Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
то для защиты. А скотина не знает ни правды, ни лжи. А что сказано? "Не миp несу, но меч".
Митрий Степаныч бесился и, бледный, с судорогами в лице, замолкал, истово припечатывая двуперстием свое смирение.
- Блаженны есте егда поносят вам...
Микитушка трясся от немого смеха, лицо его с горячими, пронзительными глазами, со строгой бородой, с добродушными лучами морщинок около глаз было гордо сознанием правоты и силы. Дедушка смущенно замолкал и пятился назад от греховного собадзкз. Ни одно "стояние"
не обходилось без обличений Микитушки. И в эти постные дни, в перерыве томительных "стояний", Митрий Степаныч однажды торжественно заявил, властно обводя глазами людей, которые сидели и на лавках и на полу, отдыхая:
- Во имя отца и сына и святого духа, ради сохранения нашей общины и пресечения соблазнов и смут, Микиту Вуколыча, впавшего в ересь, потребно отлучить от согласия, как шелудивую овцу, которая заражает все стадо.
Спорить с Митр нем Стодневым, наставником и вероучителем, никто не отважился. Кое-кто улизнул, многие смотрели на свои валенки и кряхтели, многие, крепко зажатые в кулаке Стоднева, подобострастно поддакнули. Микитушка был извергнут из стада смиренных овец. Это событие произошло в его отсутствие.
Историю с братом Стодкева, Петром, я знал хорошо: ее обсуждали у нас в семье и жалели Петра. Старик Степан Стоднев умер в одночасье не дома, а где-то в волжских степях, когда гнал гурт овец в Саратов. Умер он на руках Петруши. Отец не успел выразить своей воли, и Митрий Степаныч все хозяйство - пятистенный дом, каменные кладовые, амбары, сенпицы и деньги - прибрал к рукам, отделил от себя Петра, недавно женатого: купил ему избу на той стороне, в верхнем порядке, на крутом яру, дал ему лошадь, корову, сколько-то ржи на прокормление, семена - и больше ничего. Петр устроил буйство: выбил все стекла в окнах, переломал столы, стулья. Его связали соседи и отвели в волость, за четыре версты, где его посадили в жигулевку. Оттуда он пришел веселый, с гармонью в руках, в обнимку с Филькой Сусиным. Оба были высокие, здоровенные парни, силачи, оба "лобовые". У обоих только что появлялся пух на щеках. Филька слыл за простодушного верзилу, а Петр был весельчаком, разбитным и лукавым парнем, мастером на все руки - и хорошим столяром, и искусным скорописцем, и переписчиком старинных книг, и художником (им переписан для моленной Пролог и украшен "лицами" в красках - иллюстрациями). Он был лучший гармонист, не уступал Горохову, но не мог перещеголять его бисерными саратовскими "переборами". Даже женатый, он не пропускал ни одного хоровода, ни одной посиделки. Без него и веселье было не в веселье, и пляс не в пляс, и игры не в игры.
Он зажил в своей избе с работящей женой и не жаловался. И если шабры заходили к нему и советовали судиться с Митрием, он беззаботно отшучивался:
- А пускай богатеет. Я сам богаче его: сила есть, сноровка есть, здоровья ХЕЯГИТ. Я все могу на зеленом лугу.
К брату он больше не заходил, но и не мстил ему, а когда встречался - разговаривал с ним легко и беззлобно. Он никогда не бил жену, открыто ласкал ее, называл по имениотчеству - Лукерья Васильевна. До тяжелой работы не допускал, а когда она забеременела, оберегал ее. Поразил он всех необычным, невиданным в селе отношением к ней - по праздникам прогуливался с ней под ручку. Сначала все дивовались и глазели на них из окон, - по селу стали судачить:
ишь модники какие явились, по-городски, по-барски стали прогуливаться...
Митрий Степаныч мягко и снисходительно говорил:
- Тятенька, не тем будь побужен, набаловал его. Всегда с собой таскал по стороне, ну он и напитался всяких вольных духов. Тут судят да рядят, что я обездолил его. Нет, его доля в деле. А господь видит, как я охранял его от соблазнов: он все имущество раскидал бы по клочкам, по копеечке и впал бы в пьянство и мерзости. Петруша - хороший паренек; дурь пройдет, страсти угомонятся - сам ко мне придет, в ножки поклонится. По гордости своей он отвернулся от меня... Бог его простит...
Люди, охочие до всяких сплетен, передавали Петруше слова Митрия Степаныча, но Петруша смеялся во весь рот и добродушно откликался:
- Хорошо поет синица, только ночью ей не спится.
Передайте Митрию Степанычу с почтением низкий поклон.
Живем мы на разных берегах, только я к богу-то ближе:
вишь, на какой я горушке у своей старушки!
И весело показывал свои белые зубы. Смеялась и молодуха Лукерья Васильевна, ласково шлепая его по спине.
Была она рослая, белолицая, голубоглазая - под стать ему, только рябая немножко да с темными усиками по краям губ. И еще удивляли мужиков его нежные заботы о ребенке:
он носил его на руках, укачивал в зыбке и даже мыл его сам в корыте. Этого и в помине не было в нашем селе: детишки с самого рождения были только на руках матерей.
Любил Петруша повеселиться, пображничать с приятелями, вроде Фильки Сусина или нашего Сыгнея, но с пьяницами не знался.
Однажды приключилась с ним большая беда. У Митрия Степаныча осенью воры ночью проломали в большой каменной кладовой стену. В этой кладовой был склад бакалеи и красного товара. Общественный сторож-стукальщик, старый солдат на деревяшке, ничего не заметил, да нельзя было ему заметить, потому что он проходил со своей стукалкой по всему порядку, а стукалка только помогала ворам прятаться.
Утром сбежалась чуть не вся деревня. В нашем селе краж не было, если не считать мелкого воровства снопов, сена с барского поля и валежника в лесу. Но такие хищения за воровство не считались: на барских полях работали те же мужики, барин прижимал их, обсчитывал, лес на дрова и на продажу возили они же за копейки на своих лошадях, при своих харчах, - значит, сам бог велел урвать с барина лишний сноп и свалить у своего двора лишнее бревно. Вот почему эта дерзкая кража со взломом потрясла все село. Плотной толпой в грязи, под дождем, мужики и бабы, старики и детвора стояли перед задней стеной кладовой, сложенной из крупных камней на глине, и смотрели на черную дыру и на кучу камней. Митрий Степаныч с женой Татьяной, крупной, грудастой бабой, хозяйственно прохаживался перед развороченной стеной и покрикивал на мужиков:
- Отойдите подальше! Чего не видали? Сейчас полиция приедет, будет всех допрашивать. Может, кто из вас и попадется. Ни одному бесу верить нельзя. Живи да оглядывайся.
Приехали из стана несколько полицейских. Пристав, знакомый хрипун, остановился у Митрия Степаныча и прожил три дня. Обыск произвели по гумнам, по "выходам"; по подозрению арестовали нескольких парней. И вдруг деревня опять заволновалась: на гумне, в половешке, у Петруши нашли кипу ситца и ящик с карамелью. Его арестовали, но на допросе он, красный от гнева, отрицал свое участие в грабеже и возмущенно кричал:
- И в мыслях не было! Никак не виноват. Подбросили какие-то сволочи! Я бы скорее руки на себя наложил, чем решился бы на такое дело. У Митрия - моя доля после тятеньки. Я и в суд не подавал. Я и без наследства проживу.
И когда ему намекнули, что Митрий Степаныч подозревает его как главного участника, он совсем потерял волю над собой и начал грозить расправой над братом.
- Я ему, подлецу, жить теперь не дам. Уж я его доконаю!
Его отправили в город, в тюрьму. Все его очень жалели и не верили, что он участвовал в шайке грабителей.
А Митрий Степаныч, как ни в чем не бывало, похаживал из избы в кладовую, пел под нос божественные стихиры из Октоиха и через неделю опять открыл двери лавки, и опять все полки были набиты товарами. В деревне долго не могли успокоиться после этого события: шли толки и пересуды, и все осуждали Митрия Сгепаныча, хотя и гнули спину перед ним. Все чаще и чаще при уличных встречах, на реке, у проруби, на водопое мужики и бабы судачили о том, что Митрий Степаныч нарочно устроил кражу, нарочно сделал так, чтобы подкинуть товар к Петруше и загубить его - убрать с своей дороги. Не находилось ни одного человека, который обвинил бы Петрушу. Только Григорий Шустов, сотский, строго внушал, подражая уряднику:
- Понапрасну полиция никого не арестует. Петр Стоднев - соучастник преступной шайки-воров. Он, елёха-воха, злой на брата и по случаю взлома сделал присвоение чужого имущества с укрытием на своем гумне...
На него яростно нападали:
- Мели, Емеля, - твоя неделя! Надо дураком быть, чтобы украсть и спрятать на своем гумне. Вор-то не у себя спрячет, а где-нибудь подальше... али, скажем, у тебя. Ежели бы тебе подкинули, ты тоже оказался бы вором?
Шустов угрожающе хватался за саблю и делал свирепое лицо.
- Я могу арестовать за такие слова, елёха-воха...
- Ты не грози и не егози, а умное слово молви.
Жена Петра пошла к соседнему барину - Ермолаеву, упала перед ним на колени, рассказала о своей беде. В дело вмешался брат Ермолаева, мировой судья, и Петра выпустили на поруки. И тут случилась странная вещь: к Петру пришел сам Митрий Степаныч, а что произошло между ними - разное толковали, только Митрий Степаныч ушел от Петра бледный, с трясущейся челюстью и вплоть до дома что-то сам собою бормотал. Вскоре произошло что-то совсем несуразное: Митрий Степаныч укатил куда-то на своем плетеном тарантасе, нарядный, в суконной поддевке, подпоясанной шелковым кушаком, в смазных сапогах, в каракулевой шапке. Говорили, что он ездил к исправнику, дал ему хорошую взятку товаром и деньгами и добился прекращения дела. Все арестованные парни вернулись домой. Митрий послал Петру бочонок меду и родительскую икону Спаса нерукотворного, но Петр отослал подарок обратно.
После всего этого Петр стал другим человеком: никто уже не видел улыбки на его лице. Глаза его опечалились, он похудел и стал жить бирюком. А когда заходили к нему мужики, отмалчивался и никого не привечал. Одно знали, что весною он решил уехать из деревни на сторону и уже подыскивал покупателя для своей избы.
И вот на "стояниях", когда все готовились к покаянию, Микитушка открыто, в упор бил, хлестал Митрия Степан ыча и тех мужиков, которые кривили душой и поддакивали ему. Я видел, что Митрий Степаныч боится Микитушки: он не отвергал обвинений старика, а смиренно и благочестиво укрощал его "гордыню". Этот сильный, богатый и властный "настоятель", который знался с полицией, с земским начальником и барами, бледнел перед Микитушкой, таким же бедняком, как и другие малосильные бедняки.
Боялись его и мужики, потому что он знал каждого с давних пор, каждого видел насквозь: все у него были на виду.
Митрий Степаныч, который раньше представлялся мне, со слов старших, мудрым избранником, теперь оказывался хитрым и лицемерным обманщиком, способным на всякие мерзости, вплоть до того, чтобы загубить своего брата Петрушу - того самого Петрушу, которого я любил.
Когда Петруша проходил мимо нашей избы и я попадался ему на дороге, он, большой, веселый, быстро подхватывал меня под мышки, поднимал выше себя и смеялся:
- Ух, какой вырос большой! Выше всех! Лети высоко, плыви далеко - не лягушкой, не на болоте, а на ковре-самолете. Боишься?
- Нет.
- А ежели брошу тебя... во-он на конек?
- А я верхом сяду на коньке.
- Молодец-огурец! Это ты, что ли, в моленной-то поешь?
- Я и читать умею.
- Вот это лучше всего. Только читай, да не зачитывайся, а то сам запутаешься и друзей обездолишь.
Он смеялся, протягивая мне руку, и говорил:
- До свиданьица!
После отлучения от "согласия" Микитушка по-прежнему приходил в моленную и по-прежнему стоял на своем обычном месте, в хитоне, внимательно слушал чтение и так же, как раньше, нарушал это благочестивое чтение своими мыслями вслух, изобличая Митрия Степаныча. Особенно разгорались препирательства между ними в перерывах между "стояниями". Все обычно рассаживались по лавкам и на полу, со смиренной кротостью, ставили налои посредине моленной, и Митрий Степаныч в шелковом хитоне, с сознанием своей силы и власти наставника, раскрывал на нем какую-то большую книгу, нараспев читал длинные и малопонятные поучения святых патриархов, пап римских и старообрядческих вероучителей. Ребятишки убегали по домам, молодежь и бабы - работать по хозяйству. Старики, старухи и степенные мужики вздыхали, покашливали, терпеливо внимали заунывному чтению и дремали, роняя головы. Микитушка сидел в обычной настороженности, согласно или недовольно покачивал головой и усмехался обличительно.
Многие из поучений, которые читал Митрий Степаныч, он знал наизусть. Я тоже не раз читал по вечерам такие поучения и, несмотря на то что не понимал их варварского языка, изуродованного переписчиками, странным образом запоминал всякие изречения. И чем загадочнее, чем бессмысленнее был набор непостижимых слов, тем ярче въедались они в память. Микитушка умел их просто переводить на общепонятный язык и насыщать их своим житейским содержанием. Как-то Митрий Степаныч прочитал нараспев такие давно знакомые мне, но чужие слова:
- "От многого богатства, от глубокого срама, от злого имения, от горького сребролюбия, от насыщенного брюха - не от сих ли соблазны хуления и укоризны, свары и мятежи и прочая зла прозябают?"
Микитушка затеребил бороду, засмеялся глазами и всеми морщинками и спросил:
- Не о тебе ли, настоятель, эти словесы? Не в бровь, а в глаз.
- Микита Вуколыч, ты здесь - чужая овца. Твоего слова нет, оно нечестиво: ты отлучен. Зачем приходишь сюда смущать христиан?
- Это кто же меня отлучил? Ты, что ли?
- Собрание мирян, Микита Вуколыч Я - человек маленький и богу грешен.
- Как же можно отлучить меня, ежели я посреди всех?
А мужики-то под тобой ходят, Митрий Степаныч: они все в твоих тенетах. Богу служат, а тебе поклоняются. Они рабы твои и боятся тебя больше огня. Бог-то - высоко, а ты близко, как волк посередь стада. Вот Архип Уколов новую кладовую тебе сложил да все печки переклал, круглую "марку" сделал и железом обшил, а ты у него землицуто все-таки прибрал, да еще Архип в долгах у тебя. Счет-то у тебя с оттяжкой, а аршин с натяжкой. Ванятка Юлёнков совсем уже на исходе, скоро и двор и изба у тебя под хитоной будут. Вот Фома Селиверстыч сколь годов у тебя в извоз ездит - и все рассчитаться не может. А Сергей Каляганов? Может, Агафья-то покойница сейчас перед богом стоит и ему все рассказывает: в смерти-то ее нет ли и твоей вины, Митрий Степаныч? Изба да двор Каляганова где сейчас? Аль не у тебя, настоятель? Оно, конечно, арестанту, кроме острога, где быть? О Петрухе-то уж разговор не умолкает, нет: убил ты Петруху-то, брательника. А пареньто какой был!
Митрий Степаныч тихо отошел к налою и кротко улыбнулся.
- Мы все в грехах погрязли, Микита Вуколыч, а я, окаянный, может, больше всех. Я перед богом слезами исхожу, а ты в гордыне подобен демону. И мятежа твоего мы не допустим. Дом божий - дом молитвы, а ты его разрушаешь. Тебя извергли из общины, а ты как волк лезешь к овцам и щелкаешь зубами. Аз глаголю тебе: изыди вон!
Микитушка трясся от смеха и теребил свою бороду. На Митрия Степаныча он смотрел, как великан на пигмея.
- Не изыду, Митрий Степаныч: я - дома, средь шабров, дружьев и сродников. Мы всю жизнь вместе прожили.
Я им не чужой. Это ты им чужой, и они тебе чужие. Только жить-то тебе без них нельзя: волк овцу дерет, а брюхо богатого обидой бедного насыщается.
Митрий Степаныч истово перекрестился, низко поклонился иконам, а потом направо и налево - "собранию".
- Волей вашей, братие, Микита Вуколыч, как еретик, отлучен был от согласия. Так было угодно богу. Не гневайте отца небесного, очистите себя от скверны. Правило десятое святых апостол гласит: "Моляйся с отлученными, сам такожде отлучен будет"
Все смотрели в пол, отворачивались друг от друга, вздыха,ли, творили молитвы. Кто-то с натугой, угрюмо промолвил:
- Микита Вуколыч, иди отсюда!. Не вводи во искушение.
Микитушка твердо и спокойно ответил, с сожалением оглядывая мужиков.
- Не пойду, друзья мои. Как же я могу оставить вас с хищным волком? Вы страшитесь его, а я перед ним страху не имею. Возьмите меня и вытолкайте, а сам не уйду...
Меня совесть задушит, и я буду проклят вовеки.
Никто не двинулся с места: все кряхтели, вздыхали, отворачивались друг от друга и прятали глаза от Митрия Степаныча. И среди этого тяжелого молчания Микитушка произнес с суровым раздумьем:
- Человек стяжанием проклят. И труд наш прикован золотыми цепями к лихоимству и голоду, ко лже и кривде.
Грех рабства нашего - от страха перед золотым тельцом.
А перед нами - только могила. Взыскует человек правды от младости, а правда - только в душе и совести. Прокляла земля всех живущих в ней. И нет нам слободы, доколе когтями рвут нас заботы о семье, о детях, о пропитании. Отсюда лжа, воровство, кровопийство, разбой...
Митрий Степаныч встрепенулся и указал перстом на старика.
- Вы слышите, братие, как он вас пригвождает? Слышите, какую ересь проповедует? Уж не я грешный, а вы - воры, разбойники и кровопийцы! Чего еще вам нужно?
Это - смутьян и негодник. Очистите наше святое место от безумца!
Поднялся с места дедушка и махнул рукой.
- Старики, послужим богу. Мики ту вывести надо.
Поднялся и дядя Ларивон.
- Микита Вуколыч, - сказал он, кланяясь ему, - не взыщи, не обессудь: добром просим - уйди. А не уйдешь, один тебя вынесу. Ке я и не сват Фома тебя гоним, а нужда.
Микшушка улыбнулся морщинками вокруг глаз:
- Кричи, Фома: "Распни его! Распни и выпусти Варавву!" Бей меня по ланитам, Ларивон!
Ларивоч подхватил его под руку, а дед под другую.
Встала Паруша с грозным лицом и властным своим басом крикнула:
- Ларивон! Фома! Зачем на душу грех берете?
Но голос ее остался одиноким. У нее затряслась голова, и она тяжелыми шагами пошла вслед за Микитушкой к двери.
XXIX
Для нас, ребятишек, великопостные "стояния" в моленной были невыносимой пыткой. В моленную ходили два раза в день - утром и вечером - всей семьей, и мы, малолетки, никак не могли избежать этой повинности. Но мальчишки были народ изобретательный: хотя во время "стояния" нас и держали около себя отцы, матери и бабушки, но мы обманывали их постоянно. Мы клали положенные три поклона и выходили на улицу "до ветру". На снегу около моленной собиралось несколько парнишек и сговаривались добиться, чтобы нас выгнали из моленной сами взрослые.
Заводилой был Кузярь или наш Сема, самый среди нас старший. Командиром был только Сема и требовал от нас безусловного послушания.
- Бог парнишек не судит: они еще не умеют грешить.
Чего с них возьмешь-то? Для бога мы - таракашки.
Эти его уверения в нашей безгрешности действовали на всех очень убедительно. А если кто-нибудь, вроде Наумки, сомневался в его суждениях, вслух этого не высказывал, а только с опаской предъявлял условия.
- А ежели это грех?
- Грех - с орех, а ядро - в ведро.
- Ну, и возьми на себя грех-то.
- Бес с тобой! Твой-то возьму.
Выступал Кузярь и, храбро расталкивая парнишек, гордо задирал голову.
- Черта с два!
Все в ужасе отступали от него и шикали.
- Это рядом с молекной-то с черным словом? Ведь, чая, зто грех непрошеный.
Кузярь дерзко бил себя в грудь.
- Этот грех - мой, а черта я сам в дураках оставлю.
Я уж с ним не раз дело имел, он всегда удирал от меня, как мышь, только хвостиком дрягал. А Семке нечего брать чужие грехи: раз артель решила - грехи на всех поровну. Все равно будем скоро исповедоваться. Только, чур, об этом настоятелю ни слова.
Эти маленькие шалости достигали своей цели, - ребят выводили старухи и шипели им в затылок:
- Баловники каянные!.. Только в грех вводят. Пошли прочь отсюда и глаз не показывайте!
Однажды наше озорство нарушило весь строгий чин "великого стояния". Придумал эту проказу тот же изобретательный Кузярь. Мы решили входить в моленную по одному, по два, становиться позади старух. Все молящиеся стоят строго друг за другом и земные поклоны, как и