Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
тель военного дела, подошел к гробу и
сказал:
-- Мы хороним нашего товарища, честно погибшего на войне. Наш товарищ
умер как солдат, он шел в бой за Родину, он честно выполнял приказы. Быть
может, всем нам придется быть на другой войне -- дай бог, чтобы ее не было,
-- но мы не забудем Григория Семьянинова, нашего товарища...-- Тут Юрий
Юрьевич закашлялся, схватился за грудь и отошел в сторону. Когда этот кашель
схватывал его в кабинете военного дела, он упирался руками в стену, и ему
становилось легче. Но здесь не было стены, не было никакого дерева
поблизости, в которое он мог бы упереться, и он кашлял дольше, чем обычно,
-- хриплым, удушливым кашлем.
После него никто больше не произносил речей, и вообще никто не знал,
что нужно делать, как вести себя. Ни у кого, видно, не было опыта в таких
делах. Все топтались, поеживаясь от холода, и молчали. Молчал и я, молчал и
Костя, уставясь в землю. Молчал и Володька, виновато глядя куда-то в
сторону. Все было не так, как должно было быть, но как должно быть -- мы не
знали.
Почетный караул, стоявший у гроба, придавал всему, что здесь
происходило, некий утешающе высокий смысл. Четверо красноармейцев промерзли:
на них были не полушубки -- а шинели, не валенки -- а сапоги, лица их
осунулись от мороза, -- они стояли не шевелясь, охраняя покой мертвого. Это
был гарнизонный наряд, отряженный на похороны. Григория они при жизни не
знали -- и все же они были связаны с ним столь же крепкими и возвышенными
узами, как мы, давние его друзья.
Когда мы вернулись домой, в кухне нас встретила тетя Ыра. Она испуганно
сказала:
-- Завхоз из главного общежития с помощником тут приезжал, на
грузовике. Гришину постель забрал с вашей комнаты. И потом спрашивал, почему
в вашей комнате холод такой. Спрашивать стал, топите или нет. Я сказала:
топят, топят ребята, сегодня только не протопили.
-- Спасибо, тетя Ыра, -- молвил Володька.
-- Он в печку, может, заглянуть бы хотел, да я задницей к дверке печной
стала. Я знаю -- у вас там ни золинки, он бы сразу смекнул... А Гриши-то
нашего нет, нет его, голубчика... А я и на похороны-то отпроситься не
сумела...-- Она заплакала и начала торопливо креститься, глядя куда-то в
угол. Нам стало не по себе, мы быстро зашагали по коридору к своей двери.
Мы сели каждый на свою койку, не снимая пальто. Потом молча, но словно
по команде, встали с коек, подошли к шкафу, разделись, повесили пальто в
шкаф. На наружной дверце шкафа среди всяких мудрых чужих мыслей, записанных
нами, выделялся шутливый Володькин стишок: "Четыре приютские крысы под этою
крышей живут..." "Теперь -- три,-- подумал я.-- Надо бы сказать Володьке,
чтобы переделал".
Без Гришиной кровати комната казалась куда просторней. Еще белее, еще
холодней отсвечивали ее изразцовые стены. А картинка, приклеенная Гришей к
стене, осталась. Медленно преодолевая пространство, шел по пустыне караван к
своему неведомому оазису. В комнате было очень тихо. Мирно, по-всегдашнему,
тикали ходики. У нас был мир. Там, на Западе, шла война, а у нас был мир.
Финская кончилась. Только вот Гришки не было среди нас. Война дотянулась до
него, доплеснулась -- и ушла, унося его с собой.
-- Ты бы сходил, Шкилет, к тете Ыре, занял бы у нее пятерку до
стипендии, -- обратился Костя к Володьке. Деньги занимать мы всегда посылали
Володьку -- наверно, потому, что он был самый вежливый из нас и нам
казалось, что ему дают охотнее.
7. НА ЧЕРДАКЕ
Прошло пять дней, как я ударил по носу Витика, а никакого возмездия
пока что не было. Но я подозревал, что такая медлительность не к добру. На
основании своего жизненного опыта я давно уже вывел один закон, который про
себя именовал законом брошенного щенка: чем длиннее срок между совершением
проступка и возмездием за него, тем сильнее возмездие. Ибо, если проступок
сразу же не погашен, он начинает жить уже независимо от тебя, как щенок,
выброшенный на улицу. Он может и сдохнуть, но чаще он выживает, шляется
где-то, чем-то питается, растет -- и вырастает в большую злую собаку. И
однажды он неожиданно кидается на тебя из-за угла, норовя вцепиться в горло.
Но на этот раз щенок, к счастью, рос недолго. На шестой день после
моего столкновения с Витиком, в час, когда шла лекция по физике, раздался
вежливый стук в дверь, в аудиторию вошел Петр Петрович Жеребуд и попросил
преподавателя Лежнева отпустить меня. По лицу Витика Бормаковского поползла
довольная улыбка. Он понимающе взглянул на меня: что, ущучили тебя,
голубчик!
Жеребуд был завучем, он ведал учебными кадрами. А кроме того, он был
ответственным за состояние ПВХО на территории техникума. Но для всех было
ясно, что за мной он явился не по делам противовоздушной и противохимической
обороны. Когда я выходил вслед за ним из физического кабинета, Володька и
Костя поднялись со своих мест и хотели идти вместе со мной. Но Жеребуд
сделал им предупреждающий знак: сидите, мол.
Он молча зашагал по длинному коридору. Я шел за ним в состоянии бодрой
безнадежности, когда знаешь, что добра ждать нечего и не за что цепляться,
все уже решено. Но вот Жеребуд провел меня мимо своего кабинета, и во мне
проснулась тихая и робкая надежда. Может, еще и обойдется как-то это дело?
Жеребуда боялись из-за его должности и не любили за мрачный нрав. Но к
нам, четырем бывшим детдомовцам, он относился с тайной симпатией. Он иногда
выручал нас. Например, месяца два тому назад Володька засыпался на том, что
в тетрадке по химии писал поэму "Триппериада". Никакой особенной похабщины в
ней не было, но Володька после письменной сдал именно эту тетрадку --
конечно, по ошибке: у него были две тетради по химии. А преподаватель поднял
шум; он решил, что это издевательство над наукой, и Володьке грозили большие
неприятности. Жеребуд как-то сумел дать этому задний ход, и все обошлось.
Дело в том, что Жеребуд был вроде нас -- без роду, без племени, воспитывался
еще в царское время в благотворительном приюте для подкидышей -- и хлебнул
соленого не меньше, чем мы.
Сейчас дело было неясно. Жеребуд грузно шагал впереди меня, аж паркет
поскрипывал. Мы вошли в зал Голой Маши. Сквозь ее светлое стеклянное тело
пробивался тусклый свет, за ее несуществующей спиной метались снежинки. Лицо
у Маши было настороженно-озорное. Казалось, она раздумывает -- не спрыгнуть
ли ей с окна сюда, в трапезную. Вот возьмет и спрыгнет, и вслед за ней в
освободившийся вырез окна в зал ворвется вьюга.
Мы свернули в неприметный боковой коридорчик, а оттуда -- на черную
лестницу. По ней поднялись на чердак. У двери, в лестничном тупике, валялись
ломаные стулья, ржавые и рваные кроватные сетки -- всякий лежалый хлам,
собранный на субботнике и приготовленный к выносу на двор. На самом чердаке
было довольно чисто. Кое-где стояли красные ящики с песком и воткнутыми в
него лопатами. Горело несколько лампочек, из полукруглых слуховых окошек
струился белесый, метельный свет. Пахло золой, кошками, сухой пылью и свежей
краской. Слышно было, как ходит над крышей вьюжный ветер, как где-то вдали
воет на повороте трамвай. Ив то же время стояла здесь какая-то своя,
автономная тишина:
Жеребуд привел меня в дальний конец чердака и показал на ведро с
краской и на недокрашенную балку.
-- Докрась эту балку, и вот эту еще, и еще вот эти подпоры, -- сказал
он. -- Из семнадцатой группы шалопаи красили, да не докрасили. А завтра
районный инспектор придет проверять.
Я начал красить толстую деревянную балку, идущую понизу, поперек
чердака. Краску кто-то развел в самый раз -- не густо и не жидко. Это была
силикатная противопожарная краска. Я водил кистью по балке -- и балка
становилась зеленовато-серой, красивой. Мне всегда нравилось красить.
Казалось, от тонкого слоя красящего вещества вещь и внутри становится
другой, меняется и облагораживается вся целиком. Если бы людей можно было бы
красить -- вот это да! Какую-нибудь сволочь, вроде Витика, если бы можно
было перекрасить в хорошего парня! Вот это бы да!
Жеребуд постоял около меня, одобрительно поглядывая на мое старание.
Затем он пошел на лестничную площадку и стал неуклюже возиться со сваленным
там хламом, чтобы потом его удобнее было выносить. Я слушал, как он тяжело
ворочается, будто медведь. Видно, осточертело ему сидеть в своем кабинете.
На душе у меня становилось все легче. Я понял, что, если б Жеребуд хотел
сыграть мне вышибательный марш из техникума, не повел бы он меня сюда.
Потом он кончил возню с чердачным барахлом и опять подошел ближе ко
мне. Я думал, что он начнет какой-нибудь серьезный разговор. Но он, как-то
нелепо согнувшись, встал у выема слухового окошка и вдруг запел очень тонким
и жалобным, совсем не своим голосом:
Эх, полна, полна коробушка,
Только слушай да молчи,
В нашем Варинском приютике
Очень славные харчи:
Каша пшенная немытая,
Масло с дегтем пополам,
А на ужин нам положено
Три капустинки гнилых...
Он тянул эту свою приютскую песню, будто нищий на барахолке. Я
продолжал работать. Я понимал, что, если брошу кисть и уставлюсь на него, я
его обижу. Ведь как бы человек плохо ни пел, ему иногда очень хочется, чтобы
его кто-нибудь послушал -- послушал не ради похвалы, а ради самой песни. Он
поет будто в шутку, будто смеясь и над песней, и над собой; он делает вид,
будто дурачится, а на самом-то деле ему очень хочется, чтобы кто-то принял
его песню к сердцу.
Когда Жеребуд кончил пение и, разогнувшись, отошел от чердачного
окошка, я тоже запел. Не прерывая работы, равномерно водя кистью по балке, я
пел старую детдомовскую песенку:
Когда я был дежурным,
Носил я брюки клеш,
Соломенную шляпу,
В кармане -- финский нож!
Подметки рантовые
И торба на боку...
Подайте, Христа ради,
Работать не могу!
Жеребуд тоже не пялился на меня и не перебивал, хоть голос у меня был
не лучше, чем у него. Он стоял себе в сторонке. Потом прошелся по чердаку,
снова подошел ко мне. Я понял, что сейчас он начнет разговор. И он начал,
повел его издалека, с педагогическим подходом.
-- Самого хорошего из вашей четверки на войне убило, -- пробурчал он.
-- А вы трое -- трепачи, гопники, всех вас из техникума гнать надо. То этот
поэт ваш похабень в тетрадке пишет, то этот Константин Звягин, черт
одноглазый, пробки пережег в техникуме, час без света сидели, а теперь вот
ты до драки докатился. Побил общественника! Знаешь, чем это пахнет?
-- Гад он ползучий, а никакой не общественник,-- ответил я.
-- Гад не гад, а дело плохое заварилось. Потому -- бдительность нужна,
время такое. Он на тебя заявление подал, там разные высказывания тебе
приписаны. А время такое...
-- А какое время? -- спросил я. -- Ну, какое? Военное, что ли? Война-то
кончилась.
-- Война ни при чем. О войне речи нет. Но -- капиталистическое
окружение... Понял? Время такое... Надо тебе спрыгнуть с этого эскалатора.
-- С какого эскалатора?
-- Был в Москве? Метро видал? Вот с такого эскалатора. Ты на него
ступишь -- и несет тебя вниз, и как ты вверх ни беги, как ни крутись -- тебя
уже все равно вниз снесет. Так и тут: раз попал на заметку, теперь к тебе
все липнуть будет, все, в чем и не виноват. И будет тебя тащить все вниз и
вниз... Доходит до сознания?
-- Доходит, -- ответил я. -- Здорово, видно, этот Витик на меня
накапал... Да и Люсенда, видно, подмогла... Сука бесхвостая!
-- Не ругайся, не маленький! -- пробурчал Жеребуд. -- Думай о том, как
с эскалатора спрыгнуть.
"Дался ему этот эскалатор, -- подумал я. -- И как с него теперь
спрыгнешь?"
-- Ну?
-- Не знаю, -- сказал я. -- Теперь мне все бара-бир,
-- Ладно, я тебе помогу. Но это в последний раз. Это уж в память
Семьянинова, хороший был парень... Так слушай. В техникум пришло письмо с
Амушевского завода, там горны с дров на мазут переводят. Им временно нужен
человек, который на мазутных горнах работал. Ты ведь до техникума на
"Трудящемся" работал? Кочегаром?
-- Да. Недолго работал, потом мы все четверо в техникум пошли. Но на
мазутных горнах работал. И на дровяном работал. Дровяной там только один.
-- Так вот, надо тебе заявление подать, что хочешь своей волей ехать на
Амушевский, хочешь помочь налаживать там... У тебя и теоретическая
подготовка теперь есть.
-- Не насовсем туда?
-- Нет. До осени там пробудешь, а потом вернешься сюда на третий курс.
А за второй -- что досрочно сдашь, а что -- когда вернешься. У тебя ведь
хвостов нет?
-- Нет.
-- Ну я же знаю, учишься ты неплохо. Умная голова, а дураку
досталась... Завтра подай заявление. Пиши от всего сердца, взволнованным
почерком, чтоб энтузиазм был виден. И на меня не ссылайся, о разговоре этом
нашем забудь. Говори: мол, узнал сам, пронюхал, хочу практически поработать,
работой исправить ряд своих ошибок. Рад, мол, буду...
-- Да это и правда будет, -- сказал я. -- Я рад буду. Это же интересно.
Ну, и зарплата...
-- А людей зря не ругай. Как ты эту Людмилу Рязанцеву обозвал, а? А
она, когда ее вызвал я по твоему делу для разговора, она за тебя упрашивала.
Сказала, что ты ее не щипал, руки ни на кого не подымал. Даже ревела у меня
в твою пользу.
-- Я просто дурак, что ее ругал. Я и не думал, что она такая...
Тут Жеребуд, считая разговор оконченным, отошел в сторонку и жалобно
запел:
Не дождаться мне пышного лета,
Не дождаться весеннего дня,
Помолись за меня, дорогая,
Скоро, скоро не станет меня.
Будет хмуро осеннее утро,
Будет дождик слегка моросить,
Труп мой снимут с приютской постели
И без слез понесут хоронить...
Он кончил петь, сам себе улыбнулся, потом с довольным видом осмотрел
мою работу и сказал:
-- Докрашивай эту стойку, а этих балок не крась, хватит с тебя. Завтра
я сюда всю восьмую группу пригоню.
Жеребуд ушел.
Я подошел к полукруглому чердачному окошечку. Ветер уже утих. Серое
небо, стены невысоких окрестных строений -- все было в белых точках,
плывущих вниз. По дальней железнодорожной насыпи медленно шел поезд, и он
был весь в белых точках. Потом мне стало казаться, что снежинки стоят на
месте, а все остальное тянется ввысь, растет вместе со мной. Мне даже
почудилось: это я сплю, и лечу во сне, и легко несу с собой в высоту весь
мир. Паровоз вдалеке закричал тоскливо и тревожно, но в сердце у меня
полыхнула смутная радость. Услыхав этот паровозный гудок, несколько пухлых
снежинок испугались, кинулись ко мне -- и прилипли к стеклу. И вдруг они
начали таять.
Весна была на подходе.
8. ДЕЛА ТЕКУЩИЕ
Когда я спустился вниз, шла перемена. Вся наша группа гуляла в Машином
зале. Я немедленно рассказал Косте и Володьке о своем секретном разговоре с
Жеребудом, -- чтобы они не беспокоились за меня и знали, что дело
налаживается. Потом я подошел к Люсенде. Она стояла рядом с Верандой, но
Веранда сразу отошла в сторонку.
-- Люсенда, я и не знал, что ты такая, -- сказал я ей. -- Спасибо тебе,
что ты в мою пользу говорила.
-- Это я не ради тебя, а ради справедливости, -- холодно ответила она.
-- Но хоть ты не называй меня этим дурацким именем!
-- Ладно, ты не Люсенда. Ты -- Люся, Люся, Люсенька...
-- Пожалуйста, не притворяйся. Никакая я тебе не Люсенька. -- Она
строго посмотрела на меня, отвернулась и тихо пошла в середину зала. Сразу
же ко мне подкатилась Веранда и подмигнула: все в порядке?
-- Больно уж серьезная твоя Люся, -- сказал я. -- С такой без пряников
не заигрывай.
-- Что ты в Люсе понимаешь! -- фыркнула Веранда. -- Ты вообще в
девушках ничего не смыслишь. Ты в нас не больше, чем вот в ней, смыслишь, --
и она мотнула головой в сторону Голой Маши.
Я на минутку задумался. Действительно ли я ничего не понимаю в
девушках? Я давно уже знаю все, что надо знать. Но мне везет только с теми
девушками, с которыми не может не везти. Нет, не встретилась мне еще такая
девушка, которая сказала бы: "Бросься в Неву с Троицкого моста!" -- и я бы
бросился. Или сказала бы: "Отдай свою стипендию первому встречному!" -- и я
бы отдал.
О такой любви я только в книгах читал, но знал, что она не только в
книгах. Просто мне не везет. Может быть, я так и доживу до старости, а такой
любви не встречу. А если и встречу необыкновенную девушку, то она меня может
отшить в два счета -- и будет права. Что во мне такого замечательного, чтобы
в меня влюбиться?
На следующий день я подал заявление о том, что хочу поехать на
временную работу на Амушевский завод. Оно было благосклонно принято. Через
восемь дней я последний раз в текущем учебном году пошел в техникум --
оформлять отъезд. В этот же день была вывешена свежая стенгазета. Чем хуже
шли учебные дела у Витика, тем активнее он работал в стенной печати. И я
сразу нашел под одной заметкой подпись "Общественник". Но на этот раз речь
шла не обо мне. Заметка называлась "Зараза с гнилого Запада":
"В то время как все студенты борются за всемерное расширение своих
знаний, находятся среди нас отдельные модники, которые заботятся лишь о
расширении своих брюк, с целью "догнать и перегнать" гнилую моду Запада, где
широкие брюки "Оксфорд" завоевали сердца разлагающейся буржуазной молодежи.
Увы, и некоторые девушки нашего техникума не избегли гнилостного влияния
моды. Они шьют юбки все шире и шире, не жалея на это материала. Некоторые из
них докатились до того, что, готовясь к весеннему сезону, покупают в аптеках
дефицитную белую клеенку, предназначенную для детских кроваток, куда клеенка
должна подстилаться против промокания матрасов. И из этого "материала" нагло
шьют себе "наимоднейшие" плащи, лишая тем самым малолетних детей здорового и
сухого счастливого детства!.."
Дальше шли фамилии модниц и модников, но ни меня, ни Кости с Володькой
там, конечно, не было. Нам не по средствам было гнаться за модами. И я
понял: гроза миновала. Но ехать на Амушевский завод все равно надо -- нечего
идти на попятный. Тем более -- это ж и интересно.
x x x
В день отъезда я проснулся рано. То был день выходной. Костя и Володька
еще спали. Над тем местом, где прежде стояла койка Гришки, все висела на
белой изразцовой стене картинка: три верблюда идут через пустыню.
Мне стало грустно. У меня не было опыта вечных разлук. Первый живой
человек, которого я потерял, -- это Гришка. Потеря доходила до меня
медленно, постепенно. Так, когда рвут зуб под новокаином, вначале вроде бы
все ничего, -- а потом приходит боль, места себе не находишь.
До детдома Гришке приходилось плохо. Он, как и я, одно время
беспризорничал, и на его долю перепало немало оплеух и колотушек. Когда он
попал в наш детдом, ему стало житься хорошо. Детдом не считался каким-то там
образцовым, но воспитатели были неплохие. Обиды случались между нами,
ребятами, а воспитатели старались, чтоб мы жили дружно. И Гришка проникся к
воспитателям уважением. Он считал их представителями советской власти,
государства. Ведь спасло-то нас государство. Без него бы мы просто подохли.
Оно как-то разглядело нас со своей высоты -- и вот мы живы. Ко всему, что
исходило от отдельных людей, Гришка относился настороженно. Они могут
поманить: "На, мальчик, конфетку", -- а дать