Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
даже Мымриком -- его детдомовской кличкой. А теперь как его
называть?
-- Они ничего не могли сделать, -- сказал Костя. -- Ранение было
тяжелое, и все это было предрешено. Это они по телефону сказали.
Володька тоже закурил "Ракету", а за ним и я. В холодном воздухе
комнаты дым легко подымался вверх, скапливаясь у потолка. Мы курили одну
папиросу за другой и изредка обменивались какими-то ровно ничего не
значащими словами. У нас еще не было опыта потерь, и мы не знали, что надо
говорить в таких случаях и надо ли вообще говорить. Для меня это была первая
смерть. Родителей своих я не знал, их вроде бы и не было, мне некого было
терять. Смерть я видел только издали -- когда похоронные процессии проходили
по тихой Похоронной линии к Смоленскому кладбищу,-- туда, где у тихой речки
стоят спокойные старые деревья.
x x x
Мы легли спать в обычное время, но почему-то впервые не погасили на
ночь свет. Голая стосвечовая лампочка, висящая на запыленном проводе,
казалась мне ослепительно яркой, и я долго не мог уснуть, но не хотелось
вставать и бежать по холодным плиткам пола к выключателю. Опершись локтем на
подушку, я лежал на боку с открытыми глазами. Мне видна была койка Гришки
Семьянинова,-- она была аккуратно застелена. У изголовья Гришкиной постели
виднелась открытка, приклеенная хлебным мякишем к холодной изразцовой стене.
Там три верблюда шли по желтым песчаным барханам. Странно, Гришка (теперь он
Григорий) был хорошим лыжником, умел крутить слалом, но мечтал о Средней
Азии, о Каракумах, -- оттого и приклеил он эту картинку. Он умер, а
верблюды, тяжело и медленно преодолевая пески, все идут и идут сквозь зной к
своему неведомому оазису.
Мне стало грустно смотреть на этих верблюдов, и я перевел глаза к
Костиной койке. У его изголовья тоже висела картинка -- по его вкусу. Это
был город будущего, весь состоящий из нагроможденных друг на друга кубов,
призм и треугольников; город, где поезда мчались сквозь дома, -- город,
который мог построить только сумасшедший для сумасшедших, но который
нравился Косте потому, что все там было рационально. "Нет, не хотел бы я
жить в таком городе, -- подумал я,-- вот у Володьки над постелью висит куда
лучше картинка: море, корабль, на пирсе девушка прощается с моряком.
Открытки этой с моей постели не видно, но я ее отлично помню... Странно,
Володька человек мирный, войны он не хочет, но вешает на стену такие вот
рисунки, читает Клаузевица, книги о морских боях, пишет стихи о будущей
войне. Странный наш Володька..."
А у меня над изголовьем висела картинка, вырезанная из дореволюционной
"Нивы". Она называлась так:
"Когда улетают ласточки". Там был нарисован какой-то старинный дом, и
сад, и листья, падающие с кленов. И девушка с красивым и задумчивым лицом
смотрит на улетающих ласточек. На ней длинное темное платье, и она в нем
такая легкая и стройная... Когда я глядел на нее, мне становилось и грустно
и радостно, и начинало казаться, что в моей жизни должно когда-нибудь
случиться что-то очень-очень хорошее и что я буду счастлив.
Но пока что счастья в моей жизни не прибавлялось, оно даже убывало. Вот
было нас четверо -- теперь нас трое. Умер Гришка (теперь он Григорий). А
верблюды на картинке все идут и идут сквозь зной пустыни к неведомому
оазису.
5. В ТО ВРЕМЯ КАК...
На следующий день мы все трое опоздали на занятия. Нас разбудила тетя
Ыра. Перед самым уходом на работу она постучала нам в дверь. Мы сразу
проснулись, но вставать не хотелось. В комнате было очень холодно, -- на эту
ночь мы не открыли дверь в коммунальный коридор.
-- Вставай, Чухна! -- крикнул мне Костя.
-- Вставай, Шкилет! -- крикнул я Володьке, соскакивая с постели. В
серьезные моменты жизни мы всегда звали друг друга по старым детдомовским
кличкам. А сейчас момент был серьезный: за опоздание могло здорово влететь,
в особенности мне. Ведь я уже на примете после вчерашнего. Да и Костя тоже
на плохом счету.
Я быстро оделся и побежал к умывальнику. Над фарфоровой раковиной, на
гвоздике, вбитом в зазор между облицовочными плитками, висела на веревочке
фанерка -- ее повесил Костя, когда стал капитаном комнаты вместо ушедшего на
финскую Гришки. На фанерке Костя вывел синей тушью:
ППНЧ
(Полный Процесс Наведения Чистоты)
1. Чистка зубов.
2. Умывание лица и рук.
3. Причесывание головы.
4. Чистка обуви.
5. Заправка коек.
Но если мы торопились, Костя перевертывал табличку другой стороной --
этого проделать он никогда не забывал. А на той, другой стороне было
написано красными тревожными буквами:
КУУО
(Краткое Ускоренное Упрощенное Омовение)
Костя во все вносил систему. Если б он задумал утопиться, то и здесь он
прежде всего разработал бы для себя инструкцию, как надо тонуть. Но, при
всей своей любви к порядку, человеком он был беспечным и безалаберным. И
если он хорошо учился, то не за счет старательности, а из-за общего
развития. Да и память у него была очень хорошая.
В это утро, совершив КУУО, то есть наскоро ополоснув лица, мы надели
свои нетяжелые пальто, съели по куску хлеба и вышли в коридор. Дверь мы
закрыли, но не заперли -- она у нас не запиралась. В квартире жили люди
честные, да и воровать у нас нечего было.
-- Постойте, ребята! -- серьезным голосом сказал вдруг Володька. Затем
он кинулся обратно в комнату, открыл шкаф, вынул оттуда хлеб и отрезал себе
два куска. На один кусок насыпал сахарного песку и прикрыл его вторым. Шкиля
Володька всегда помнил о еде. Если бы Земле угрожало столкновение с Луной,
то он, за пять минут до мировой катастрофы, воспользовавшись всеобщей
паникой, забрался бы в продовольственный магазин и погиб бы не из-за
столкновения миров, а из-за своей прожорливости.
Дожидаясь Володьку, я бросил взгляд в нашу комнату. Койки, конечно,
остались неприбранными. И только постель Гришки была аккуратно заправлена.
Серое, с тремя синими полосами одеяло лежало ровно, без единой складочки, и
подушка в изголовье белела, как маленький сугроб, пухлая и непримятая.
Мы добежали до трамвайной остановки, и скоро подошел наш номер. Ехать
было не близко: техникум находился на другом конце города, на окраине. В
трамвае было свободно, главный поток пассажиров уже схлынул. Нам достались
сидячие места. Вагон был весь проморожен, он скрипел от тряски. Пассажиры
стучали ногами в пол, чтобы хоть немного согреться. В вагоне стоял топот --
можно было подумать, что мы не едем, а все куда-то бежим на месте. На
стеклах лежал толстый бархатистый слой инея, и на нем видны были следы
метлы, -- должно быть, ночью в трампарке пробовали счистить со стекол
людское дыхание, да так и не счистили, а за утро иней нарос сызнова. Мне
было зябко в моем полубумажном пальтеце. Морозы все продолжались, хоть
теперь они стали не такими лютыми, как в дни недавней финской войны.
Я сидел, топал ногами и думал о том, как же это так вышло с Гришкой.
Когда его привезли с Карельского перешейка в госпиталь, нам сразу же
позвонили и сказали, что у него серьезное ранение, но первые четыре дня к
нему не пускали. Наконец позвонила дежурная сестра и сказала, что впуск к
Семьянинову свободен и что Гришку мы можем посещать втроем, по его личной
просьбе. И вот мы поехали к нему в гости все втроем. Потом мы навещали его
поодиночке.
Когда мы пришли все трое, гардеробщица вначале заартачилась и не хотела
дать сразу три халата для посещения одного больного. И тогда Костя пошел к
дежурному врачу. Пришел дежурный врач и коротко приказал гардеробщице выдать
халаты всем троим. Он быстро и внимательно оглядел нас и ушел, ничего больше
не сказав. А мы помогли друг другу напялить на себя белые халаты, и нас
сразу охватило чувство необычности происходящего.
-- Значит, тяжелый, если так вот родню пускают,-- сказала гардеробщица.
-- Он и не родня нам, -- с какой-то непонятной обидой буркнул Володька.
-- У нас нет родни. И у него нет.
Мы молча поднялись по широкой лестнице на второй этаж и пошли по
коридору. Коридор тоже был очень широкий, чистый и почти безлюдный. Я
ожидал, что здесь обязательно будет пахнуть лекарством, но нет, --
лекарствами не пахло, и вообще больницей почти не пахло. Только от нагретых
батарей слегка тянуло запахом масляной краски. Окна госпитальные были
высоки, с полукружьями наверху. Стекла были чисты, свет морозного дня легко
ложился на чуть блестящие серые стены, на коричневый линолеум пола.
Мы вошли в одиннадцатую палату. Здесь стояло всего четыре койки, как у
нас в комнате. На одной из коек, справа от двери, лежал Гришка. Я думал, что
увижу его исхудалым, с лицом, искаженным от боли, но он был почти такой, как
и раньше, до всего этого. В первую минуту я обрадовался, что Гришка такой,
как всегда, но потом
мне это показалось странным и даже испугало.
-- Аха, вот и пришли, -- сказал он, увидев нас. -- А я, видите,
лежу-полеживаю. А что новенького?
-- Да ничего новенького, -- бодро ответил Костя. -- Вот только у
Шкилета
двойка по спецтехнологии набухает. Если не сдаст -- снимут со
стипендии, и придется нам его кормить. А жрет он -- сам знаешь как!
-- Ну вот, -- улыбнулся Гришка, -- как я с поста капитана комнаты ушел,
так Шкилет учиться перестал. Стыдно, Шкиля! Ведь мы четверо -- самые старшие
в группе.
-- А ты, Мымрик, совсем неплохо выглядишь, -- произнес Володька, будто
читая по книге. -- Скоро ты опять капитаном будешь, а Синявого мы с этого
поста сгоним.
-- Они, дураки, недовольны моими нововведениями, -- слишком широко
улыбаясь, заявил Костя, -- и Чухна, и Шкилет -- оба недовольны... А тебе
больно, Мымрик?
-- Нет, теперь ничего. Колют все время. Уколы, понимаешь, Синявый...
-- Ну это уж такое дело -- уколы, -- вмешался я. -- Это уж надо
потерпеть. Терпи, Мымрик, атаманом будешь.
Как всегда в трудные моменты жизни, мы в нашем этом разговоре звали
друг друга по детдомовским кличкам, а не по именам, и Гришка охотно
включился в эту игру. Но слишком уж обычен и естествен был его голос,
слишком уж будничны интонации. Мне вдруг почудилось, что Гришка теперь много
старше нас и знает то, чего мы не знаем. Мне стало казаться, что он
подыгрывает нам, как ребятишкам, чтобы не огорчать вас, чтобы мы думали,
будто все остается по-прежнему.
-- Нас, Мымрик, к тебе пускать не хотели, халатов сестричка не давала,
-- сказал вдруг Володька. -- Еле у врача допросились... А там у тебя тоже
был халат? Лыжникам же дают.
-- Да, был. Был белый маскхалат...
-- А ты видел того, который стрелял в тебя? -- спросил Володька. -- Это
тебя из автомата?
-- Да нет, не пулей! Разве вам дежурный доктор не объяснил?.. Меня
осколком... А дома как у нас? Как дядя Личность?
-- Дядя Личность все пьет,-- с готовностью ответил я. -- А к тете Ыре
из жакта опять приходили, агитировали ее против бога. Ну да разве ее сшибешь
с ее позиции!
-- Она и за тебя молится,-- вмешался в разговор Костя. -- К Николе два
раза ездила.
-- Теперь уже поздно молиться, -- без выраженья, ровным голосом сказал
Гришка.-- Так уж получилось...
-- Ну ничего, Мымрик, поправишься, -- промолвил Костя. -- Ты не горюй.
-- Да я и не горюю.
Выйдя из госпитального большого здания, мы долго молча шли по длинной
аллее. В морозной тишине снег звонко и грустно скрипел у нас под ногами.
Здания, стоящие вдали, были как бы обведены синеватой туманной каймой.
--Ребята, Гришка умрет, -- сказал вдруг Володька.-- Он умрет. Я знаю,
он умрет. Он умрет...
-- Чего ты каркаешь! -- сказал я. -- Заткни плевательницу?
Трамвай пустел. Приближалось кольцо.
-- Ребята, нам надо на медпункт смотаться, -- сказал Костя. --
Попробуем справки добыть, чтоб опоздание было уважительное. Если Валя
дежурит в медпункте, она сделает. Помните, в прошлый раз она дала справки --
и все сошло. Только надо болезни с умом придумать. Такие, чтоб температура
не влияла.
-- У меня, чур, зубы,-- невнятно сказал Володька; рот у него был набит
хлебом: всю дорогу он жевал свой сладкий бутерброд -- с чувством, с толком,
с расстановкой.
--Зубы я себе хотел взять, -- огорченно протянул Костя. -- Ну, ладно.
Тогда у меня люмбаго. Тут поди проверь.
-- Я тоже зубы хотел взять, -- сказал я. -- Что же у меня тогда?
-- У тебя пусть понос, -- промычал Володька. -- Понос тоже трудно
проверить.
--Нет, только не это! -- решительно возразил я.-- Не хочу перед Валей с
поносом. Пусть у меня что-то с сердцем.
-- Заметано, -- подытожил Костя. -- Люмбажник, зубатник и сердечник.
-- При Гришке мы ни разу в техникум не опоздали, -- сказал вдруг
Володька четким тихим голосом. Он наконец прожевал свой хлеб. -- А ведь
Гришка нам на психику не давил. Просто у него была легкая рука.
-- В техникуме уже знают насчет Гришки, -- проговорил Костя. -- Они из
госпиталя туда в первую очередь позвонили.
-- У Гришки была легкая рука, -- повторил Володька. -- Теперь без него
все у нас плохо пойдет. Я знаю, знаю.
--Перестань ты -- строго сказал Костя. -- Все у нас должно идти как при
Гришке. Нечего нам нюни распускать!
Трамвай свернул на кольцо, скрипуче вздрогнул и остановился.
Вагоновожатый и две кондукторши побежали греться в дежурку, а мы по
заснеженной улице направились к техникуму. Окраинная улица, состоящая из
невзрачных одноэтажных и двухэтажных домов, упиралась в сад, где стоял
техникум. Он возвышался среди окрестных строений, как морской корабль среди
рыбачьих баркасов. Это было монументальное четырехэтажное здание,
облицованное желтоватым глазурованным кирпичом и украшенное серыми колоннами
и классическим фронтоном. На фронтоне еще сохранились следы от сбитых букв:
УБЕЖИЩЕ ИМ. ВЕЛ. КН. ВИЛЬДЕНБУРГСКОЙ. Здание это было построено незадолго до
мировой войны. Полное наименование его было такое: "Убежище для раскаявшихся
девиц, основанное попечением Великой княжны Вильденбургской",-- так когда-то
гласила мраморная доска в вестибюле. Эту доску выломали уже при нас, когда
переоборудовали химическую лабораторию. Доска стала щитом для рубильников,
которыми включалась тяга в вытяжных шкафах. Раскаявшиеся девицы жили в
убежище недолго: они разбежались в 1916 году, когда в Петрограде стало плохо
с едой, и, кажется, вернулись к своей прежней профессии. Многие старожилы
этой улицы хорошо помнили раскаявшихся девиц -- раскаянок, как они их
прозвали. Отзывались старожилы о них нелестно.
После бегства раскаянок здание несколько лет пустовало, потом в нем
помещался какой-то архив, потом какие-то курсы, а затем обосновался наш
техникум.
-- В подъезд -- не все сразу! -- распорядился Костя, когда мы вошли в
сад. -- Используя складки местности, одиночные бойцы скрытно просачиваются в
расположение противника. Ты, Шкилет, просачивайся первым.
Володька, пригнув голову и нелепо размахивая своим потрепанным
портфелем, побежал под деревьями к подъезду и скрылся в дверях. Затем
побежал я. Мы встретились в подвале, в раздевалке.
--Опоздали, шарлатаны,--ворчала гардеробщица тетя Марго, принимая наши
пальто. -- Будет вам разнос от матери-патронессы! Будет вам веселый
разговор! На бюро комсомольское вызовут!
Мы не обращали внимания на ее воркотню. Мы знали, что человек она
добрый, только малость не в своем уме. Тетя Марго была единственной
раскаянкой, оставшейся в "убежище". Она жила в служебной пристройке, в
комнатенке, которую называла келейкой. В дни получки тетя Марго всегда
ходила под градусом. В эти дни она иногда употребляла такие словечки, что
девчата, стоявшие в очереди за пальто, не знали куда глаза девать, а ребята
фыркали в рукав. А то она принималась рассказывать про прошлое. "Тут у нас
графы, князья почем зря бывали, -- повествовала она. -- Сам товарищ Распутин
на моторе приезжал, смотр самодеятельности проводил. Я на столе в одних
кружевных панталонах танго "Сатаник" плясала..." Дальше она начинала плести
что-то совсем уж несообразное. Настоящее накладывалось у нее на прошлое, как
два разных изображения, снятые неопытным фотолюбителем на один негатив.
Из раздевалки мы поднялись в цокольный этаж. Чинно, как ни в чем не
бывало, прошли через просторный вестибюль и направились в медпункт. Здесь в
коридорном тупике, перед дверью, на матовом стекле которой было написано
прозрачными витиеватыми буквами ЛАЗАРЕТЪ, мы остановились.
-- Всем гамузом не вваливаться! -- сурово сказал Костя. -- Ты, Чухна,
иди первым.
Я скрючился, приложил руку к сердцу, со страдальческим лицом вошел в
медпункт. Через несколько минут Валя выдала мне спасительную справку.
Конечно, она понимала, что ничем я не болен, но она понимала и то, что за
опоздание меня могут лишить стипендии. Костя и Володька вскоре тоже вошли в
кабинет и тоже получили нужные справки.
Издалека послышался звонок. Это был перерыв. Но идти на лекцию сейчас
не имело смысла: оба первых часа занимал один и тот же предмет -- химия.
Просто неудобно было явиться на занятия в середине лекции. Поэтому мы
переждали перемену в тихом закоулке возле медпункта, а когда раздался звонок
на занятия и все вдали утихло, мы отправились в Машин зал.
При раскаянках в этом высоком зале была трапезная. Говорили, что здесь
стояли столы и стулья из натурального красного дерева и вообще все было не
хуже, чем во дворце. Но сейчас от той роскоши, если она и была, ничего не
осталось, и только окно напоминало о прошлом. Гигантское, кончающееся
полукругом окно уходило под потолок. Все оно состояло из цветных стекол. Это
был витраж, картина из стекла. Самый верх занимала надпись: РАСКАЯНИЕМ
ОЧИСТИМСЯ, картина же изображала Марию Магдалину, молодую красивую женщину с
рыжеватыми распущенными волосами. Никакой одежды на ней не имелось. Ни
святости, ни раскаяния на лице ее не наблюдалось, -- наоборот, вид у нее был
скорее торжествующий. Говорят, что художника, который делал этот витраж,
церковники в свое время хотели даже привлечь к ответственности за
святотатство, но княжне Вильденбургской картина приглянулась, и дело было
замято.
Завхозу техникума, товарищу Ермолину, витраж этот явно не нравился.
"Что она святая -- это полбеды, -- говаривал он, -- наши ребята подкованные,
религией их не прошибешь. А вот то в ней плохо, что она -- в чем мать
родила... Ишь пушки свои выставила! Соблазн для студенчества!"
Но завесить витраж было нельзя -- в зале стало бы совсем темно. А
выломать его -- тоже нельзя. Художник-то был какой-то знаменитый. Иногда
даже интуристов сюда приводили смотреть на эту Магдалину. Так она и стояла в
окне -- совсем голая и красивая, и все к ней привыкли. Девушки некоторые
говорили, что она помогает сдавать зачеты. Для этого надо проскакать до нее
через весь зал на одной ножке и сказать ей так: "Голая Маша, надежда наша,
помоги сдать физику !" (или химию, или политэкономию) -- и она уж примет
меры.
Когда мы вошли в Машин зал, то первое, что нам бросилось в глаза,-- это
свежая стенгазета. Вчера ее не было -- значит, вывесили ее сегодня утром.
Стенгазета была видна издали,-- лучи солнца, пройдя сквозь витраж, упирались
прямо в нее.
-- Идемте позырим, что там есть в газете,-- предложил