Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Фанте Джон. Дорога на Лос-Анжелес -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  -
е пацаны. От воплей отступавшего мне стало так же, как сейчас мексиканским девчонкам. И я захохотал над мексиканками. Я задрал пасть к небесам и ржал, так и не оглянувшись на них, но ржал так громко, чтобы они наверняка меня услышали. Потом пошел в цех. - Ня ня ня! - сказал я. - Бла бла бла! Однако почувствовал себя при этом малость того. Они тоже так решили. Тупо переглянулись и уставились на меня. Они не поняли, что так я хотел их высмеять. Нет, судя по тому, как они покачали головами, они были убеждены, что я псих. Теперь - парни в этикеточном цеху. Сейчас самое трудное начнется. Я вошел быстрым значительным шагом, насвистывая и глубоко дыша, чтобы показать им, что вонь на меня больше не действует. Я даже потер грудь и сказал: ах-х! Парни толпились вокруг приемника, в который валились банки, направляя их поток по засаленным конвейерам, подававшим их в автоматы. Они стояли плечом к плечу вокруг квадратного ящика десять футов на десять. В цеху грохотало так же сильно, как и воняло всевозможными оттенками дохлой рыбы. Шум стоял такой, что они не заметили, как я вошел. Я протиснулся между двумя здоровенными мексиканцами, о чем-то беседовавшими за работой. Я суетился, елозя и расталкивая их. Они опустили головы и увидели между собой меня. Вот достача. Они не поняли, что я пытаюсь сделать, пока я не раздвинул их локтями и не освободил, наконец, себе руки. Я завопил: - А ну быстро посторонились, мексы! - Ба! - сказал самый большой мексиканец. - Не трогай его, Джо. Этот шпендик с приветом. Я поднырнул поближе и заработал, поправляя банки на конвейерах. Они меня не трогали, это уж точно: целое море свободы. Никто не разговаривал. Я по-настоящему ощущал себя в одиночестве. Я чувствовал себя покойником и оставался тут только лишь потому, что они ничего со мной не могли сделать. День клонился к вечеру. Перерыв себе я делал только дважды. Один раз - попить, другой - записать кое-что в своем блокнотике. Все воззрились на меня, когда я соскочил с настила и принялся писать в книжке. Это должно было вне всяких сомнений доказать им, что я тут не придуриваюсь, что среди них - настоящий писатель, я, подлинный, не липовый. Я изучающе вглядывался в каждое лицо и чесал себе ухо карандашом. Целую секунду глазел в пространство. Наконец, щелкнул пальцами - мол, мысль прилетела ко мне, развернув все знамена. Положил книжку на колено и стал писать. Я писал: "Друзья, римляне и сограждане! Вся Галлия разделена натрое. Идешь к женщине? Не забудь кнут свой. Как время, так и прилив не ждут никого. Под раскидистым орехом наша кузница стоит." Потом остановился и подписал с росчерком эти строки. Артуро Г.Бандини. Ничего больше в голову не приходило. Они лыбились на меня, вытаращив глаза. Я решил, что надо придумать что-нибудь еще. Но увы: мозги совершенно перестали варить. Не придумывалось больше ни строчки, ни слова - даже имя свое я вспомнить не мог. Я засунул блокнот обратно в карман и занял свое место у лотка. Никто не вымолвил ни слова. Теперь-то уж их сомнения точно поколеблены. Разве не прервал я работу, чтобы заняться писательским трудом? Наверное, они слишком поспешно меня оценили. Я надеялся, что кто-нибудь спросит, что это я там написал. Я бы ответил быстро, что, мол, так, ничего особенного, заметка, касающаяся условий труда иностранной рабочей силы для моего регулярного доклада Постоянной Бюджетной Комиссии Палаты Представителей; вам этого не понять, старина; это слишком глубоко, с ходу и не объяснишь; в следующий раз; может быть, как-нибудь за обедом. Тут они снова разговорились. Потом все вместе засмеялись. Для меня же это звучало сплошной испанской тарабарщиной, и я ничего не понял. Мальчишка, которого все звали Хуго, выскочил из ряда так же, как выскакивал я, и тоже вытащил из кармана блокнот. Подбежал туда, где с блокнотом стоял я. На какую-то долю секунды я засомневался: может, он тоже писатель, и только что сделал какое-то ценное наблюдение. Он встал в точно такую же позу. Так же почесал ухо. Так же уставился в пространство. Что-то накарябал. Рев хохота. - Мой тоже писатель! - сказал он. - Смотри! И он поднял блокнот, чтобы все видели. Там он нарисовал корову. Вся морда ее была в крапинку, будто в веснушках. Вне всякого сомнения, это было насмешкой, поскольку лицо испещрено веснушками у меня. Под коровой значилось: "Писатель". Он пронес свой блокнот вокруг всего лотка. - Очень смешно, - сказал я. - Сальный мексиканский балаган. Я ненавидел его так, что меня тошнило. Их всех ненавидел, и одежду на них, и вс„ в них я ненавидел. Мы работали до шести часов. Коротышка Нэйлор весь день в цех не заглядывал. Когда просвистел свисток, парни побросали вс„, что держали в руках и ринулись с настила. Я задержался на несколько минут, подбирая банки, скатившиеся на пол. Я надеялся, что вот в эту минуту появится Коротышка. Так трудился я минут десять, но никто не пришел на меня посмотреть, поэтому я в отвращении снова разбросал все банки по полу. ОДИННАДЦАТЬ В четверть седьмого я уже шел домой. Солнце заваливалось за большие склады доков, и по земле протянулись длинные тени. Что за день! Дьявольский день просто! Я шел, беседуя о нем сам с собой, обсуждая его со всех сторон. Я всегда так делал: разговаривал с собой громким тяжелым шепотом. Обычно это бывало весело, потому что у меня на все находились правильные ответы. Но только не в тот вечер. Я ненавидел болботание, клокотавшее у меня во рту. Будто загнанный в ловушку шмель гудит. Та часть меня, которая обычно давала ответы на мои вопросы, беспрестанно повторяла: Во псих! Врун чокнутый! Дурак! Осел! Что, раз в жизни правду сказать слабо? Сам во всем виноват, поэтому хватит сваливать вину на других. Я пересек школьный двор. Возле железной ограды сама по себе росла пальма. Землю у корней недавно вскопали, и сейчас в том месте росло молоденькое деревце, которого я раньше не видел. Я остановился посмотреть на него. У подножия торчала бронзовая табличка: "Посажено учениками Баннигской Средней Школы на Мамин День". Я сжал пальцами веточку дерева, и мы пожали друг другу руки. - Привет, - сказал я. - Тебя тут раньше не было, но как по-твоему - кто в этом виноват? Это было маленькое деревце, ростом с меня и не старше годика. Ответило оно милым поплюхиванием толстых листьев. - Женщины, - произнес я. - Ты думаешь, они имеют к этому отношение? От деревца не донеслось ни слова. - Да. Виноваты в этом женщины. Они поработили мой разум. Они одни в ответе за то, что со мною сегодня произошло. Деревце слегка качнулось. - Всех женщин давно пора изничтожить. Положительно изничтожить всех до единой. Я должен навсегда выкинуть их из головы. Они и только они сделали меня тем, чем являюсь я сегодня. Сегодня вечером все женщины умрут. Пробил решительный час. Время пришло. Судьба моя ясна передо мною. Смерть, смерть, смерть всем женщинам сегодня. Я сказал. Я снова пожал деревцу руку и перешел через дорогу. Со мною вместе путешествовала рыбная вонь - тень не видимая, но обоняемая. Она плелась за мной вверх по лестнице. Стоило мне зайти в квартиру, как вонь расползлась по всем углам. Стрелой долетела она до ноздрей Моны. Та вышла из спальни с пилочкой для ногтей, вопросительно глядя на меня. - Ф-фу-у! - сказала она. - А это еще что такое? - Это я. Это запах честного труда. И что с того? Она зажала нос платком. Я сказал: - Вероятно, он слишком груб для ноздрей святоши. Мать была в кухне. Услышала голоса. Дверь распахнулась, и она вошла в комнату. Вонь накинулась на нее, двинула ее по лицу, как лимонный тортик в двухактных водевилях. Она остановилась как вкопанная. Нюхнула воздух, и лицо ее сжалось. Она попятилась. - Только понюхай его! - сказала Мона. - Мне показалось, что чем-то пахнет! - вымолвила мать. - Мной. Честным трудом. Это запах мужчины. Не для неженок и дилетантов. Это рыба. - Отвратительно, - сказала Мона. - Ерунда, - ответил я. - Кто ты такая, чтобы критиковать этот запах? Ты - монахиня. Женщина. Простая баба. И даже не баба, потому что ты монахиня. Ты лишь пол-бабы. - Артуро, - сказала мать. - Давай не будем так разговаривать. - Монахине должен нравиться запах рыбы. - Естественно. Я тебе об этом последние полчаса и твержу. Руки матери взметнулись к потолку, пальцы задрожали. Этот жест у нее всегда предшествовал слезам. Голос ее треснул, не выдержав, и слезы прорвались наружу. - Слава Богу! О слава Богу! - Можно подумать, он имеет к этому отношение. Я сам себе эту работу нашел. Я атеист. Я отвергаю гипотезу Бога. Мона фыркнула. - Эк разговорился! Да ты б себе работу не нашел, если б тебе жизнь свою спасать пришлось. Тебе ее дядя Фрэнк выбил. - Это ложь, грязная ложь. Я изорвал записку дяди Фрэнка. - Я тебе верю. - Мне наплевать, веришь ты или нет. Кто бы ни ссылался на Непорочное Зачатие и Воскрешение, он - обычный олух, и все верования его - под сомнением. Молчание. - Я теперь рабочий, - сказал я. - Я принадлежу пролетариату. Я рабочий писатель. Мона улыбнулась. - Если б ты был просто писателем, от тебя бы пахло гораздо лучше. - Я люблю этот запах, - сказал я ей. - Я люблю каждую его коннотацию и каждую рамификацию; каждая его вариация и каждая коннотация зачаровывают меня. Я принадлежу народу. Она надула губы: - Мамма, ты только послушай его! Употребляет слова, а сам не знает, что они значат! Такого замечания стерпеть я не мог. Оно прожгло меня до самой сердцевины. Она могла высмеивать мои верования и преследовать меня за мою философию - я бы и слова не сказал. Но никто никогда не посмеет смеяться над моим языком. Я подбежал к ней через всю комнату. - Не смей меня оскорблять! Я много чепухи и ерунды могу от тебя вытерпеть, но во имя Иеговы, которому ты поклоняешься, не смей меня оскорблять! Я потряс кулаком у нее перед носом и надвинулся на нее грудью: - Я могу вытерпеть много твоих имбецильностей, но во имя твоего монструозного Яхве, ханженская ты монахиня языческого богопоклонничества никчемной мерзости земной, не оскорбляй меня! Я возражаю. Я возражаю этому эмфатически! Она вздернула подбородок и оттолкнула меня кончиками пальцев. - Уйди, пожалуйста. Сперва вымойся. От тебя дурно пахнет. Я замахнулся на нее и костяшками пальцев задел ее щеку. Она стиснула зубы и затопала на меня ногами. - Дурак! Дурак! Моя мать вечно опаздывала. Она встала между нами. - Ну, ну! В чем дело? Я подтянул штаны и скривился в сторону Моны. - Мне уже давно пора ужинать. Вот в чем дело. Коль скоро я содержу двух паразитических женщин, я, наверное, имею право хоть иногда что-нибудь поесть. Я содрал с себя вонючую рубашку и швырнул ее в кресло в углу. Мона подхватила ее, поднесла к окну, открыла его и выкинула рубашку на улицу. Затем развернулась с видом: ну, попробуй теперь что-нибудь сделать. Я не сказал ни слова, лишь холодно взглянул на нее, чтобы она осознала всю глубину моего презрения. Мать моя стояла ошеломленная, совершенно не понимая, что происходит; и за миллион лет ей не пришло бы в голову выбрасывать рубашку просто потому, что она воняет. Без единого слова я выбежал наружу и обогнул дом. Рубашка свисала с фигового дерева под нашим окном. Я надел ее и вернулся в квартиру. Остановился точно в том же месте, где стоял и раньше. Сложил на груди руки и позволил презрению свободно хлынуть со своей физиономии. - Ну, - сказал я. - Попробуй еще разок. Чего ждешь? - Дурак ты! - ответила Мона. - Дядя Фрэнк прав. Ты чокнутый. - Хо. Этот! Этот осел, этот Бубус Американус! Мать пришла в ужас. Всякий раз, когда я говорил то, чего она не понимала, она считала, что это имеет отношение к сексу или голым женщинам. - Артуро! Подумать только! Твой родной дядя! - Дядя или не дядя, я положительно отказываюсь брать свое обвинение назад. Он - Бубус Американус отныне и навсегда. - Но он же твой родной дядя! Твоя плоть и кровь! - Отношение мое неизменно. Обвинения остаются в силе. Ужин накрыли в углу кухни. Мыться я не стал. Я слишком проголодался. Я вошел и сел. Мать принесла мне чистое полотенце. Сказала, что мне следует вымыться. Я взял полотенце и положил рядом. Неохотно появилась Мона. Тоже села и попыталась вытерпеть меня на близком расстоянии. Она расстелила салфетку, и мать принесла ей тарелку супа. Но вонь для Моны была чересчур. От вида супа ее замутило. Она схватилась за живот, отшвырнула салфетку и выбежала из-за стола. - Не могу. Не могу и вс„! - Ха! Слабаки. Бабы. Несите еду! Затем вышла мать. Я ел в одиночестве. Закончив, я закурил и откинулся на спинку, чтобы немного подумать о женщинах. Мне следовало найти самый лучший из всех возможных способов уничтожить их. Сомнений не было: с ними следовало кончать. Я мог их сжечь, разрезать их на кусочки или утопить. В конце концов, я решил, что утопить - лучше всего. Сделать это я мог с удобством, принимая ванну сам. А потом выкину останки в канализацию. И они потекут к морю, туда, где лежат мертвые крабы. Души мертвых женщин будут беседовать с душами мертвых крабов, и говорить они будут только обо мне. Слава моя упрочится. Крабы и женщины придут к одному неизбежному заключению: что я - воплощенный ужас, Черный Убийца Тихоокеанского Побережья, однако, ужас, уважаемый всеми, как крабами, так и женщинами; жестокий герой, но герой тем не менее. ДВЕНАДЦАТЬ После ужина я пустил в ванну воду. Еда меня удовлетворила, и я пребывал в прекрасном для казни настроении. Теплая вода сделает ее еще интереснее. Пока ванна наполнялась, я зашел к себе в кабинет и запер за собой дверь. Зажег свечу и поднял коробку, скрывавшую моих женщин. Вот они лежат, сбившись вместе, все мои женщины, мои фаворитки, тридцать женщин, выбранных из художественных журналов, женщин не реальных, но все равно достаточно хороших, женщин, принадлежащих мне больше, чем когда-либо будет принадлежать какая-нибудь настоящая женщина. Я свернул их и засунул под рубашку. Я вынужден был пойти на это. Мона с матерью сидели в гостиной, чтобы попасть в ванную, пришлось бы пройти мимо них. Итак, это конец! Сама судьба привела меня к этому! Подумать только! Я оглядел весь чулан и попытался вызвать в себе что-нибудь сентиментальное. Однако, большой грусти не было: мне для этого слишком хотелось приступить к казни. Но единственно чтобы соблюсти формальности, я немного постоял, склонив голову в знак прощания. Потом задул свечу и шагнул в гостиную. Дверь за собой я оставил открытой. Впервые в жизни я не закрыл ее. В гостиной Мона что-то шила. Я прошел по ковру, и рубашка у меня на животе слегка топорщилась. Мона подняла голову и увидела открытую дверь. Это ее очень удивило. - Ты забыл запереть свой "кабинет", - сказала она. - Я знаю, что делаю, если ты не возражаешь. И буду запирать эту дверь тогда, черт возьми, когда мне этого захочется. - А как же Ницше, или как ты его там называешь? - Оставь Ницше в покое, ханженская блудница. Ванна была готова. Я разделся и уселся в нее. Картинки лежали лицом вниз на коврике, стоило лишь протянуть к ним руку. Я протянул ее и взял верхнюю. Почему-то я знал, что первой окажется Хелен. Слабый инстинкт подсказал. Это и была Хелен. Хелен, дорогая Хелен! Хелен, с ее светло-каштановыми волосами! Давно я ее не видел, почти три недели. Странная штука с этой Хелен, самой странной из всех женщин: мне она не была безразлична только из-за ее длинных ногтей. Они были такими розовыми, что захватывало дух, такими острыми и утонченно живыми. Все остальное в ней меня не интересовало, хотя прекрасна она была от и до. На картинке она сидела обнаженной, придерживая на плечах мягкую вуаль, зрелище великолепное само по себе, однако, она меня не интересовала, за исключением этих ее прекрасных ногтей. - Прощай, Хелен, - сказал я. - Прощай, дорогуша. Я никогда тебя не забуду. До смертного дня своего я буду помнить, как много раз уходили мы с тобой вглубь кукурузных полей из книжки Андерсона, и как засыпал я с твоими пальцами во рту. Как восхитительны они были! Как сладко я спал! Но теперь мы расстаемся, дорогая Хелен, милая Хелен. Прощай, прощай! Я разорвал картинку на клочки и пустил их плавать по ванне. Затем перегнулся снова. Хэйзел. Я назвал ее так потому, что глаза на цветной картинке были карими. Однако, и она мне была безразлична. Меня привлекали ее бедра - мягкие, как подушки, и белые. Ах, как мы проводили время вместе - Хэйзел и я! Как прекрасна, на самом деле, она была! Прежде, чем уничтожить ее, я откинулся в воду и вспомнил, сколько раз мы встречались в таинственной комнате, пронизанной ослепительным солнечным светом, очень белой комнате, где на полу лежал один зеленый ковер, в комнате, существовавшей только ради нее. В углу, у стены, совершенно непонятно, зачем, но всегда на этом месте, стояла длинная тонкая трость с серебряным наконечником, посверкивая на солнце алмазами. А из-за занавеса, который я никогда толком не мог различить, поскольку в комнате постоянно курилась какая-то дымка, однако же отрицать его существование я тоже не мог, выходила Хэйзел, выходила так меланхолично на середину комнаты, а я уже стоял там, восхищаясь округлой красотой ее бедер, стоял перед нею на коленях, и пальцы мои таяли, стремясь коснуться ее; тем не менее, с дорогой моей Хэйзел я никогда не разговаривал, а обращался только к ее бедрам, словно они были живыми душами, рассказывая им, как они чудесны, как бесцельна жизнь моя без них, между тем обнимая их обеими руками и притягивая к себе поближе. И эту картинку я тоже разорвал на части, и смотрел, как в них впитывается вода. Дорогая Хэйзел... Затем была Таня. С Таней мы встречались по ночам в пещере, которую мы еще детьми как-то летом выкопали в утесах Палос-Вердес около Сан-Педро. Пещера была у моря, и до нее от ближайших лаймов доносился экстаз ароматов. Пещеру устилали старые журналы и газеты. В одном углу валялась сковородка, которую я спер у матери с кухни, а в другом, потрескивая, горела свеча. На самом деле - грязная маленькая нора, особенно если посидишь в ней достаточно долго, к тому же очень холодная, поскольку со всех сторон капала вода. Вот там я и встречался с Таней. Но любил я не Таню. Я любил то, как она носила свою черную шаль на картинке. Да и не в шали было дело. Одна без другой ничего не значили, и только Таня могла носить эту шаль именно так. Когда мы с нею встречались, я обычно проползал в отверстие к центру пещеры и стягивал шаль с Тани, и ее длинные волосы свободно рассыпались по плечам, а я прижимал шаль к лицу и зарывался в нее ртом, восхищаясь черным сиянием ее, и благодарил Таню снова и снова за то, что надела ее ради меня. И Таня всегда отвечала мне: - Но это же пустяки, глупенький. Я делаю это с радостью. Ты такой глупыш. - А я говорил: - Я люблю тебя, Таня. А вот Мари. О Мари! Ох ты, Мари! Со своим изощренным смехом и глубоким ароматом духов! Я любил ее зубы, ее рот и запах ее тела. Мы обычно встречались в темной комнате, где вдоль стен выстроились пыльные книги, все в паутине. Возле камина стояло кожаное кресло: должно быть, это был большой дом, замок или особняк где-то во Франции, поскольку на другом конце комнаты, огромно и прочно громоздился письменный стол Эмиля Золя, каким я видел его в книжке. Я сидел за ним и читал последние страницы "Нана", то место, где она умирает, а Мари поднималась от этих страниц, словно туман, и вставала передо мной обнаженная, смеясь своим прекрасным ртом и одуряющим запахом своим, пока мне не приходилось отложить книгу, и Мари проходила передо мною, и тоже касалась книги рукой, и качала головой, все так же глубоко улыбаясь, и я чувствовал ее тепло, электричеством пульсировавшее в моих пальцах. - Кто ты? - Я Нана. - В са

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору