли строго. Знал он всех мужиков, даже из далеких сел, - знал, как они живут, какие у них слабости, какое хозяйство у них, какая семья, кто трудолюбив, кто лодырь, сколько своей душевой земли, сколько арендует.., Терпеть не мог он кабатчиков, барышников, мироедов. - Мироеды - лихоимцы. Жизни мужику не будет от них: всех по миру пустят. От них и пьянство, и воровство, и всякое непотребство... Большой, костистый, седоволосый, Михаиле ходил в чапане и в лаптях, с клюшкой в руках. Этот чапан и лапти, когда он проходил по деревне, делали его чужим, и появление его на улице было целым событием. Бабы высовывались из окон, мужики бросали работу и глядели на него разинув рты. В нашей деревне не носили ни лаптей, ни чапанов - считали это зазорным. "Лапотников" и "чапанников" презирали. Мужики носили сапоги, бабы - "коты" и, чтобы не обувать лаптей, предпочитали ходить босиком. Мужики шили себе поддевки, бабы - курточки-душегрейки с длиннейшими узкими рукавами. На руку надевали только один рукав, другой болтался пустым. Эти поддевки, душегрейки, сапоги и коты носились многие годы и нередко переходили от отца к сыну, от матери к дочери. Я видел у матери в сундуке шелковый сарафан и алый полушалок, которые перешли к ней от прабабушки. Но чапан и лапти Михаилы Пескова не вызывали осуждения: это его облачение ставилось ему даже в достоинство. Михаиле - старик лесной, живет среди божьей природы, а пчелы любят в человеке только природное естество. Шел он по улице, высоко подняв голову, важно, неторопливо, каждому кланялся, и все знали, что Михаиле неспроста появился в селе, что идет он куда-то, выполняя какой-то ответственный долг: значит, у кого-то нелады в семье, кого-то надо направить на истинный путь, кого-то надо проводить в могилу. И всегда нес он корец меду. У Михаилы умерла старуха. Недавно он женил восемнадцатилетнего сына Ларивона. Сын был такой же высокий и коренастый и, несмотря на молодость лет, уже оброс бородой. Это был странный по характеру парень: жил неровно, волнами. Вот он весел, ласков, с отцом говорит побабьи нежно, певуче и называет его "родной тятенька", "милый, дорогой родитель", работу по дому выполняет за троих, с увлечением, без отдыха. А то вдруг мрачнел, зверел, начинал без всякого повода бить лошадь остервенело, долго - кулаками, палкой, оглоблей, - бить до тех пор, пока и лошадь и сам он с пеной на губах не падали на землю. Михаиле выходил к нему из избы неторопливо, весь черный от гнева, и оттаскивал его от лошади. - Ларька, не истязай животину! Опамятуйся, разбойник!.. На скотине нет вины и греха... - Уйди, тятя! - хрипел, брызгая пеной, бешеный Ларивон. - Уйди!.. Душу мою, тятя, в грех не вводи... Михаиле нашел Ларивону тихую, кроткую девку из нашего села - Татьяну. Но Ларивон и с Татьяной повел себя так же, как с лошадью: то ласкал ее, лелеял, то вдруг начинал бить до потери сознания. И вот Михаиле порешил взять в дом бабушку Наталью с девочкой. То ли бабушка внесла в лесную избу Михаилы какой-то особый благостный дух, то ли она взяла на себя хозяйство и освободила Ларивона от многих обязанностей по двору, - Ларивон с полгода вел себя легко, ласково, ровно, и постоянно слышался его мягкий голос. - Мамынька! Как твоя воля и слов

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору