Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Фриш Макс. Homo Фабер -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  -
еред рассветом всегда сильно холодает. Потом мы выкурили нашу последнюю сигарету. О наступающем дне, который был для Сабет днем возвращения домой, мы не сказали ни слова. Около пяти утра начало светать: небо как тонкий фарфор! С каждой минутой светлели и море, и небо, но не земля. Можно было догадаться, где находятся Афины; в светлых бухтах возникали черные островки. Твердь отделялась от воды, а над всем этим витало несколько утренних облачков. "Как пуховки с розовой пудрой!" - сказала Сабет, а я ничего не нашел в ответ и проиграл очко. 19:9 в пользу Сабет. Воздух в этот час как цветы осенницы. Я тоже нашел сравнение: как целлофан, которым ничего не обернуто. Потом стал различим прибой: как пивная пена! Сабет тоже находит: как кружевные оборки. Я беру назад свою пивную пену и предлагаю: как стеклянная вата! Но Сабет не знает, что такое стеклянная вата; а тут из моря вырвались первые лучи - как сноп пшеницы, как сверкающие копья, как трещины от удара на ветровом стекле, как дароносица, как фотоснимок пучка несущихся электронов. Но за каждый объект, так сказать, можно получить только одно-единственное очко, напрасный труд искать полдюжины сравнений, да к тому же за это время солнце успевает взойти и ослепить нас. "Как выход плавки в доменной печи", - говорю я, а Сабет молчит и теряет очко... Я никогда не забуду, как она сидела на этой скале - молча, с закрытыми глазами, озаренная солнцем. Она сказала, что счастлива, и я никогда не забуду всего этого: море, которое на глазах становилось темнее - сначала более синим, потом лиловым, море Коринфа и другое, Аттическое море; красноватая распаханная земля, серо-зеленые кроны оливковых деревьев и их длинные тени на красной земле. Первое тепло утренних лучей и Сабет, которая меня обнимает, словно я подарил ей все это - и море, и солнце, и все остальное; я никогда не забуду, как Сабет поет! На столе стоял завтрак, который мне оставила Ганна, и лежала записка: "Скоро приду. Ганна". Я ждал. Я чувствовал себя очень небритым и обыскал всю ванную в поисках бритвы, но ничего не нашел в доме, кроме флакончиков, коробочек с пудрой, губной помады, каких-то тюбиков, лака для ногтей, заколок; в зеркале я увидел, как выглядит моя рубашка - еще ужаснее, чем вчера: пятна крови несколько поблекли, но зато расплылись. Я ждал не меньше часа. Ганна пришла из больницы. - Как она себя чувствует? - спрашиваю я. Ганна какая-то странная. - Я подумала, - говорит она, - что тебе надо выспаться. Потом говорит без обиняков: - Я хотела побыть с Эльсбет вдвоем. Тебя это не должно обижать, Вальтер. Мы ведь двадцать лет прожили с ней вдвоем. Я ей ничего не ответил. - Это не упрек, - говорит она, - но ты должен понять. Мне хотелось побыть с ней вдвоем. И все. Я хотела с ней поговорить. О чем же они говорили? - Бог весть о чем. - Обо мне? - спрашиваю я. - Нет, - говорит она. - Она рассказывала про Йель. Только про Йель, про какого-то молодого человека по имени Гарди... В общем, всякую чушь. Сведения, которые Ганна принесла из больницы, мне не понравились: скачущий пульс, вчера учащенный, сегодня замедленный, весьма замедленный, лихорадочный румянец на лице, как говорит Ганна, сильно суженные зрачки, затрудненность дыхания. - Я хочу ее увидеть, - говорю я. Ганна считала, что сперва надо купить рубашку. С этим я не мог не согласиться. Ганна позвонила куда-то по телефону. - Все в порядке, - говорит она, - мне дают институтскую машину, чтобы мы могли поехать в Коринф за ее вещами и за твоими тоже. Там ведь твои ботинки и куртка. Ганна в роли администратора. - Все в порядке, - говорит она, - такси сейчас будет. Ганна ни секунды не сидит на месте, все время что-то делает, поговорить с ней невозможно. Она высыпает окурки из пепельницы, опускает жалюзи. - Ганна, - спрашиваю я, - почему ты на меня не смотришь? Быть может, она этого сама не замечала, но это было так: в то утро Ганна на меня совсем не глядела. Разве я был виноват, что все так случилось? Правда, Ганна ни в чем меня не упрекала, ни на что не жаловалась, только вытряхивала пепельницы - мы ведь вчера весь вечер курили. Я не выдержал: - Слушай, разве мы не можем поговорить как люди? И взял ее за плечи. - Слушай, - говорю я, - посмотри на меня! Ее плечи - я испугался, когда прикоснулся к ним, - уже и нежнее, чем у дочери, какие-то более хрупкие, трудно допустить, что Ганна стала меньше; ее глаза еще более красивые, чем прежде, - мне хотелось, чтобы они глядели на меня. - Вальтер, - сказала она, - ты мне делаешь больно. Я говорил глупости, но молчать, по-моему, было еще ужаснее; я сжал в ладонях ее лицо. Чего я хотел? Я и не думал целовать Ганну. Почему она вырвалась? Понятия не имею, что я говорил. Я только видел ее глаза, в которых вспыхнул ужас, ее седые волосы, ее лоб, нос - какое благородство линий (или как это еще сказать); все очень женственное, благороднее, чем у дочери, ее дряблая черепашья кожа на шее, веер морщинок на висках, глаза, в которых нет усталости, а только ужас, глаза еще более красивые, чем прежде. - Вальтер, - говорит она, - ты чудовище! Эту фразу она повторила дважды. Я ее поцеловал. Она не мигая глядела на меня, пока я не разжал руки; она молчала и даже не поправила волосы, она молчала - она проклинала меня. Потом пришло такси. Мы поехали в торговую часть города, чтобы купить рубашку - вернее, ее купила Ганна, у меня ведь не было денег; я ждал, сидя в такси, чтобы не показаться на людях в грязной рубашке; Ганна была трогательно внимательна ко мне; она даже вернулась назад, чтобы спросить, какой я ношу размер. Потом мы поехали в институт, где Ганна, как было договорено, получила машину "опель", и потом - к морю, чтобы привезти вещи Эльсбет и мой бумажник, вернее, мою куртку (там же был паспорт) и мою кинокамеру. Ганна вела машину. В Дафнии есть рощица, где я мог бы, как мне казалось, надеть новую рубашку, но Ганна покачала головой и не остановила машину, хотя я и развернул пакет. О чем мы могли говорить! Я говорил о греческой экономике: не доезжая Элевсиса, я увидел крупное строительство - Greek gouvernement oil refinery [греческий государственный нефтеочистительный завод (англ.)], его осуществляли немецкие фирмы, но Ганну это сейчас (да и вообще никогда) не интересовало; однако молчать было тоже невыносимо. Она только один раз обратилась ко мне: - Ты не знаешь, как называется то место? - Нет. - Теодори? Я не знал, потому что мы приехали туда в автобусе из Коринфа и сошли там, где нам понравилось море, это было в семидесяти шести километрах от Афин, я прочел это на табличке у эвкалиптовой аллеи. Ганна молча вела машину. Я ждал подходящего случая, чтобы поменять рубашку, мне не хотелось переодеваться в машине. Мы проехали Элевсис. Мы проехали Мегару. Я рассказал о своих часах, которые отдал шоферу грузовика, потом стал рассуждать о времени вообще, о часах, которые могли бы повернуть время вспять. - Стоп! - сказал я. - Вот здесь... Ганна остановила машину. - Здесь? - спросила она. Я хотел ей только показать тот откос на обочине шоссе, где лежала девочка, пока нас не подобрал грузовик с трубами. Обычный каменистый откос, поросший чертополохом и красными маками, а рядом - прямое, словно отбитое по линейке, шоссе, по которому я бежал, неся ее на руках, черная лента - вар и гравий; потом мы миновали тот колодец под оливковым деревом, каменистую пашню, белые домики под гофрированной жестью. Наступил полдень. Как вчера. - Давай поедем помедленнее, прошу тебя, - сказал я. То, что длится вечность, когда бежишь босиком, занимает на "опеле" меньше двух минут. Все тут было точь-в-точь как вчера. Только у цистерны не стояла двуколка с гравием, запряженная ослом. Ганна и без того верила мне, не знаю, почему мне так хотелось ей все показать. Место, где двуколка, груженная мокрым гравием, выехала с пляжа на шоссе, было легко найти - сейчас еще виднелись следы колес и вмятины от ослиных копыт. Я думал, Ганна будет ждать в машине. Но Ганна вышла и пошла пешком по липкому от вара шоссе, я нашел пинию, потом по дроковым зарослям стал спускаться вниз, я не понимал, почему Ганна не захотела остаться в машине. - Вальтер, - сказала она, - вот как будто след! Но мы приехали сюда, считал я, не ради того, чтобы искать кровавые следы, а чтобы найти мой бумажник, мою куртку, мой паспорт, мои ботинки... Все лежало нетронутым. Ганна попросила у меня сигарету. Все как вчера! Только прошли ровно сутки: тот же песок, тот же прибой - совсем слабый, набегают небольшие волны, но не разбиваются о берег, а тихо растекаются по песку, то же солнце, тот же ветер шумит в дроке, но рядом со мной стоит не Сабет, а Ганна, ее мать. - Вы здесь купались? - Да, - говорю я. - Здесь хорошо, - говорит она. Это было ужасно. Что касается несчастного случая, то мне скрывать нечего. Берег здесь отлогий, и надо пройти не меньше тридцати метров по воде, чтобы можно было плавать; а в тот момент, когда я услышал ее крик, я был на расстоянии не менее пятидесяти метров от берега. Я видел, как Сабет вскочила на ноги. Я крикнул: "Что случилось?" Она побежала... После бессонной ночи на Акрокоринфе мы заснули на песчаном пляже, потом мне захотелось выкупаться и побыть одному, пока она спит. Перед тем как войти в воду, я осторожно, стараясь ее не разбудить, накрыл ей плечи рубашкой, чтобы она не обгорела на солнце. Тени здесь мало, одна-единственная пиния. Мы улеглись в лощинке под деревом, но потом, как это всегда бывает, тень передвинулась - вернее, солнце, - из-за этого я, кажется, и проснулся, потому что вспотел, да и к тому же - полуденная тишина; я вдруг испугался, быть может, мне что-то приснилось, а может, померещились чьи-то шаги. Я открыл глаза - кругом никого не было. Скорей всего меня разбудил скрип двуколки или звяканье лопаты о гравий; но тогда я ничего не увидел. Сабет спала, и не было никакой причины пугаться - полдень как полдень, нет даже прибоя, только легкая зыбь у берега, и вода беззвучно обтекает гальку; лишь время от времени слышно, как, позвякивая, перекатываются камешки, и снова тишина, иногда прерываемая жужжанием пчелы. Я подумал: стоит ли плавать, когда у тебя сердцебиение? Некоторое время я постоял в нерешительности. Сабет почувствовала, что рядом с ней уже никого нет, и повернулась на другой бок, не просыпаясь. Я пустил ей струйку песка на шею, но она продолжала спать; и тогда я полез в море; в тот момент, когда Сабет вскрикнула, я был не менее чем в пятидесяти метрах от берега. Сабет бежала не отвечая. Слышала ли она меня, я не знаю. Я попытался бежать по колено в воде. Я крикнул ей, чтобы она остановилась, а когда я наконец выбрался на берег, меня словно сковал паралич. Я с трудом передвигал ноги. Наконец она остановилась. Сабет стоит на склоне. Правую руку она прижимает к левой груди, чего-то ждет и не отвечает мне... Я добираюсь до склона (совершенно не помня о том, что я голый) и бегу к ней. А потом какая-то чудовищная нелепость - в тот момент, когда я наконец добежал до нее, чтобы ей помочь, она на шаг отступает от меня (я в недоумении останавливаюсь) и падает навзничь с откоса. Вот как произошло несчастье. Высота пустяковая, меньше двух метров - с человеческий рост; но, когда я подскочил к ней, она лежала уже без сознания. Должно быть, сильно ударилась затылком. Я не сразу заметил ранку от укуса - три капельки крови, которые я тут же стер; потом быстро натянул на себя штаны и рубашку, взял ее на руки и босиком понес к шоссе, где как раз в эту минуту промчался "форд", - я кричал что было сил, но шофер меня не услышал... Ганна стоит на том месте, где случилось несчастье. Ганна курила сигарету, пока я рассказывал, стараясь не упустить ни малейшей подробности, и показывал, где и как она упала с откоса; Ганна ведет себя просто невероятно, как друг, а ведь я был готов к тому, что она, мать, проклянет меня в душе, хотя, с другой стороны, если взглянуть на это объективно, я действительно ни в чем не виноват. - Пойдем, - говорит она, - возьми свои вещи. Не будь мы тогда уверены, что девочка спасена, мы бы, конечно, не говорили так на пляже. - Ты знаешь, - говорит Ганна, - что она твоя дочь? Я это уже знал. - Пойдем, - говорит она, - возьми свои вещи. Мы стояли с вещами в руках. Я держал свои запыленные ботинки. Ганна - черные джинсы нашей дочери. Сам не знаю, что я хотел сказать. - Пойдем, - говорит она. И все же я спросил ее: - Почему ты это скрыла от меня? Ганна ничего не ответила. Снова над морем дрожал синий зной, как вчера в это время, - был полдень, плоские волны медленно набегали на берег и растекались в пене, позвякивая камешками, потом тишина, а потом все сначала. Ганна поняла меня очень точно. - Ты забываешь, - говорит она, - что я замужем... Потом она еще сказала: - Ты забываешь, что Эльсбет тебя любит... Я не был в состоянии принять в расчет сразу все, но ведь какой-нибудь выход, думал я, всегда находится. Мы еще долго стояли там. - Почему бы мне здесь не найти работу, - говорю я, - инженеры везде нужны, ты же видела: Греция тоже строится. Ганна отлично понимала, как я себе это представляю, - я исходил не из романтических побуждений и не из нравственных принципов, а руководствовался чисто практическими соображениями: общий дом, общее хозяйство, общая старость. А почему бы и нет? Ганна ведь все это знала уже двадцать лет назад, когда я и понятия ни о чем не имел, и все же мое предложение поразило ее. - Ганна, - спрашиваю я, - почему ты смеешься? Какое-то будущее, считал я, всегда есть, мир еще ни разу не останавливался в своем движении, жизнь продолжается. - Да, - говорит она, - но, быть может, без нас. Я взял ее за плечи. - Пойдем, - говорит она. - Я замужем, Вальтер, я в самом деле замужем. Не прикасайся ко мне. Мы пошли назад, к машине. Ганна была права - что-то я всегда упускал из виду, но даже тогда, когда она напомнила мне о том, чего я не учел, я не изменил своего решения - при всех обстоятельствах перевестись в Афины или, если это невозможно, уйти из ЮНЕСКО и самому подыскать себе здесь работу, хотя в ту минуту не представлял себе, как можно будет устроить нашу совместную жизнь. Но я привык искать решение до тех пор, пока не найду его. Ганна уступила мне место у руля. Мне никогда еще не приходилось вести "опель-олимпию", но ведь Ганна тоже не спала всю ночь; сейчас она делала вид, что спит. В Афинах мы остановились, чтобы купить цветы. Было без чего-то три. В приемной, где нас просили подождать, мы еще совершенно ничего не подозревали: Ганна развернула бумагу, которой были обернуты цветы. Потом появилась дьякониса - я никогда не забуду ее лица... Ганна стоит у окна, как вчера; мы не говорим друг другу ни слова, мы даже не смотрим друг на друга. Потом пришел доктор Элетеропулос. Они говорили по-гречески, но я все понял. Она умерла в самом начале третьего. ...Потом мы стояли у ее постели, Ганна и я; в это просто нельзя было поверить - наша девочка лежала с закрытыми глазами, будто спала, но белая, словно из гипса; руки, вытянутые вдоль тела, покрытого простыней; наши цветы на ее груди; я говорю это не в утешение, а всерьез: она спит! И сегодня еще не могу в это поверить... "Она спит", - говорю я, обращаясь вовсе не к Ганне, которая вдруг с криком кидается на меня, я ее не узнаю, не загораживаюсь, не чувствую, что ее кулаки молотят меня по лицу. Какое это имеет значение! Она все кричит и бьет меня, пока не выбивается из сил... Все это время я только прикрывал глаза ладонью. Как теперь стало ясно, наша дочь умерла не от укуса змеи - действие яда после вливания сыворотки было полностью ликвидировано. Смерть наступила от перелома основания черепа (compressio cerebri), который произошел в момент падения на каменистый склон и не был диагностирован. Была поражена arteria meningica media, вызвавшая так называемую epiduralnematorum, которая (как мне сказали) легко устраняется хирургическим вмешательством. Написано в Каракасе с 21 июня по 8 июля ВТОРАЯ ОСТАНОВКА Афины, больница. Начало записей 19 июля. _Они отняли у меня мою портативную машинку "Гермес" и заперли ее в белый шкаф, потому что сейчас полдень, потому что мертвый час. Приходится писать от руки! Я терпеть не могу писать от руки, я сижу на кровати в одних пижамных штанах, и мой маленький вентилятор (подарок Ганны) гудит с утра до вечера; в остальном - мертвая тишина. Сегодня снова сорок градусов в тени! Эти часы тишины (13:00-17:00) самые ужасные. При этом у меня остается уже мало времени, чтобы все записать. Ганна ежедневно навещает меня, и всякий раз я пугаюсь, когда она стучит в белую двустворчатую дверь; Ганна вся в черном в моей белой комнате. Почему она никогда не садится? Она каждый день ходит на могилу, она каждый день ходит в институт - вот пока все, что я знаю про Ганну. Она стоит у открытого окна, а я вынужден лежать, и меня это нервирует и ее молчание - тоже. Может ли она простить? Могу ли я что-нибудь исправить? Я не знаю даже, что Ганна делала с тех пор; об этом - ни слова. Я спросил Ганну, почему она не садится. Я вообще Ганну не понимаю - ее усмешка, когда я о чем-нибудь спрашиваю, ее глаза, глядящие куда-то мимо меня; иногда я боюсь, что она еще сойдет с ума. Сегодня - шесть недель с того дня._ 8.VI. Нью-Йорк. Обычная Saturday-party [субботняя вечеринка (англ.)] у Вильямса, я не хотел идти, но надо было: собственно говоря, никто меня, конечно, не принуждал, но все же я пошел. Я не знал, что делать. К счастью, меня ожидало сообщение, что турбины в Венесуэле подготовлены наконец к монтажу, значит, надо вылетать как можно скорее. Но я все спрашивал себя, справлюсь ли я на этот раз со своей задачей. Когда Вильямс, этот неистребимый оптимист, положил мне на плечо руку, я кивнул ему в ответ, но про себя я продолжал сомневаться. - Come on, Walter, have a drink [давай выпьем, Вальтер (англ.)]. Как обычно, все стоят группками, не знаешь, куда приткнуться. - Roman holidays, oh, how marvellous [отпуск в Риме - как это прекрасно (англ.)]. Я никому не сказал, что моя дочь умерла, потому что никто не знал, что у меня была дочь, и я не ношу траурной ленточки в петлице, потому что не хочу, чтобы мне задавали вопросы, ведь все это никого не касается. - Come on, Walter, another drink [давай выпьем-ка еще, Вальтер (англ.)]. Я слишком много пью. - Walter has trouble, - рассказывает всем Вильямс, - Walter can't find the key of his home [у Вальтера неприятности, он не может найти ключ от своей квартиры (англ.)]. Вильямс считает, что я должен играть хоть какую-то роль в этом обществе, пусть комическую, это лучше, чем вообще никакую. Оказывается, нельзя просто стоять в углу и грызть миндаль. - Fra Angelico, oh, I just love it [Фра-Анджелико, о, я его обожаю! (англ.)]. Все все понимают лучше меня. - How did you en joy the Masaccio fresco? [Вам понравилась фреска Мазаччо? (англ.)] Я не знаю, что сказать в ответ. - Semantics! You

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору