Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
мне даже это запрещено в собственном доме?
Она погрохотала о дверь пуговицами свитера.
- Я не знаю, куда мне это девать, - сказала она. - Ты должен меня
впустить в этот чулан.
- Невозможно.
- Чем ты занимаешься?
- Читаю.
- Что читаешь?
- Литературу!
Она никак не хотела уходить. В зазоре под дверью виднелись пальцы ее
ног. Я не мог разговаривать со своей девушкой, пока она там стояла. Я
отложил журнал и стал ждать, пока она не уйдет. Она не уходила. Она даже
не пошелохнулась. Прошло пять минут. Свечка трещала. Чулан снова
наполнялся дымом. Она не сдвинулась ни на дюйм. В конце концов, я сложил
журналы стопкой на пол и прикрыл их коробкой.
На мать мне хотелось наорать. Могла бы, по крайней мере, пошевелиться,
пошуметь, поднять ногу, свистнуть. Я подобрал с пола какое-то чтиво и
засунул в середину палец, как будто страницу заложил. Когда я открыл
дверь, она зыркнула мне в лицо. У меня было такое чувство, что она вс„ про
меня знала. Она уперла руки в бедра и принюхалась. Глаза ее ощупывали вс„,
углы, потолок, пол.
- Да чем ты тут, ради всего святого, занимаешься?
- Читаю! Улучшаю ум. Ты даже это запрещаешь?
- Во всем этом есть что-то ужасно странное, - промолвила она. - Ты
опять читаешь эти гадкие книжульки с картинками?
- Я не потерплю ни методистов, ни святош, ни зуда похоти в своем доме.
Мне надоело это хорьковое ханженство. Моя собственная мать - ищейка
похабщины наихудшей разновидности, и это ужасная правда.
- Меня от них тошнит, - сказала она.
Я ответил:
- Картинки тут не при чем. Ты - христианка, тебе место в Эпуорте(1),
в Библейском Поясе(2). Ты фрустрирована своей низкопробной набожностью. В
глубине же души ты - негодяйка и ослиха, пройдоха и тупица.
Она отпихнула меня в сторону и вошла в чулан. Внутри стоял запах
плавленого воска и кратких страстей, истраченных на пол. Мать знала, что
таила темнота.
Затем она выскочила оттуда.
- Иже еси на небеси! - воскликнула она. - Выпусти меня отсюда. -
Она оттолкнула меня и захлопнула за собой дверь. На кухне загремели
кастрюли и сковородки. Потом хлопнула кухонная дверь. Я запер дверь
чулана, зажег свечи и вернулся к своим картинкам. Через некоторое время
мать снова постучала и сообщила, что ужин готов. Я ответил, что уже поел.
Она нависла над дверью.
Раздражение в ней снова проснулось. Оно ощутимо просачивалось наружу. У
двери стоял стул. Я услышал, как она подтащила его поближе и уселась. Я
знал, что сидит она, скрестив руки на груди, смотрит на свои туфли, ноги
вытянуты - она всегда так сидит и ждет. Я закрыл журнал и тоже стал
ждать. Если ей втерпеж, то и мне тоже. Носком она постукивала по ковру.
Стул поскрипывал. Темп стука нарастал. Вдруг она вскочила и забарабанила в
дверь. Я поспешно открыл.
- Выходи оттуда немедленно! - завопила она.
Я выскочил как можно быстрее. Она улыбнулась - устало, но с
облегчением. Зубы у нее маленькие. Один внизу выбивался из ряда, словно
солдат, шедший не в ногу.
Росту в ней было не больше пяти футов трех дюймов, но она казалась
очень высокой, когда надевала каблуки. Возраст больше всего выдавала кожа.
Ей было сорок пять. Под ушами кожа слегка провисала. Я радовался, что
волосы у нее не седеют. Я всегда искал седые, но никогда не находил. Я ее
толкнул, защекотал, она засмеялась и упала в кресло. Я дошел до дивана,
растянулся и немного поспал.
ТРИ
Сестра разбудила меня, когда вернулась домой. У меня болела голова и
еще что-то - вроде как мышцу в спине потянул, - и я знал, от чего у меня
эта боль:
слишком много о голых женщинах думаю. Часы возле радиоприемника
показывали одиннадцать. Сестра сняла пальто и направилась к одежному
чулану. Я сказал, чтоб она держалась от него подальше, а то убьет. Она
надменно улыбнулась и понесла пальто в спальню. Я перевернулся и спустил
ноги на пол. Спросил, где она была, но она не ответила. Вот что всегда
меня доставало - она редко обращала на меня внимание. Я ее за это не
ненавидел, хотя иногда хотелось. Она была хорошенькой девчушкой,
шестнадцать лет. Немного выше меня, черные волосы, темные глаза.
Однажды в школе выиграла конкурс на лучшие зубы. Тылы у нее были как
каравай итальянского хлеба - круглые, то, что надо. Я, бывало, замечал,
как парни на ее корму оглядываются, и понимал, что она их зацепила. Сестра
же оставалась холодна, и походка ее была обманчива. Ей не нравилось, когда
парни на нее смотрят. Она считала это делом грешным; ну, говорила так, по
крайней мере. Она говорила, что это мерзко и позорно.
Когда она оставляла дверь спальни открытой, я, бывало, наблюдал за нею,
а иногда подглядывал в замочную скважину или прятался под кроватью. Она
стояла спиной к зеркалу и исследовала свою задницу, проводя по ней руками,
туго натягивая на ней платье. Она никогда не носила платьев, если они не
были приталены и не подчеркивали бедра, и всегда обмахивала сиденье стула
прежде, чем сесть на него.
Затем садилась, чопорно и холодно. Я пытался подбить ее покурить
сигарету, но она не хотела. Также я пытался давать ей советы о жизни и
сексе, но она считала меня ненормальным. Она была похожа на нашего отца -
чистенькая и очень прилежная, и в школе, и дома. Она помыкала матерью. Она
была умнее мамы, но не думаю, что ей удалось бы и близко сравниться с моим
умом по чистой блистательности. Помыкала она всеми, кроме меня. После
того, как умер отец, она попробовала было покомандовать мной. Но я и
слышать об этом не хотел - подумать только, моя собственная сестра! - и
она решила, видимо, что помыкания ее я все равно не достоин. Хотя время от
времени я давал ей собою командовать - но только чтобы продемонстрировать
свою гибкую личность. Она была чиста, как лед.
Дрались же мы как кошка с собакой.
У меня было то, что ей не нравилось. Ее от этого воротило. Наверное,
она подозревала существование женщин в одежном чулане. Иногда я дразнил
ее, похлопывая по заду. Она с ума сходила от злости. Однажды я так сделал,
а она схватила мясницкий нож и гонялась за мной, пока я не сбежал из
квартиры. После этого не разговаривала со мной две недели и сказала
матери, что никогда со мной больше не заговорит и есть со мною за одним
столом не будет. В конце концов, перебесилась, конечно, но никогда не
забуду, как она взбеленилась. Она б меня в тот раз зарезала - если б
поймала.
В ней было то, чем отличался мой отец и что отсутсвовало и в матери, и
во мне. Я имею в виду чистоплотность. Когда я был пацаном, я раз увидел,
как гремучая змея сражается с тремя скотч-терьерами. Собаки схватили ее с
камня, где она грелась на солнышке, и разодрали на куски. Змея дралась
яростно, не теряя присутствия духа, она знала, что ей конец, и каждый из
псов уволок по по куску ее кровоточившего тела. Остался только хвост с
тремя погремушками - и он по-прежнему шевелился. Даже разорванная на
куски она была для меня чудом. Я подошел к камню, на котором еще виднелась
кровь. Обмакнул в нее палец и слизал.
Я плакал, как ребенок. Я ее никогда не забыл. Будь она живой, однако, я
бы к ней и близко не подошел. Что-то похожее было у меня с сестрой и отцом.
Я считал, что, коль скоро моя сестра такая симпатичная и любит
командовать, из нее выйдет роскошная жена. Она же была слишком холодна и
набожна. Когда бы к нам домой ни приходил мужчина позвать ее на свидание,
она ему отказывала. Стояла в дверях и даже не приглашала войти. Она хотела
стать монахиней - вот в чем беда.
Удерживала ее от этого моя мать. Она ждала еще несколько лет. Говорила,
что единственный мужчина, которого она любит, - Сын Человеческий, а
единственный жених - Христос. Похоже, нахваталась этого у монахинь. Мона
не могла такого придумать без посторонней помощи.
В школе она все дни проводила с монахинями из Сан-Педро. Когда она
закончила начальную школу, отец не мог себе позволить отправить ее в
католический колледж, поэтому она отправилась в обычную школу в
Вилмингтоне. Как только там все закончилось, она снова стала ездить в
Сан-Педро к монахиням. Оставалась там на целый день, помогала проверять
тетради, проводить занятия в детском саду и всякое такое. По вечерам
валяла дурака в вилмингтонской церкви на другой стороне залива, украшала
алтарь всякими цветочками. Сегодня - тоже.
Она вышла из спальни в халате.
Я сказал:
- Ну, как там сегодня Иегова? Что Он думает о квантовой теории?
Она зашла в кухню и заговорила с матерью о церкви. Они спорили о
цветах: какие лучше для алтаря - белые или красные розы.
Я сказал:
- Яхве. Когда в следующий раз увидишь Яхве, передай, что у меня к нему
есть несколько вопросов.
Они продолжали разговаривать.
- О Господи Боже Святый Иегова, узри свою лицемерную и боготворящую
Мону у ног своих, слюнявую идиотскую фиглярку. Ох, Иисус, как же она
свята. Милый строженька-боженька, да она просто непорочна.
Мать сказала:
- Артуро, прекрати. Твоя сестра устала.
- О, Дух Святый, о святое раздутое тройное эго, вытащи нас из
Депрессии. Выбери Рузвельта. Удержи нас на золотом стандарте. Сотри с него
Францию, но Христа ради оставь нас!
- Артуро, перестань.
- О, Иегова, в своей неизбывной изменчивости посмотри, не найдется ли
у тебя где-нибудь монетки для семейства Бандини.
Мать сказала:
- Стыдно, Артуро. Стыдно.
Я вскочил с дивана и завопил:
- Я отрицаю гипотезу Бога! Долой декадентство мошеннического
христианства!
Религия - опиум для народа! Всем, что мы есть и чем только надеемся
стать, мы обязаны дьяволу и его контрабандным яблокам!
Мать погналась за мной с метлой. Чуть было не перецепилась через нее,
тыча мне в лицо соломенным веником на конце. Я оттолкнул метлу и спрыгнул
на пол. Затем прямо перед ней стянул с себя рубашку и встал голый по пояс.
Склонил к ней голову.
- Спусти на меня свою нетерпимость, - сказал я. - Преследуй меня!
Распни меня на дыбе! Вырази свое христианство! Пускай же Воинствующая
Церковь проявит свою кровавую душу! Оставьте меня висеть на кресте в
назидание! Тычьте раскаленной кочергой мне в глаза. Сожгите меня на колу,
христианские псы!
Мона зашла со стаканом воды. Забрала у матери метлу и протянула ей
воду. Мать выпила и чуть-чуть успокоилась. Потом поперхнулась и
раскашлялась прямо в стакан, готовая расплакаться.
- Мама! - сказала Мона. - Не плачь. Он чокнутый.
Она взглянула на меня восковыми невыразительными глазами. Я отвернулся
и отошел к окну. Когда я повернулся к ним снова, она смотрела на меня
по-прежнему.
- Христианские псы, - сказал я. - Буколические водостоки! Бубус
Американусы!
Шакалы, выдры, хорьки и ослы - вся ваша глупая братия. Я один в целой
вашей семье не отмечен клеймом кретинизма.
- Дурак, - сказала она.
Она ушли в спальню.
- Не называй меня дураком, - ответил я. - Невроз ходячий!
Фрустрированная, закомплексованная, бредовая, слюнявая полумонахиня!
Мать сказала:
- Ты это слышала? Какой ужас!
Они легли спать. Мне оставался диван, а им досталась спальня. Когда их
дверь закрылась, я вытащил журналы и залез с ними в постель. Я радовался
оттого, что могу рассматривать девушек при свете большой комнаты. Гораздо
лучше вонючего чулана. Я разговаривал с ними где-то с час - уходил в горы
с Элейн, уплывал в Южные моря с Розой, и наконец, при групповой встрече с
ними всеми, расстеленными вокруг, я сообщил им, что у меня нет любимчиков
и что каждая по очереди получит свой шанс. Однако через некоторое время я
ужасно от этого устал, ибо все больше и больше чувствовал себя идиотом,
пока окончательно не возненавидел саму мысль о том, что они - всего лишь
картинки, плоские и одномерные, такие похожие друг на друга и цветом, и
улыбками. Да и улыбались все они как шлюхи. Все это стало окончательно
ненавистным, и я подумал: Посмотри на себя! Сидишь тут и разговариваешь с
кучей проституток. Прекрасным же сверхчеловеком ты сам оказался! А если б
Ницше тебя сейчас увидел? Или Шопенгауэр - что бы он подумал? Или
Шпенглер! Ох как бы Шпенглер на тебя заорал! Придурок, идиот, свинья,
животное, крыса, грязный, презренный, омерзительный поросенок!
Неожиданно я сгреб все картинки в охапку, разорвал их на клочки и
швырнул в дыру унитаза в ванной. Потом заполз обратно в постель и ногами
скинул покрывало на пол. Ненавидел я себя так, что сел на диване, думая о
себе только самое худшее.
Наконец, я стал себе настолько противен, что ничего не оставалось
больше делать - только спать. Много часов прошло прежде, чем я задремал.
На востоке туман рассеивался, а запад оставался черным и серым. Три часа
уже, наверное. Из спальни доносилось тихое материнское похрапывание. К
тому времени я уже был готов совершить самоубийство, и размышляя о нем, я
заснул.
ЧЕТЫРЕ
В шесть мать поднялась и позвала меня. Я перевернулся на другой бок -
вставать не хотелось. Она схватила покрывала и откинула их. Я остался
лежать голым на простыне, поскольку спал без ничего. Нормально-то оно
нормально, но сейчас было утро, а я к нему не подготовился, и она могла
его увидеть - нет, я не против, чтобы она видела меня голым, но только не
так, каким парень может быть иногда по утрам. Я прикрыл место рукой и
попытался спрятать его, но она все равно увидела.
Казалось, она специально ищет, чем бы меня смутить, - моя собственная
мать.
Она сказала:
- Позор, с утра пораньше.
- Позор? - переспросил я. - С чего это?
- Позор.
- Ох, Господи, что вы, христиане, дальше придумаете? Теперь уже спать
- - позор!
- Ты знаешь, о чем я говорю, - ответила она. - Позор тебе, в
твоем-то возрасте. Позор тебе. Стыдно. Стыдно.
Она снова отправилась в кровать.
- Позор ему, - сказала она Моне.
- Что он еще натворил?
- Позор ему.
- Что он наделал?
- Ничего, но все равно ему позор. Стыдно.
Я заснул. Через некоторое время она меня снова окликнула.
- Я сегодня не иду на работу, - сказал я.
- Почему?
- Я потерял работу.
Мертвая тишина. Затем они с Моной подскочили на постели. Моя работа
означала вс„. У нас по-прежнему оставался дядя Фрэнк, но мой заработок они
расписали заранее. Надо было придумать что-нибудь стоящее, поскольку и та,
и другая знали, что я врун. Мать-то еще можно обвести вокруг пальца, а
Мона никогда ничему не верила - даже правде, если ее говорил я.
Я сказал:
- Племянник мистера Ромеро только что вернулся с родины. Он получил
мое место.
- Я надеюсь, ты не рассчитываешь, что мы в это поверим? -
поинтересовалась Мона.
- Мои ожидания едва ли рассчитаны на имбецилов, - ответил я.
Мать подошла к дивану. История звучала не очень убедительно, но мать
всегда охотно давала мне спуску. Если б тут не было Моны, сработало бы
наверняка. Она велела Моне сидеть тихо, чтобы выслушать все до конца. Мона
портила рассказ своим трепом. Я заорал, чтобы она заткнулась.
Мать спросила:
- Ты правду говоришь?
Я положил руку на сердце, закрыл глаза и ответил:
- Перед Господом Всемогущим и его небесным судом торжественно клянусь,
что ни лгу, ни сочиняю. А если лгу, то надеюсь, Он поразит меня насмерть в
эту самую минуту. Неси часы.
Она сняла часы с приемника. В чудеса она верила - в любые чудеса. Я
закрыл глаза - сердце колотилось. Я затаил дыхание. Шли мгновения. Через
минуту я выпустил воздух из легких. Мать улыбнулась и поцеловала меня в
лоб. Теперь у нее виноват был Ромеро.
- Он не может так с тобой поступать, - сказала она. - Я ему не
позволю. Я сейчас к нему схожу и скажу все, что о нем думаю.
Я выскочил из постели. Голый, но плевать. Я сказал:
- Господи Всемогущий! Да у тебя что, ни гордости нет, ни малейшего
чувства человеческого достоинства? Зачем тебе к нему ходить после того,
как он отнесся ко мне с такой жульнической лживостью? Ты что, к тому же
имя семьи хочешь опозорить?
Она одевалась в спальне. Мона смеялась и приглаживала пальцами волосы.
Я зашел, стянул с матери чулки и завязал их в узлы, не успела она и глазом
моргнуть. Мона качала головой и хихикала. Я подсунул ей под нос кулак и
предупредил в последний раз, чтобы не лезла куда не надо. Мать просто не
знала, что ей делать дальше. Я положил руки ей на плечи и заглянул в глаза:
- Я - человек глубокой гордости, - сказал я. - Отзывается ли это
аккордом одобрения в твоей способности к суждению? Гордость! И первое, и
последнее высказывания мои взрастают из почвы этого слоя, который я
называю Гордостью. Без нее жизнь моя - похотливое разочарование. Коротко
говоря, я предъявляю тебе ультиматум. Если ты пойдешь к Ромеро, я покончу
с собой.
Это ее перепугало до чертиков, однако Мона каталась по кровати и
хохотала, как помешанная. Больше я ничего не сказал, вернулся к себе на
диван и вскоре уснул опять.
Когда я проснулся, времени было около полудня, они уже куда-то ушли. Я
извлек картинку с моей старинной подружкой, которую звал Марселлой, и мы
отправились в Египет заниматься любовью на галере с рабами-гребцами
посреди Нила. Я пил вино из ее сандалий и молоко из грудей ее, а потом мы
заставили рабов подгрести к речному берегу, и я кормил ее сердцами
колибри, тушенными в подслащенном птичьем молоке. Когда все кончилось, я
чувствовал себя самим сатаной. Мне хотелось заехать себе самому по носу,
вырубить себя до потери пульса. Я хотел изрезать себя так, чтобы кости
трещали. Я разорвал картинку с Марселлой в клочья и спустил их в туалет,
подошел к шкафчику с лекарствами, достал бритву и, не успев еще ничего
сообразить, полоснул по руке ниже локтя, но неглубоко, чтобы кровь
потекла, но больно не было. Я пососал порез, но боль все не наступала,
поэтому я взял соли и втер немного в ранку, и она вгрызлась в мою плоть,
больно, и заставила меня выйти наружу и почувствовать себя живым снова, и
я втирал ее, пока не в силах был больше терпеть. После этого я перевязал
себе руку.
На столе они оставили мне записку. Там говорилось, что они ушли к Дяде
Фрэнку, а еда мне на завтрак стоит в кладовке. Но я решил поесть у Джима,
поскольку деньги у меня еще оставались. Я пересек школьный двор через
дорогу от дома и зашел к Джиму. Заказал яичницу с ветчиной. Пока я ел,
Джим поддерживал разговор.
Он сказал:
- Вот ты много читаешь. А ты когда-нибудь пробовал сам книжку написать?
Это все и решило. С этого момента я захотел стать писателем.
- Я и сейчас пишу книгу, - ответил я.
Он захотел узнать, какую именно.
Я сказал:
- Моя проза не продается. Я пишу для вечности.
Он ответил:
- Я этого не знал. А что ты пишешь? Рассказы? Или просто
художественную литературу?
- И то, и другое. Я разносторонен.
- О. Этого я тоже не знал.
Я сходил к другому прилавку бара и купил карандаш и тетрадку. Теперь он
хотел знать, что же именно я пишу. Я ответил:
- Ничего. Просто пишу неупорядоченные заметки для будущей работы по
международной торговле. Предмет интересует меня любопытно, этакое
динамическое хобби, которым я увлекся.
Когда я уходил, он смотрел мне вслед, раскрыв рот. Я не спеша
прогулялся до гавани. Там стоял июнь, самое лучшее время. Скумбрия валила
с южного побережья, и все консервные фабрики работали на полный ход, днем
и ночью, и в это время года воздух постоянно вонял гнилью и рыбьим жиром.
Некоторые считали этот запах вонью, а некоторых от него тошнило; для меня
же то была вовсе не вонь, если не считать рыбной, плохой самой по себе,
для меня запах этот был великолепен. Мне там нравилось. Не один запах, а
множество их сплеталось и расплеталось, поэтому каждый шаг приносил иной
аромат. Я начинал мечтать и много думал о разных далеких местах, о тайнах
того, что может таиться на дне океана, и все книги, что я прочел, сразу
оживали и я видел людей из книг, что были гораздо лучше, чем в жизни,
вроде Филипа Кэйри, Юджина Уитлы и тех парней, которых создал Драйзер.
Мне нравился аромат трюмной воды из старых танкеров, аромат мазута из
бочек, отправлявшихся в далекие страны, аромат нефтяно