Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
о, - сказал Рубашов. - И вам пришлось подыскивать другую
работу. - Он помолчал, а потом, оглянувшись на Глеткина, закончил:
- Таким образом, когда мы встретились с этим юношей, ни он, ни я не
знали о характере его будущей работы и, следовательно, не могли планировать
отравления Первого.
Шорох карандаша мгновенно оборвался. Рубашов, не глядя на
стенографистку, понимал, что она перестала записывать и повернула свое
мышиное личико к Глеткину. Свидетель тоже смотрел на Глеткина, но в его
глазах уже не было надежды: они выражали растерянность и страх. Рубашову
вдруг показалось, что он легкомысленно прервал серьезный и торжественный
обряд; радость победы тотчас увяла. Голос Глеткина, официальный и
равнодушный, окончательно засушил ее.
- Есть у вас еще вопросы к свидетелю?
- Сейчас нет, - ответил Рубашов.
- Мы не утверждаем, что вы настаивали на отравлении, - спокойно сказал
Глеткин. - Вы дали приказ убить, метод убийства мог выбирать сам
исполнитель.
Он повернулся к Заячьей Губе: - Вы именно так нас информировали?
- Да, - с явным облегчением подтвердил тот. Рубашов точно помнил, как
Глеткин читал: "Подстрекал к убийству посредством отравления", - но ему
вдруг стало на все наплевать. Пытался ли юный Кифер совершить это безумное
убийство или только планировал его, признался ли он в своих намерениях или
просто подтвердил выдумку истязателей, - дела не меняло: он, Рубашов, был
виновен. Этот измученный юноша прошел до конца рубашовский путь - вместо
самого Рубашова. Нет, не следователь, а подследственный пытался запутать
юридическим крючкотворством ясное по существу дело. Следствие просто
восстановило недостающие звенья логической цепи - оно было грубоватым и
неуклюжим, но отнюдь не бредовым.
И все же, как представлялось Рубашову, один пункт обвинения был не
совсем верен. Но он слишком устал, чтобы сформулировать свою мысль и
высказать ее вслух.
- Есть у вас еще вопросы к свидетелю? - спросил Глеткин.
Рубашов отрицательно покачал головой.
- Вы можете идти, - сказал Глеткин Заячьей Губе и нажал кнопку звонка.
Явившийся охранник защелкнул на запястьях Кифера металлические наручники. У
двери Кифер еще раз повернул голову к Рубашову, и он вспомнил, что,
возвращаясь с прогулки, тот всегда смотрел на его окно. Этот взгляд давил
Рубашова, словно чувство мучительной вины, - он не выдержал, снял пенсне и
отвел глаза.
Когда дверь захлопнулась, Рубашов понял, что почти завидует Заячьей
Губе. Его уши уже опять сверлил глеткинский голос - обновление резкий, но
по-прежнему официальный и монотонный:
- Вы признаете, что показания Кифера совпадают в основных пунктах с
формулировкой обвинения?
Рубашову опять пришлось повернуться к лампе. В голове гудело,
электрический свет процеживался сквозь опущенные веки горячими розоватыми
волнами. Однако слова "в основных пунктах" не укрылись от его внимания
Глеткин собирался исправить свой промах, сократив "подстрекал к убийству
посредством отравления" до неопределенного "подстрекал к убийству".
- В основных пунктах совпадают, - проговорил Рубашов.
Удовлетворенно скрипнули глеткинские ремни; стенографистка, словно
сытенькая мышка, завозилась на своем стуле. Рубашов почувствовал, что в их
глазах он подтвердил свое заявление Генеральному Прокурору и окончательно
признал себя виновным. Откуда этим неандертальцам знать его собственные
представления о виновности, справедливости и правде?
- Вам не мешает свет? - неожиданно спросил Глеткин.
Рубашову стало смешно. Глеткин решил расплатиться. Вот оно, мышление
неандертальца. И все же, когда слепящий блеск немного померк, он ощутил
облегчение и чуть ли не благодарность.
Теперь - правда, все еще с трудом - Рубашов мог посмотреть на Глеткина.
Он поднял голову и увидел круглый, гладко выбритый череп с широким шрамом.
- Но один весьма существенный пункт я хотел бы уточнить, - сказал он.
- Какой именно? - спросил Глеткин. Его голос опять прозвучал резко и
официально.
"Он, конечно, предполагает, что я заговорю об утренней встрече с
мальчишкой, которой не было, - думал Рубашов. - Для него это очень важно:
его занимают истинные факты, даже если они не имеют значения. Впрочем,
по-своему он, пожалуй, прав..."
- Пункт о насилии, - сказал он вслух. - Излагая свои тогдашние взгляды,
я действительно пользовался этим словом. Однако я имел в виду не
индивидуальный террор, а политическую активность масс.
- То есть Гражданскую войну? - спросил Глеткин.
- Нет. Легальную активность.
- Которая неминуемо переросла бы в Гражданскую войну, и вы это
прекрасно знаете. А если так, то в чем же заключается ваше уточнение?
Рубашов не ответил. Только что этот пункт казался ему необычайно
важным, но теперь он увидел, что разницы, и правда, нет. Если оппозиция
могла добиться победы над гигантским бюрократическим аппаратом Первого толь-
ко с помощью Гражданской войны, то почему это лучше, чем убийство одного
Первого, - тем более что на войне погибли бы миллионы людей? Чем массовый
политический террор лучше индивидуального? Это несчастный мальчик понял его
не совсем верно - но, быть может, даже ошибаясь, он действовал гораздо
последовательней его самого?
Оппозиция способна сломить диктатуру меньшинства только с помощью
Гражданской войны. Тот, кто не приемлет Гражданской войны, должен порвать с
оппозицией и подчиниться диктатуре.
Когда он писал эти простые фразы, полемизируя много лет назад с
реформистами, ему и в голову не приходило, что он подписывает свой будущий
приговор... У него не было сил спорить с Глеткиным. Решив, что проиграл, он
сразу почувствовал облегчение: борьба закончилась, и с него сняли
ответственность; больше всего на свете ему хотелось уснуть. Тяжкий груз в
голове сливался с монотонным потрескиванием лампы; за столом вместо Глеткина
уже сидел Первый, глядя ему в глаза с усмешливой и сатанински-мудрой
иронией. Он вспомнил надпись на воротах кладбища в Эрани, где покоились
обезглавленные Сен-Жюст, Робеспьер и шестнадцать их соратников: Dormir -
спите.
А потом воспоминания Рубашова о допросе снова сделались отрывочными и
туманными. Вероятно, он опять уснул - на несколько секунд или минут, - но
снов, кажется, не видел. Глеткин разбудил его, предложив подписать протокол.
Он взял ручку и с отвращением почувствовал, что она хранит еще тепло
глеткинских пальцев. Стенографистка сидела не шевелясь, и кабинет заполняла
спокойная тишина. Даже лампа перестала потрескивать, ее свет был неярким и
желтоватым, а за окном занималось серенькое зимнее утро. Рубашов расписался.
Чувство облегчения не покидало его, хотя он и забыл, почему оно
возникло; преодолевая сонную одурь, он прочитал документ, в котором
признавался, что подстрекал Кифера к убийству руководителя Партии. Ему вдруг
по чудилось, что все это - результат чудовищного и всеобщего
взаимонепонимания; он хотел зачеркнуть свою подпись и разорвать протокол, но
голова уже прояснилась, он отдал документ Глеткину и машинально потер пенсне
о рукав.
Дальше в памяти зиял провал; он очнулся в коридоре, рядом с высоким
охранником, который миллион лет назад отвел его к Глеткину. Глаза слипались;
через несколько секунд он разглядел винтовую лестницу и, вспомнив свои
страхи, сонно усмехнулся. Потом лязгнула дверь камеры, и он блаженно
растянулся на койке; за мутным стеклом разливался серый рассвет, в верхнем
углу окна подрагивал от ветра кусок газеты... он подложил под голову левую
руку и мгновенно уснул.
Когда дверь снова открылась, рассвет за окном еще не успел разгореться
в день - он спал едва ли больше часа. Сначала ему показалось, что принесли
завтрак, но у двери стоял не надзиратель, а охранник. И Рубашов понял, что
его опять поведут на допрос.
Он плеснул себе в лицо холодной воды над умывальником, надел пенсне и,
заложив руки за спину, двинулся впереди охранника к глеткинскому кабинету -
мимо одиночек, мимо общих камер и потом вниз по винтовой лестнице, ступени
которой плавно поворачивали, - но он не замечал, что, спускаясь, кружит по
спирали.
4
Все следующие допросы припоминались Рубашову, как один клубящийся
мутный ком. Глеткин допрашивал его несколько суток подряд с двух- или
трехчасовыми перерывами, но он помнил только разрозненные обрывки их
разговора. Он потерял счет дням; видимо, все это продолжалось больше недели.
Рубашов слышал о методе физического сокрушения обвиняемого, когда
сменяющиеся следователи непрерывно пытают его изнурительным многосуточным
допросом. Однако Глеткин никогда не отдыхал и сам, отняв у Рубашова пафос
нравственного превосходства жертвы над истязателями.
После первых сорока восьми часов он перестал различать смену дня и
ночи. Лязгала дверь, на пороге появлялся высокий охранник, и он вставал с
койки, не понимая, рассвет ли сереет за мутным стеклом или угасающий зимний
день. А тюремные коридоры, двери камер и ступени винтовой лестницы заливало
мертвое электрическое марево. Если во время допроса серая муть за окном
постепенно светлела и Глеткин в конце концов выключал лампу, значит,
наступало утро. Если сумерки сгущались и лампа вспыхивала, - начинался
вечер.
Когда Рубашов заявлял, что голоден, в кабинете появлялись бутерброды и
чай. Но есть ему обыкновенно не хотелось; вернее, он испытывал приступы
волчьего аппетита, пока еды не было, но как только ее приносили, к горлу
подкатывала тошнота. Кроме того, Глеткин никогда не ел в его присутствии, и
ему казалось унизительным говорить, что он проголодался. Вообще, все
физические отправления становились при Глеткине унизительными, потому что
сам он никогда не показывал признаков усталости, не зевал и не сутулился, не
курил, не ел и не пил - официальный и подтянутый, сидел он за своим столом,
а его аккуратно пригнанные ремни негромко и корректно поскрипывали.
Наихудшей пыткой для Рубашова становилось желание выйти из кабинета по
естественной нужде. Глеткин вызывал дежурного охранника, и тот конвоировал
Рубашова в уборную. Однажды Рубашов уснул прямо на толчке, с тех пор
охранник не разрешал ему закрывать дверь.
Сковывающая его апатия сменялась иногда болезненно механическим
возбуждением. По-настоящему он потерял сознание только один раз, хотя все
время пребывал на грани обморока; но остатки гордости помогали ему
пересиливать себя. Он закуривал, на секунду поворачивал голову к слепящей
лампе, и допрос продолжался.
Порой его поражала собственная выносливость. Однако он знал, что
границы человеческих возможностей гораздо шире расхожего представления о них
и что обычные люди просто не догадываются о своей удивительной
жизнестойкости. Ему рассказывали, например, про одного обвиняемого, которому
не давали спать почти двадцать дней, и он выдержал.
Подписывая протокол первого допроса, он думал, что доследование
кончилось. На втором допросе ему стало ясно, что оно только начинается. В
обвинении было семь пунктов, а он пока согласился лишь с одним. Ему
представлялось, что он уже выпил чашу унижений до дна. Но выяснилось, что
полный разгром может повторяться до бесконечности, а бессилие способно
нарастать беспредельно. И Глеткин, шаг за шагом, гнал его по этому
нескончаемому пути.
Конец, впрочем, всегда был рядом. Стоило ему подписать обвинение
целиком или полностью отвергнуть его, и он обрел бы покой. Но странное
чувство какого-то извращенного долга не позволяло ему свернуть с выбранной
однажды дороги. Он шел по ней, перебарывая искушение сдаться, хотя раньше
само слово "искушение" было для него пустым звуком, потому что он всю жизнь
служил абсолютной идее. А сейчас это слово наполнилось конкретным смыслом,
обрело форму беспрестанных унижений, гнетущую тяжесть бессонных ночей и
невыносимую резкость ослепительной лампы - искушение, воплотившееся в
реальность надписью на воротах кладбища для побежденных: "Спите".
Ему было очень трудно противиться этому мирному и мягкому искушению,
оно опутывало туманом рассудок и сулило полнейший духовный покой. Глеткин
громоздил бесчисленные логические доказательства его вины, а оно
ненавязчиво, но постоянно напоминало совет записки, полученной в
парикмахерской: "Умрите молча".
Иногда, охваченный апатией, Рубашов безмолвно шевелил губами. В таких
случаях Глеткин прокашливался, сгонял назад складки гимнастерки под
скрипучим ремнем, а Рубашов начинал потирать пенсне о рукав и безвольно
кивал головой, потому что уже осознал в искусителе Немого Собеседника,
которого, как ему казалось, он давно уничтожил в себе и которому здесь, в
этом кабинете, было решительно нечего делать.
- Значит, вы отрицаете, что вели переговоры от имени оппозиции с
представителями мирового капитализма, имея целью свержение существующего
руководства в стране? Вы отрицаете, что за прямую или косвенную помощь
обещали пересмотреть границы, то есть отдать интервентам определенные
области нашей родины?
Рубашов решительно это отрицал; но когда Глеткин повторил ему дату и
напомнил обстоятельства некоей встречи, в его сознании постепенно всплыл
один незначительный, забытый разговор. Утомленно и растерянно слушая
Глеткина, он сразу же понял, что тому не разъяснишь безобидности мимолетной
светской беседы. Дело происходило в Торговой Миссии после официального
дипломатического обеда. Рубашов разговорился с бароном 3., Секретарем
Посольства той самой страны, где Рубашову недавно выбили зубы, о редкой
породе морских свинок - оказалось, что отцы барона и Рубашова разводили этих
экзотических животных, а поэтому были, вероятно, знакомы.
- И где же теперь, - поинтересовался барон, - содержится питомник
вашего отца?
- Его разорили во время Революции: морских свинок пустили на мясо.
- А из наших наделали эрзац-консервов, - меланхолично сообщил Рубашову
барон. Он не скрывал брезгливого отвращения к новому режиму в своей стране и
оставался дипломатом только потому, что у властителей не дошли еще до него
руки.
- У меня и у вас похожие судьбы, - отхлебнув кофе, проговорил барон. -
Мы с вами оба пережили свое время. Теперь не поразводишь экзотических
животных. Нынешний век - эпоха плебса.
- Вы забываете, господин барон, что я выступаю на стороне плебса, -
улыбаясь, напомнил собеседнику Рубашов.
- Я говорю не о социальной позиции, - немного помолчав, возразил барон.
- Программа, выдвинутая нашим Усатиком, в принципе не вызывает у меня
возражений - мне претит его пошлое плебейство. Человека можно послать на
Голгофу только за то, во что он верует. - Они лениво попивали кофе, и через
несколько секунд барон сказал: - Если у вас повторится Революция и вы
сместите вашего Усача, постарайтесь не забыть о духовной вере или уж, по
крайней мере об экзотике.
- Это у нас едва ли случится, - ответил Рубашов после паузы добавил: -
Но у вас, судя по вашей реплике,; все же допускают подобную возможность?
- Теперь допускают, - сказал барон. - На ваших последних судебных
процессах вскрылись весьма интересные факты.
- И, видимо, у вас иногда обсуждают, какие шаги вам следует
предпринять, если это невероятное событие все же случится? - спросил
Рубашов.
Барон ответил быстро и точно, словно он предвидел рубашовский вопрос:
- В чужие дела мы вмешиваться не будем. Но сформированное Правительство
- по его просьбе - можно поддержать... за определенную мзду.
Они уже стояли возле стола, и в руках у них были кофейные чашечки.
- Значит, если я вас правильно понял, вы обсуждали и размеры мзды? -
Рубашов с легким беспокойством заметил, что небрежный тон ему не удался.
- Конечно, - спокойно ответил барон и назвал богатую пшеницей область,
населенную одним из национальных меньшинств...
Рубашов забыл про этот разговор и никогда осознанно о нем не вспоминал.
Светская беседа за чашечкой кофе - как он мог растолковать Глеткину, что она
решительно ничего не значила?
Рубашов устало смотрел на следователя, по-обычному корректного и
каменно-безучастного. Он, без сомнения, не интересовался экзотикой. Не пил
кофе с баронами-дипломатами. Читая, он напряженно выговаривал слова,
запинался и ставил неверные ударения. Его происхождение было чисто
плебейским, и читать он научился уже будучи взрослым. Нет, ему никак не
объяснишь, что разговор, начавшийся с морских свинок, может закончиться бог
знает чем.
- Короче, вы признаете, что этот разговор все же имел место? - спросил
Глеткин.
- Он был абсолютно безобидным, - устало ответил Рубашов и сразу понял,
что Глеткин оттеснил его еще на один шаг.
- Таким же безобидным, как ваши чисто теоретические рассуждения перед
юным Кифером, что руководителя нашей Партии надо сместить посредством
насилия?
Рубашов потер пенсне о рукав. А действительно, была ли та беседа
"абсолютно безобидной"? Разумеется, он не вел никаких переговоров, да и
барона 3. никто не уполномочивал их вести. "Прощупывание почвы" - вот как
это именуется у дипломатов. Но подобное "прощупывание" можно счесть и звеном
в логической цепи его тогдашних рассуждений, а они опирались на проверенные
практикой партийные традиции. Разве Старик в свое время не воспользовался
услугами Генерального Штаба той же страны, чтобы вернуться на родину и
довести начавшуюся Революцию до победы? И разве чуть позже, заключая первое
перемирие, он не пошел на территориальные уступки, чтобы добиться передышки?
"Старик меняет пространство на время", - остроумно заметил тогда один
рубашовский приятель. "Безобидный разговор" столь прочно сомкнулся с другими
звеньями общей цепочки, что Рубашов и сам теперь смотрел на него глазами
Глеткина. Того самого Глеткина, который, читая, - а в общем-то, и думая -
чуть ли не по слогам, приходил к простейшим, но неопровержимым выводам...
весьма вероятно, именно потому, что совершенно не интересовался экзотикой. А
как он, кстати, узнал о том разговоре? Вряд ли их с бароном могли подслушать
- и значит, дипломат из аристократической семьи служил
агентом-провокатором... Бог весть из каких соображений. Такое часто
случалось и раньше. Рубашову была подстроена ловушка, неуклюже сляпанная
примитивным воображением Первого, и он, Рубашов, попался в нее, словно
слепой мышонок...
- Вы очень хорошо информированы о моей беседе с бароном 3., - сказал
Рубашов, - а потому должны знать, что она не имела никаких последствий.
- Конечно, не имела, - ответил Глеткин, - благодаря тому, что вас
вовремя арестовали, а все антипартийные группы в стране были разгромлены.
Вам не удалось довести вашу измену до ее логического конца.
Чем он мог опровергнуть этот вывод? Сказать, что серьезные последствия
были изначально невозможны хотя бы уже из-за его, рубашовской, дряхлости,
которая мешала ему действовать последовательно, как того требовали партийные
традиции и как повел бы себя на его месте Глеткин? Объяснить, что вся так
называемая оппозиция давно выродилась в немощную трепотню из-за старческой
дряхлости всей старой г