Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
по моему определению, суть не
что иное, как признаки усталости, - во всяком случае у меня. Бывают минуты
слабости. И сколько тогда ни пиши писем, чтобы не чувствовать себя
одиноким, все равно не поможет. Ничего этим не изменишь; все равно потом
опять слышишь только свои собственные шаги в пустой квартире. И что еще
хуже, чей-то голос по радио расхваливает патентованный собачий корм или
сухие дрожжи - какая разница! - а потом желает спокойного сна и умолкает,
а времени всего два часа ночи. И тогда выручает джин - хотя, вообще-то
говоря, джин я не люблю - и с улицы доносятся голоса, гудки машин,
лязганье подземной дороги или гул самолета, что в конце концов
безразлично. Случается, что я засыпаю в кресле с газетой на коленях,
уронив на ковер потухшую сигарету. Я пытаюсь взять себя в руки. Зачем?
Какая-то ночная станция передает симфонический концерт, я выключаю
приемник. Что делать дальше? Я стою со стаканом, наполненным джином,
которого я не люблю, и пью; я стою, чтобы не слушать звука шагов в
квартире - моих собственных шагов. Все это ничуть не трагично, просто
как-то тягостно, ведь сам себе не скажешь спокойной ночи...
Но неужели из-за этого стоит жениться?
Сабет, прибежавшая между танцами, чтобы выпить лимонного сока, тронула
меня за руку: мистер Левин, этот телеграфный столб, спал и улыбался,
словно он и с закрытыми глазами видел всю эту веселую кутерьму - бумажные
драконы и разноцветные воздушные шарики в руках танцующих; причем каждый
норовил хлопнуть по шарику соседа, чтобы шарик с треском лопнул.
О чем же я все время думаю? - спросила она меня.
Я не знал, что ей ответить.
А она о чем думает? - спросил я.
Сабет сразу сказала:
- Вам надо жениться, мистер Файбер.
Но тут появился ее друг, который обежал все палубы, чтобы найти ее и
пригласить на танец. Он вопросительно взглянул на меня.
- Пожалуйста, пожалуйста, - сказал я.
У меня осталась только ее сумочка.
Я прекрасно знал, о чем я думал. Но этого не скажешь словами. Я поднял
бокал и вдохнул запах вина, я не хотел думать о том, как это бывает между
мужчиной и женщиной, и все же невольно эта картина возникла у меня перед
глазами. Я испытал изумление и испуг, словно в полусне. Почему это
происходит именно так? Если подойти к этому отстраненно - почему это
происходит так, как происходит? Когда сидишь и поглядываешь на танцующие
пары и вдруг представляешь себе этот акт во всей его плотской
конкретности, возникает ощущение, что это не по-человечески. Почему именно
так? Абсурд какой-то; когда желание, инстинкт не побуждают к этому,
кажешься себе сумасшедшим только оттого, что такая идея могла прийти тебе
в голову, это представляется даже каким-то извращением...
Я заказал пива.
Может быть, это только я так ощущаю?
А танцующие между тем играли в странную игру: каждая пара двигалась
так, чтобы удержать носами апельсин...
Интересно, а как относится к этому Лезер Левин? Он и в самом деле
храпел, с ним не поговоришь; рот у него был полуоткрыт - точно красноватый
рот рыбы за зеленым стеклом аквариума.
Я думал об Айви.
Когда я обнимаю Айви, мне в голову лезет самое разное: надо отдать
проявить пленку, не забыть позвонить Вильямсу! Айви бормочет: "I'm happy,
о dear, so happy, о dear, о dear" [я счастлива, милый, так счастлива,
милый, милый (англ.)], а я могу в это время решать в уме шахматную задачу.
Я чувствую ее ладони на своем затылке, я вижу, как в эпилептической
гримасе счастья искажается ее рот, и отмечаю про себя, что картина на
стене снова висит косо, улавливаю шум лифта, пытаюсь вспомнить, какое
нынче число, слышу ее вопрос: "You're happy?" [Ты счастлив? (англ.)] - и
закрываю глаза, чтобы сосредоточиться на Айви, которую обнимаю, и по
рассеянности целую свою собственную руку. Потом все как бы забывается. Я
забываю позвонить Вильямсу, хотя все время только об этом и думал. Я стою
у открытого окна и выкуриваю наконец сигарету, а Айви на кухне готовит
чай. И вдруг я вспоминаю, какое нынче число. Но ведь это совершенно
неважно. Словно ничего и не было!.. Потом я слышу, что кто-то вошел в
комнату, оборачиваюсь и вижу Айви в халате - она несет две чашки чаю; я
подхожу к ней и говорю: "Айви!" И целую ее, потому что она - "свой
парень", хотя и не понимает, что я предпочел бы остаться один...
Внезапно наш теплоход остановился.
Мистер Левин вдруг проснулся, хотя я не произнес ни слова, и спросил,
не прибыли ли мы в Саутгемптон.
За бортом множество огней.
Наверное, Саутгемптон.
Мистер Левин встал и вышел на палубу.
Я пил пиво и старался вспомнить, казалось ли мне все это с Ганной
(тогда) тоже абсурдным, всегда ли это было абсурдным.
Все вышли на палубу.
Когда Сабет вернулась за своей сумочкой в зал, украшенный бумажными
драконами, она меня сильно удивила: отослала своего друга, который сразу
скис, и села рядом со мной. Детское выражение ее лица так напомнило мне в
эту минуту Ганну.
Сабет взяла сигарету и снова пристала ко мне: о чем я все время думаю?
А что-то мне ведь надо было сказать ей в ответ. Я протянул зажигалку,
вспыхнувшее пламя вырвало из тьмы ее юное лицо, и я спросил: не выйдет ли
она за меня замуж?
Сабет покраснела.
- Это всерьез?
- А почему бы и нет!
Началась выгрузка, и это зрелище почему-то никому нельзя было
пропустить; каждый считал для себя делом чести стоять на палубе, несмотря
на пронизывающий холод; дамы дрожали в своих вечерних туалетах; туман,
ночь, подсвеченная тысячами огней, мужчины в смокингах, прижимающие к себе
дам, чтобы хоть немного их согреть, все в пестрых бумажных колпаках, скрип
кранов, туман и мерцание тусклых огней на берегу.
Мы оба стояли, не касаясь друг друга.
Я сказал ей то, чего совсем не должен был говорить, но что сказано, то
сказано, и теперь я наслаждался нашим молчанием. Я совсем протрезвел,
однако не знаю, о чем я думал тогда, скорее всего ни о чем.
Моя жизнь была в ее руках.
К нам подошел мистер Левин, но он не помешал, напротив, я был ему рад.
Сабет, как мне показалось, тоже; я держал ее за руку, и мы болтали с
мистером Левином, который выспался и тоже совсем протрезвел, словно и не
пил бургундского; мы обсуждали, сколько и кому нужно оставить на чай и
тому подобное. Теплоход стоял на якоре не меньше часа, уже начало светать.
Когда мы снова остались одни, совсем одни на мокрой палубе, и Сабет еще
раз спросила меня, всерьез ли я это сказал, я поцеловал ее в лоб, потом
поцеловал холодные вздрагивающие ресницы, она задрожала всем телом, потом
поцеловал в губы и сам испугался. Ни одна девушка не была мне такой чужой.
Ее чуть приоткрытый рот - нет, это невозможно! Я целовал мокрые от слез
щеки, говорить было нечего - нет, это невозможно!
На другой день мы прибыли в Гавр.
Шел дождь, и я стоял на верхней палубе, когда чужая девочка с рыжеватым
конским хвостом спускалась по трапу. Обе ее руки были заняты вещами,
поэтому она не могла мне помахать на прощание.
Мне кажется, она увидела, что я ей машу. Мне было жаль, что я не снимаю
это на пленку; я продолжал махать, даже когда потерял ее в толпе.
Потом в таможне, как раз в ту минуту, когда я открывал свой чемодан, я
опять мельком увидел ее рыжеватые волосы; она кивнула мне и улыбнулась.
Обе руки ее были заняты, она экономила на носильщике и поэтому тащила весь
свой багаж сама, хотя ей это было явно не под силу, но я не смог ей
помочь, она тут же затерялась в толпе. Наша дочь! Но ведь тогда я не мог
этого знать; и все же у меня сжалось сердце, когда она растворилась в
людском потоке. Я к ней привязался - вот все, что я знал. В парижском
экспрессе я мог бы, конечно, обойти все вагоны. Но зачем? Ведь мы
простились.
В Париже я сразу же позвонил Вильямсу, чтобы хоть устно доложить о
делах; он поздоровался со мной ("Хелло!"), но времени меня выслушать у
него не нашлось. Я даже подумал, уж не случилось ли чего. Париж, как
всегда, означал для меня неделю заседаний. Как всегда, я поселился в отеле
на набережной Вольтера, занял свою всегдашнюю комнату с окнами на Сену и
Лувр, в котором я никогда не был, хотя он и находился как раз напротив.
Вильямс разговаривал со мной как-то странно.
- It's o'key, - сказал он. - It's o'key [ладно, ладно (англ.)], -
повторял он, пока я отчитывался о своей короткой поездке в Гватемалу,
которая, как это выяснилось в Каракасе, нимало не задержала нашей работы,
поскольку наши турбины все равно не были подготовлены к монтажу, не говоря
уже о том, что на парижскую конференцию я не опоздал, а именно она-то и
была важнейшим мероприятием этого месяца. - It's o'key! - сказал он, когда
я стал рассказывать ему об ужасном самоубийстве моего друга юности, - it's
o'key! - А в конце разговора спросил: - What about some holidays, Walter?
[Что, если вам пойти в отпуск, Вальтер? (англ.)]
Я его не понял.
- What about some holidays? - сказал он. - You're looking like... [вид
у вас такой, будто... (англ.)]
Нас прервали:
- This is Mr.Faber, this is... [это мистер Фабер, это... (англ.)]
Обиделся ли Вильямс на то, что я не летел как всегда, а прибыл на этот
раз - заметьте, в виде исключения - на теплоходе, не знаю; его намек,
будто я очень нуждаюсь в отдыхе, мог звучать только иронически - я
загорел, как никогда, да и худощавость моя несколько сгладилась после
обжорства на теплоходе, и к тому же, повторяю, я загорел...
Вильямс разговаривал со мной как-то странно.
Потом, когда кончилось заседание, я пошел в ресторан, где прежде
никогда не бывал, пошел один; стоило мне подумать о Вильямсе, как у меня
портилось настроение. Вообще-то он не был мелочен. Неужели он думает, что
в Гватемале или в другом каком-нибудь месте я завел любовную интрижку
(loveaffair)?
Его смешок меня обидел - ведь, как я уже говорил, во всем, что касалось
работы, я был воплощенной добросовестностью; никогда еще - и Вильямс это
отлично знал - я из-за женщины не опаздывал ни на полчаса. Но больше всего
меня злило то, что его недоверие, или как там это еще назвать (почему он
все твердил: "It's o'key"?), меня задело и уязвило настолько, что я не мог
думать ни о чем другом, официант стал обращаться со мной как с идиотом.
- Beaune, monsieur, c'est un vin rouge [бон, месье, это красное вино
(фр.)].
- It's o'key, - сказал я.
- Du vin rouge, - сказал он, - du vin rouge avec des poissons? [красное
вино, красное вино к рыбе? (фр.)]
Я просто забыл, что заказал, голова моя была занята другим, и тут не
из-за чего заливаться краской, но меня взбесило, что этому официанту
(словно он обслуживает какого-то варвара) удалось меня смутить. В конце
концов, у меня нет никаких оснований для комплекса неполноценности, со
своей работой я справляюсь, я не гонюсь за лаврами изобретателя, но уж во
всяком случае занят, как мне кажется, не менее нужным делом, чем баптист
из Огайо, который все смеялся над инженерами, - я руковожу монтажом
турбин, стоящих миллионы, и построил уже немало электростанций, работал в
Персии и в Африке (Либерия), в Панаме, Венесуэле и Перу, и я вовсе не
витаю в небесах, как, видимо, считает официант.
- Voila, monsieur [вот, месье (фр.)].
Это всегда целый спектакль - торжественно приносят бутылку, тут же
откупоривают ее, наливают глоток на пробу и непременно спрашивают:
- Il est bon? [Вам нравится? (фр.)]
Ненавижу чувство неполноценности.
- It's o'key, - сказал я, но не оттого, что дал себя запугать, я
отчетливо уловил запах пробки, просто не хотел ввязываться в спор.
У меня было другое в голове.
Я оказался единственным посетителем - было еще рано, - и меня крайне
раздражало зеркало напротив моего столика, зеркало в золоченой раме.
Стоило мне поднять глаза, как я видел свое отражение, похожее на старинный
фамильный портрет: Вальтер Фабер, уплетающий салат, в золоченой раме. У
меня были круги под глазами, и только, но в остальном я выглядел - я уже
это говорил - просто отлично: черный от загара и не такой худущий, как
обычно. Я ведь мужчина во цвете лет (это я знал и без зеркала), правда,
седой, но зато со спортивной фигурой. Я не завидую красавцам. То, что мой
нос немного длиннее, чем надо, волновало меня лишь в годы полового
созревания, а с тех пор нашлось достаточное количество женщин, которые
помогли мне избавиться от ложного чувства неполноценности; и раздражал
меня теперь только этот зал, где повсюду, куда ни глянь, были зеркала -
отвратительное зрелище, - да еще бесконечное ожидание, пока мне принесут
рыбу. Я выразил свое недовольство; хотя я никуда не спешил, меня мучило
ощущение, что официанты пренебрегают мной, сам не знаю почему; совершенно
пустой ресторан с пятью официантами, которые шептались друг с другом, и
один-единственный посетитель - Вальтер Фабер, который крошит хлеб, - в
золоченой раме, куда ни глянь, всюду мое отражение; рыба, когда ее наконец
принесли, оказалась превосходной, но мне почему-то есть ее не хотелось, не
знаю, что со мной случилось.
"You are looking like..."
Только из-за этого глупого замечания Вильямса (при всем том он меня
любит, я это знаю) я все снова и снова, вместо того чтобы есть рыбу,
глядел в эти дурацкие зеркала, в которых видел свое восьмикратное
отражение.
Конечно, с годами стареешь...
Конечно, начинаешь лысеть...
Я не привык ходить по врачам, никогда в жизни я ничем не болел, если не
считать аппендицита, - я глядел в зеркало только потому, что Вильямс
сказал: "What about some holiday, Walter?" При этом я загорел как никогда.
В глазах девочки, которая хотела стать стюардессой, я был, возможно,
человеком солидным, но не уставшим от жизни, напротив, я даже забыл,
приехав в Париж, пойти к врачу, как собирался.
Я чувствовал себя совершенно нормально.
На следующий день (это было воскресенье) я отправился в Лувр, но
девушки с рыжеватым конским хвостом там не увидел, хотя и проторчал в этом
Лувре битый час.
Мою первую близость с женщиной, самую первую, я, можно сказать, совсем
забыл - точнее, я вспоминаю о ней, только когда заставляю себя вспомнить.
Эта женщина была супругой моего учителя, который часто приглашал меня той
весной, перед самыми экзаменами на аттестат зрелости, на субботу и
воскресенье к себе домой; я помогал ему читать корректуру нового издания
его учебника, чтобы немного подработать. Моей страстной мечтой был тогда
мотоцикл, я собирался приобрести его по случаю - пусть какой угодно,
только бы ездить. В мои обязанности входило чертить тушью геометрические
фигуры к доказательствам теорем - "пифагоровы штаны" и тому подобное,
потому что по геометрии и вообще по математике я был первым учеником в
классе. Его супруге, с точки зрения моего тогдашнего возраста вполне
солидной даме, было, я думаю, лет сорок, она болела туберкулезом легких; и
когда она покрывала поцелуями мое мальчишечье тело, она казалась мне то ли
буйно помешанной, то ли ошалевшей сукой. И до и после я называл ее
"госпожа профессорша". Это было абсурдно. От раза к разу я забывал о наших
отношениях; только когда математик входил в класс и молча клал на кафедру
стопку тетрадей, меня охватывал страх, что он узнал об этом и что теперь
об этом узнают все. Чаще всего, раздавая работы, учитель называл мое имя
первым, как единственного, не сделавшего ни одной ошибки, и я должен был
продефилировать с тетрадкой по всему классу. Она умерла тем же летом; и я
забыл все это, как забываешь воду, которой когда-то утолил жажду. Конечно,
я казался себе подонком оттого, что забыл, и заставлял себя раз в месяц
приходить на ее могилу. Убедившись, что никто меня не видит, я вытаскивал
из портфеля жалкий букетик и торопливо клал его на свежую могилу, где еще
не было памятника - только номер; при этом меня терзал жгучий стыд, ибо
всякий раз я радовался, что все, что было между нами, уже кончилось.
Только с Ганной это никогда не казалось абсурдным...
Была весна, но почему-то шел снег, когда мы сидели в саду Тюильри;
снежные хлопья и голубое небо; мы не виделись почти неделю, и мне
показалось, что она рада нашей встрече, хотя бы ради сигарет - у нее явно
уже не было ни гроша.
- Да я никогда и не верила, что вы не ходите в Лувр, - сказала она.
- Во всяком случае, очень редко.
- Редко! - И она рассмеялась. - Позавчера я вас видела в Античном зале,
и вчера тоже.
Она и в самом деле была ребенком, хотя и курила без передышки; она
всерьез считала, что мы случайно встретились в Париже. Она была
по-прежнему в черных джинсах и тапочках, но в коротком пальто с капюшоном,
конечно, с непокрытой головой, сзади болтался рыжеватый конский хвост, а с
безоблачного неба, как я уже сказал, падали хлопья снега.
- Вам не холодно?
- Нет, - ответила она, - но, может, вам?
В 16:00 начиналось вечернее заседание.
- Выпьем кофе? - спросил я.
- О, с большим удовольствием!
Когда мы пересекли площадь Согласия, нас подстегнул свисток
полицейского, и она схватила меня за руку. Этого я никак не ожидал. Нам
пришлось побежать, потому что полицейский махнул своим белым жезлом и на
нас ринулась целая свора машин. Уже оказавшись на тротуаре, но все еще
держась за руки, мы вдруг обнаружили, что я потерял шляпу - она лежала
теперь посреди мостовой, в коричневой снежной жиже, расплющенная
автомобильным светом. "Eh bien!" [Пустяки! (фр.)] - сказал я и пошел
дальше, держа девочку за руку, тоже, как мальчишка, с непокрытой головой,
несмотря на снег.
Сабет была голодна.
Чтобы не возомнить невесть что, я говорил себе: она рада нашей встрече
только потому, что у нее не осталось ни гроша. Она так накинулась на
пирожные, что едва была в состоянии оторвать глаза от тарелки, едва была в
состоянии разговаривать... Отговорить ее от намерения ехать в Рим
автостопом было невозможно; она даже выработала себе точный маршрут:
Авиньон, Ним, Марсель; впрочем, Марсель не обязательно, зато обязательно
Пиза, Флоренция, Сиена, Орвието, Ассизи, ну и так далее; она даже утром
пыталась выехать, но неудачно, - видимо, стояла не на той улице.
- А ваша мама в курсе дела?
Она утверждала, что да.
- И ваша мама не волнуется?
Я сидел еще только потому, что ждал официантку, чтобы расплатиться; я
приготовился тут же вскочить и бежать, даже папку положил себе на колени:
именно теперь, когда Вильямс так странно со мной разговаривал, мне меньше
всего хотелось опоздать на заседание.
- Конечно, волнуется, - ответила девушка, соскребая ложечкой крошки
пирожного; ей явно хотелось облизать тарелку языком, но воспитание не
позволяло. Она рассмеялась: - Мама всегда волнуется...
Потом добавила:
- Мне пришлось ей обещать, что я не поеду с кем попало, но о чем тут
говорить, я ведь не идиотка.
Тем временем я успел заплатить.
- Благодарю вас, - сказала Сабет.
Я не решался спросить: "Что вы делаете сегодня вечером?" Я все меньше
понимал, что это, собственно говоря, за девушка. Беспечна, но в каком
смысле? Быть может, она готова принять приглашение от любого мужчины? Это
предположение вызвало у меня не возмущение, а ревность и настроило
почему-то на сентиментальный лад.
- Мы еще увидимся? - спросил я и тут же поспешил добавить: - Если нет,
то я хочу пожелать вам всего наилучшего...
Мне в самом деле надо было идти.
- Вы посиди