Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Фанте Джон. Дорога на Лос-Анжелес -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  -
мом деле Нана? - В самом деле. - Девушка, которая вот здесь умерла? - Я не умерла. Я принадлежу тебе. И я принимал ее в свои объятья. Еще была Руби. Непредсказуемая женщина, так не похожая на остальных, и гораздо старше. Я постоянно натыкался на нее, когда она бежала по сухой жаркой равнине за Погребальным Хребтом в калифорнийской Долине Смерти. Просто потому, что я побывал там однажды весной и никогда не забуду красоты этой огромной долины; именно там встречал я непредсказуемую Руби так часто впоследствии, женщину лет тридцати пяти, которая нагишом бежала по пескам, а я преследовал ее и в конце концов настигал около пруда с голубой водой, который всегда испускал красные пары, стоило мне повалить ее на песок и впиться своим ртом в ее горло, такое теплое и не очень красивое, поскольку Руби старела, и жилки на горле ее слегка выступали, но я сходил с ума по ее горлу и просто обожал эти жилки и связки, вздымавшиеся от напряжения, когда я ловил ее и валил на землю. И Джин! Как любил я волосы Джин! Золотые, как солома, и я всегда видел, как она вытирает свои длинные локоны под банановым деревом, росшим на бугорке среди холмов Палос-Вердес. Я наблюдал обычно, как она расчесывает свои густые пряди. У ног ее спал, свернувшись, змей, точно змей под ногами Девы Марии. Я всегда подходил к Джин на цыпочках, чтобы не потревожить змея, и он благодарно вздыхал, когда я натыкался на него ногой, и по всему телу моему разливалось утонченное удовольствие, и удивленные глаза Джин вспыхивали, и тут руки мои нежно и острожно погружались в потустороннюю теплоту ее золотых волос, и Джин смеялась и говорила мне, что она знала, так и случится, и опадающей вуалью соскальзывала она в мои объятия. А как же Нина? За что любил я эту девушку? И почему она была калекой? И что именно в сердце моем заставляло меня любить ее так безумно просто потому, что она была так безнадежно изувечена? Однако все было никак не иначе: моя бедная Нина была калекой. Не на картинке, о нет, там она калекой не была; только когда я встречал ее - одна нога меньше другой, одна как у куколки, другая - как полагается. Мы встречались в католической церкви моего детства, Св. Фомы в Вилмингтоне, где я, облаченный в одежды священника, стоял со скипетром на высоком алтаре. А вокруг меня повсюду на коленях толпились грешники, рыдая после моих бичеваний, и ни один из них не осмеливался взглянуть на меня, поскольку глаза мои сияли такой безумной святостью, таким презрением к греху. А затем из задних рядов поднималась эта девушка, эта калека, улыбаясь, зная, что сейчас оторвет меня от моего святого трона и введет во грех с собою перед всеми остальными, и они будут насмехаться и издеваться надо мною, над святым, над лицемером в глазах всего света. Хромая, подходила она, сбрасывая с себя одежды при каждом мучительном шаге, а на влажных губах ее играла улыбка грядущего триумфа, а я голосом низверженного короля кричал ей: изыди, ты сатана, что пришел околдовать меня и лишить меня силы. Однако она неотвратимо надвигалась, толпа отшатывалась от нее в ужасе, а она обвивала руками мои колени и прижимала меня к себе, скрывая эту свою увечную ножку, пока терпеть такого у меня больше не оставалось силы, и с воплем рушился я на нее и радостно признавался в слабости своей, в толпа же тем временем поднимался грозный ропот, а затем она растворялась в смутном забытьи. Так оно и было. Одну за другой подбирал я их с пола, вспоминал каждую, целовал на прощанье и разрывал на мелкие кусочки. Некоторые сопротивлялись уничтожению, взывая ко мне жалобными голосами из туманных глубин тех необъятных пределов, где мы любили друг друга в зловещих полуснах, и отголоски их мольбы терялись в тенях той тьмы, которой был теперь Артуро Бандини, удобно сидевший в остывшей ванне и наслаждавшийся окончательным уходом того, что когда-то было, однако никогда, на самом деле, не существовало. Тем не менее, была там одна, которую мне особенно не хотелось уничтожать. Она единственная вынудила меня усомниться. Ее я называл Малюткой. Она, казалось, всегда была женщиной из некоего дела об убийстве в Сан-Диего: зарезала ножом мужа и, смеясь, созналась в этом полиции. Мы, бывало, встречались с нею в грязи и грубости старого Лос-Анжелеса, еще до Золотой Лихорадки. Для молоденькой девушки она казалась очень циничной - и очень жестокой. Картинка, которую я вырезал из детективного журнала, не оставляла никакого простора воображению. Однако маленькой девочкою она вовсе не была. Это просто я ее так называл. Женщину эту воротило от одного моего вида, от одного прикосновения, однако я был для нее неотразим, она меня проклинала, однако любила сказочно. И я приходил повидаться с нею в темную глинобитную хижину с закопченными окнами, когда городская жара загоняла всех местных жителей спать, и ни души не шевелилось на улицах в те ранние ночи старого Лос-Анжелеса, и она лежала на железной койке, задыхаясь от духоты и проклиная меня, а шаги мои грохотали по пустынным улицам и наконец - у самой ее двери. Я улыбался: нож у нее в руке развлекал меня, ее отвратительные вопли - тоже. Я был сущим дьяволом. Затем улыбка моя лишала ее силы, рука с ножом беспомощно падала, нож лязгал о пол, и она корчилась от ужаса и ненависти, но сходила с ума от любви. Итак, вот она, моя Малютка, из них всех, без сомнения, - самая любимая. Я жалел, что приходится ее уничтожить. Долго раздумывал я, поскольку знал, что в уничтожении своем найдет она облегчение и избежит меня раз и навсегда, поскольку не смогу я больше преследовать ее, как сатана, и обладать ею с презрительным хохотом. Тем не менее, судьба Малютки была решена. Я не мог оставлять в живых фавориток. Я разорвал Малютку на клочки, как и остальных. Когда последняя была уничтожена, обрывки покрывали поверхность ванны так, что воды не было видно. Сокрушенно я перемешал их. Вода приобрела черноватый оттенок от потекшей краски. Все осталось в прошлом. Представление окончено. Я был рад, что решился на этот шаг и единым махом извел их всех. Я поздравлял себя за такую решимость, такую силу воли, такую способность довести начатое дело до конца. Перед лицом сентиментальности я неумолимо шел вперед. Я был героем, и пусть кто-нибудь попробует посмеяться над моими подвигами. Я встал и окинул их прощальным взглядом прежде, чем вытащить пробку. Клочки прошлой любви. В канализацию, вместе со всеми романтическими связями Артуро Бандини! Плывите к морю! Пускайтесь в свое темное путешествие по трубам к земле мертвых крабов. Бандини сказал свое слово. Долой затычку! И все свершилось. Я стоял, отдавая им честь, а вода капала с меня на пол. - До свиданья, - говорил я. - Прощайте, женщины. На консервной фабрике сегодня надо мной смеялись, и виноваты в этом вы, ибо вы отравили мой разум и сделали беспомощным перед натиском жизни. Теперь все вы мертвы. Прощайте и прощайте навсегда. Любой, кто опозорит Артуро Бандини, будь он мужчина или женщина, встретит свою кончину раньше срока. Я сказал. Аминь. ТРИНАДЦАТЬ Спал я или бодрствовал, разницы не было - консервную фабрику я ненавидел, и от меня постоянно воняло, как от корзины со скумбрией. Она никогда не покидала меня - эта вонь дохлой кобылы в конце дороги. Она волочилась за мною по улицам. Заходила со мной в дома. Когда я по ночам заползал в постель, она накрывала меня с головой, точно одеяло. А в снах моих была одна рыба, рыба, рыба, скумбрия ползала в черному пруду, а меня, привязанного к ветке, медленно опускали в него. Вонь липла к моей еде и одежде, даже у зубной щетки был ее вкус. То же самое происходило с Моной и матерью. Наконец, стало так плохо, что когда наступила пятница, на обед у нас было мясо. Сама мысль о рыбе претила матери, несмотря на то, что обедать без рыбы в пятницу - грешно. К тому же я с детства презирал мыло. Я не верил, что когда-нибудь привыкну к этой скользкой сальной гадости с ее склизким бабским запахом. Теперь же я пользовался им, чтобы перебить рыбную вонь. Я принимал больше ванн, чем когда бы то ни было раньше. Однажды в субботу я залезал в ванну дважды - первый раз после работы, второй - перед тем, как лечь спать. Каждый вечер я сидел в ванне и читал книжки, пока вода не остывала и не становилась похожей на ту, в которой вымыли посуду. Я втирал мыло в кожу, пока не начинал блестеть, как яблоко. Смысла же во всем этом никогда не было, ибо время тратилось впустую. Единственный способ избавиться от вони - бросить консервную фабрику к чертям собачьим. Из ванны я каждый раз вылезал, воняя смесью мыла и дохлой скумбрии. Все знали, кто я такой, и чем занимаюсь, когда носом чувствовали мое приближение. То, что я - писатель, меня уже не удовлетворяло. Меня мгновенно узнавали в автобусе и в кинотеатре. Один из этих парнишек с консервной фабрики. Господи ты Боже мой, вы чувствуете? Вот такой у меня был знаменитый запах. Как-то вечером я пошел в кино. Сидел один, в самом углу, наедине с собственной вонью. Но расстояние - смешное препятствие для этой дряни. Она покинула меня. Погуляла немножко вокруг и вернулась, словно какая-нибудь дохлятина на резинке. Через некоторое время в мою сторону начали поворачиваться головы. Очевидно, где-то поблизости - работник консервной фабрики. Люди хмурились и фыркали. Затем раздавалось недовольное ворчание и шарканье ног. Вокруг меня вставали и отодвигались подальше. Не подходите близко, он с консервной фабрики. Поэтому в кино я больше не ходил. Но я не брал в голову. Кино - все равно для черни. По вечерам я сидел дома и читал книги. Я не осмеливался заходить в библиотеку. Я сказал Моне: - Принеси мне книги Ницше. Принеси мне могучего Шпенглера. Принеси мне Огюста Конта и Иммануила Канта. Принеси мне те книги, которых чернь прочесть не сможет. Мона принесла их домой. Я прочел их все до единой, большинство понимать было сложно, некоторые были так скучны, что я вынужден был притворяться, что захвачен чтением, а некоторые настолько ужасны, что приходилось читать их вслух, как актеру, чтобы продраться сквозь строки. Обычно же я для такого чтения слишком уставал. Немного в ванне - и хватит. Буквы плыли у меня перед глазами, будто пряжа на ветру. Я засыпал. На следующее утро оказывалось, что я раздет и лежу в постели, звенит будильник, и я постоянно удивлялся, как это матери удалось меня не разбудить. Одеваясь, я раздумывал над теми книгами, что читал вечером. Вспоминались лишь отдельные фразы - фактически, я абсолютно все забывал. Я даже прочел книжку стихов. Меня стошнило от этой книжки, и я поклялся, что никогда в жизни не буду таких читать. Я возненавидел эту поэтессу. Ей бы на пару недель на консервную фабрику. Тогда б по-другому запела. Больше всего я думал о деньгах. Много их у меня никогда не было. Самое большее - один раз пятьдесят долларов. Я, бывало, мял в руках листки бумаги, делая вид, что у меня пачка тысячедолларовых банкнот. Стоял перед зеркалом и отслюнивал их продавцам одежды, торговцам машинами и шлюхам. Одной я дал тыщу на чай. Она предложила провести со мной следующие полгода за так. Я был так растроган, что отсюнил еще тыщу и вручил ей из сантиментов. Тут она поклялась мне, что оставит распутную жизнь. Я ответил: та-та, дорогая моя, - и отдал остальную пачку: семьдесят тысяч. В квартале от нашей квартиры располагался Банк Калифорнии. Иногда ночью я стоял у окна и смотрел, как нагло он выпирает из-за угла. Наконец, я придумал способ, как ограбить его и не попасться. Рядом с банком находилась химчистка. Идея заключалась в том, чтобы прорыть из химчистки тоннель прямо к банковскому сейфу. Машина будет ждать на задворках. До Мексики - только сотня миль. Если мне не снилась рыба, то снились деньги. Я просыпался со сжатыми кулаками, думая, что в руке - деньги, золотая монета, и долго не хотел разжимать кулак, зная, что сонный мозг сыграл со мною шутку, и никаких денег в руке, на самом деле, нет. Я поклялся, что если когда-нибудь заработаю денег достаточно, то куплю рыбную компанию "Сойо", устрою празднество на всю ночь, как на Четвертое Июля, а утром спалю ее дотла. Работа была тяжелой. Днем туман приподнимался, и начинало палить солнце. Лучи отражались от голубой бухты в блюдце, образованном Палос-Вердес, и все это становилось духовкой. В цехах было еще хуже. Никакого свежего воздуха, даже одну ноздрю наполнить не хватало. Все окна заколочены ржавыми гвоздями, а стекла от старости покрылись паутиной и жиром. Солнце раскаляло гофрированную крышу, как горелка, и жара устремлялась вниз. От реторт и печей шел пар. Еще больше пара поднималось от здоровенных баков с фертилизаторами. Пары сталкивались, место встречи их было хорошо видно, а мы работали в самой середине, истекая потом в грохоте лотка. Дядя мой был прав насчет работы - еще как прав. Думать тут не нужно. С такой работой мозги можно и дома запросто оставлять. Весь день мы только и делали, что стояли и двигали руками и ногами. Время от времени переносили вес с одной ноги на другую. Если хотел подвигаться по-настоящему, то приходилось спускаться с настила и идти к фонтанчику с водой или в уборную. У нас был план: мы ходили по очереди. Каждый проводил в уборной десять минут. Когда работали эти машины, никакого начальства не требовалось. Утром начиналась маркировка банок, Коротышка Нэйлор просто дергал рубильник и уходил. Он-то эти машины знал. Нам не нравилось, когда они нас опережали. Если это происходило, нам отчего-то становилось неприятно. Не больно, не так, когда кто-ниубдь подкладывает тебе кнопку на сиденье, а грустно, что, в конечном итоге, оказывалось гораздо хуже. Если мы сбегали, то кому-нибудь ниже по конвейеру это не удавалось. Он орал. Здесь, в самом начале, нам приходилось потеть сильнее, чтобы потуже упаковать конвейер, и человеку на том конце было чуточку полегче. Никому эта машина не нравилась. Неважно, филиппинец ты, итальянец или мексиканец. Она нас всех доставала. Да и ухаживать за нею еще как нужно было. Она вела себя как дитя. Когда она ломалась, по всей фабрике проносилась паника. Все было рассчитано до минуты. Если машины глушили, словно в другое место попадал. Не на консервную фабрику, а в больницу. Мы ждали, разговаривали шепотом, пока механики не налаживали все обратно. Я работал прилежно потому, что вынужден был работать прилежно, и сильно не жаловался, поскольку времени на жалобы не было. Большую часть времени я стоял, подавая банки в автомат, и думал о деньгах и женщинах. С такими мыслями время текло быстрее. У меня это была первая работа, где чем меньше думал о работе, тем легче. Я доводил себя до исступления мыслями о женщинах. Дело в том, что настил постоянно дергался. Одна греза перетекала в другую, и часы летели, а я стоял возле машины и старался сосредоточиться на работе, чтобы остальные парни не знали, о чем я думаю. Сквозь тучи пара я видел на другом конце цеха открытую дверь. За ней лежала голубая бухта, которую обмахивали сотни грязных ленивых чаек. На другом берегу стоял причал на Каталину. Каждые несколько минут по утрам катера и гидропланы отчаливали от него курсом на остров в восемнадцати милях отсюда. Через смутную дверь я видел красные поплавки самолетов, отрывавшихся от воды. Катера ходили только по утрам, гидропланы же взлетали весь день. Мокрые красные поплавки, с которых текла вода, сверкали на солнце, распугивая чаек. Но оттуда, где я стоял, только их и было видно. Одни поплавки. Ни крыльев, ни фюзеляжей. Это меня расстраивало с самого первого дня. Я хотел увидеть самолет целиком. Много раз я видел их по пути на работу. Останавливался на мосту посмотреть, как летчики возятся с ними, и знал наперечет все самолеты в этом флоте. Но видеть в дверной проем одни поплавки - это вгрызалось мне в мозги почище гнид. В голову приходили совершенно сумасшедшие мысли. Я воображал, что происходит с невидимыми частями самолета: за крылья уцепились зайцы. Мне хотелось опрометью нестись к двери, удостовериться, так ли это. У меня всегда были предчувствия. Я желал трагедий. Мне хотелось увидеть, как самолет взрывается на куски, и пассажиры тонут в бухте. Бывали утра, когда я приходил на работу с единственной надеждой - что сегодня кто-нибудь утонет в бухте. Я даже бывал в этом убежден. Вот следующий гидроплан, говорил я себе, следующий никогда не долетит до Каталины: он разобьется при взлете; завопят люди, женщины с детьми утонут в бухте; Коротышка Нэйлор вырубит конвейер, и мы все выскочим наружу посмотреть, как спасатели будут выуживать из воды тела. Это обязательно должно произойти. Это неизбежно. И еще я считал себя ясновидящим. Вот так весь день самолеты и взлетали. Я же, стоя на своем месте, видел только поплавки. Мне так хотелось сорваться с места, что кости болели. Вот следующий уж точно разобьется. У меня клокотало в горле, я кусал губы и лихорадочно ждал следующего. И вот - рев моторов, такой слабый за гулом фабрики, а я уже на стреме. Наконец-то смерть! Теперь они умрут! Когда подходило время взлета, я бросал работу и смотрел, изголодавшись по такому зрелищу. Гидропланы от курса взлета никогда ни на дюйм не отклонялись. Перспектива в дверном проеме никогда не менялась. И в этот раз, как обычно, в дверях мелькали только поплавки. Я вздыхал. Ну что ж, кто знает? Может, он разобьется за маяком в конце мола. Я об этом узнаю через минуту. Завоют сирены пограничной службы. Но сирены не выли. Еще одному самолету удалось уйти. Через пятнадцать минут раздавался рев следующего. Нам полагалось оставаться на местах. Но к черту приказы. Я отскакивал от лотка и несся к двери. Взлетал большой красный самолет. Я видел его весь, каждый дюйм его, и глаза мои уже пировали, предвкушая трагедию. Где-то снаружи таится смерть. В любой момент она нанесет удар. Гидроплан пересек бухту, взмыл в воздух и направился к маяку в Сан-Педро. Все меньше и меньше. Этому тоже удалось удрать. Я погрозил ему кулаком. -Ты еще получишь! - заорал я ему вслед. Парни у лотка таращились на меня в изумлении. Я чувствовал себя придурком. Я отошел от двери и вернулся на место. Их глаза обвиняли меня, как будто я сбегал к дверям и убил там прекрасную птицу. Неожиданно я взглянул на них по-другому. Какие недоумки. Так впахивают. И жен кормить надо, и выводок чумазых детишек, а тут еще счет за электричество подоспел, и счет из бакалейной лавки - они так далеко от меня отстоят, такие отдельные, грязные робы на голое тело, с дурацкими мексиканскими рожами, на которых черти горох молотили, а глупость из них так и прет, смотрят, как я иду на место, думают, я свихнулся, аж дрожь берет. Они - плевки чего-то липкого и медленного, комковатого и набухшего, чем-то похожего на клей, клейкого и приставучего и беспомощного и безнадежного, с печальными, кнутом иссеченными взглядами зверей полевых. Думают, что я свихнулся потому, что я не похож на старого, иссеченного кнутом зверя полевого. Так пускай считают меня сумасшедшим! Разумеется, я ненормален! Ах вы глиномесы, олухи, придурки! Да мне плевать на то, что вы думаете. Мне стало противно оттого, что приходится стоять к ним так близко. Мне хотелось избить их, одного за другим, колошматить, пока все они не превратятся в месиво ран и кровищи. Мне хотелось им завопить: что уставились на меня своими унылыми, меланхоличными, просящими кнута буркалами? - поскольку в сердце у меня от них переворачивалась какая-то черная плита, могила открывалась, дыра, болячка, через которую внутрь вползали мучительной чередой их покойники, а за ними - еще покойники, и еще, и все проносили сквозь мое сердце горькие страдания своей жизни. Машина лязгала и громыхала. Я встал на свое место рядом с Эузибио и принялся за работу - одно и то же, направляй банки в машину и смирись с тем, что ты не ясновидец, что трагедии разыгрываются только по ночам, как по

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору