Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
взвизгивая, свирепствовали ребя-
тишки.
И голоса мужчин и женщин прорывались то здесь, то там:
- Церкви!.. Христопродавец... Тать кровожадная!.. Чтоб те... Церкви
сжег...
- Смерть Зыкову!
- Молодец Зыков!.. Так и надо.
И на самом краю, когда хвост отряда спустился на реку, с чердака кол-
ченогого домишки шарахнул выстрел. Крайний всадник кувырнулся с коня в
снег.
Быстро отделились пятеро, и через минуту растерзанный стре-
лец-мальчишка был сброшен с чердака.
Глава XIII.
Зыков сказал ехавшему с ним рядом Срамных:
- Дьявол ты!.. За кой прах показал мне ту девчонку.
- Шибко поглянулась?
Зыков молчал. Он был мрачен, глаза пустынны, холодны.
- Ежели поглянулась, брал бы... Жена не сдогадается. В горах места
много. Все равно достанется кому-нибудь. Девок дурак жалеет.
Зыков молчал.
- А пошто ты так круто повернул? Надо бы какой ни на есть порядок за-
вести.
Зыков сказал сквозь усы:
- Много мы набедокурили. На душе чего-то тяжко. Эх, что же я!.. - И
он зашарил глазами по рядам.
- Курица! - крикнул он рыжеусому, краснорожему в николаевской черной
шинели с бобровым воротником: - Живо кати в город и прикажи моим строгим
приказом: Соборную площадь окрестить площадью Зыкова. Исполнить в точ-
ности. Дощечки перекрасить... Площадь Зыкова!.. Окончательно запамято-
вал... Понял?
Не замечая сам того, Зыков очутился совсем один и одинокий в хвосте
отряда. Ехал, низко опустив голову: может быть, спал, может, огрузла го-
лова его от укорных дум.
Ночевать расположились на ровном берегу реки. Летом было здесь цве-
тистое густое большетравье, теперь поляна вся в стогах. Освещенные ве-
черними кострами высокие стога и весь партизанский табор казались стой-
бищем кочевников. Каких тут не было одежд! Сукно, шуршащий шелк, парча,
плис, бархат всех оттенков пестро и ярко расцветили шумливые группы пар-
тизан. Похрапывали, ржали кони, из лесу, с гиком и песнями, весело во-
локли рухнувший на-земь сухостой. Какой-то бездельник горланил песню и
пиликал на гармошке. Лесная тишь заголосила.
- Смолья волоки! Смолья-а-а!..
У котлов кромсалось мясо и баранина. Толстобрюхий бардадым, поправив
налезавшую на глаза митру, с ожесточением вырывал из себя требуху.
Кольша по-озорному стащил с него митру:
- Дос-свиданица, анхирей Петрович! - и с хохотом, козлом помчался по
сугробам.
Бардадым ахнул, бросил гуся и нескладной копной покултыхал вдогонку:
- Отдай, варнак! Отдай! Душу вышибу!
Искры птицами летели во все стороны. Вот вспыхнул стог и запластал,
пламя взмыло вверх и сдержанно глухо рокотало. Яркий свет волнами запля-
сал над табором, а мрак кругом враз стал густым, лохматым по краям, как
копоть. Лениво и задумчиво плыл сизобагровый дым.
Ели жирно, до отвалу, солили круто, перцу во щи не жалели. Кольша
жрал варенье из кадушки горстью - ох, скусно до чего! - и вся харя его
была, как после мордобоя.
Во сне, на ядреном морозе, подняли храп и трескотню, как в барабаны,
ругались, бредили, а то вдруг хлестнет поляну поросячий сонный визг. Ча-
совые у костров громыхают в ответ ядреным смехом.
- Ух, язви! Это бардадым, должно, вырабатыват... Вот так, паря, голо-
сок...
Под утро, когда особенно ярки были звезды, и не погасли еще костры,
прискакали из города два всадника.
Они отвели Зыкова в сторону и рассказали, что творится у него дома:
там много кержаков с мужиками покинуло его стан, пусть Зыков спешит до-
мой, будет медлить, все кержаки уйдут.
- Эх, Наперстка нет, - хрипло, весь позеленев, сказал Зыков. Он долго
взад-вперед ходил возле костра и кусал усы. Потом разбудил рыжего и в
страшном волнении зашептал: - Срамных... Очухался?.. Вот что, Срамных.
Ты, дьявол окаянный, раздразнил мое сердце. Чуешь? Половина силы у меня
вытекла. А ну-ка, сквитаемся давай!
Срамных испуганно тряс рыжей головой, весь дрожал от внезапно охва-
тившей его жути. Глаза юлили и боялись бешеных глаз Зыкова. Это не Зы-
ков... Это чорт. Глаза горят зеленым огнем, рот то открывается, то зак-
рывается, борода, как сажа, и в правой ручище безмен.
- Батюшка, Зыков! Степан Варфоломеич...
Но Зыков не взмахнул безменом, а страшно и твердо, как по железу пи-
лой, сказал:
- Седлай коня. Дуй во все лопатки. К нам. Делай, что прикажу сейчас.
Всю ночь до рассвета он ходил между костров, считал звезды, читал по
звездам свою судьбу, но что будет впереди - не знал, все тонуло впереди
в зыбком мраке.
Всю ночь до рассвета не спали и в доме Перепреева, а с рассветом весь
городок, все погорелое место точило слезы, слез было много: дым вертел,
выедал глаза и разбойные звуки еще не умерли в ушах.
Много было мертвецов и горького над ними плача, но отпевать их неко-
му.
Настя счастлива, беспечальна. Она с благодарностью вспоминает, Госпо-
ди прости, ту первую ночь, троих мужиков и ненасытного Гараську. Настя
благочестива. Надо бы каяться, но попы убиты, церкви спалены. Настя
смотрит на икону, крестится, вздыхает, надо бы удариться в покаянные
слезы, но где их взять, если стол и все лавки ломятся от награбленного
Гараськой добра. Ежели сложил свою голову Гараська, вечный ему покой,
ежели жив Гараська, может и вспомнит ее и вернется. Эх, парень, парень!
До чего усладительно, Господи прости, вспоминать его.
Из Перепреевского дома караульный в двух тулупах и Шитиковские при-
казчики волокли труп Ваньки Птахи. Кухарка мыла с дресвой кровавый пол.
Пришел столяр, сторговался за починку двери.
Десяток оставшихся солдат и горожане рыли на погосте общую могилу и
складывали туда мертвецов.
Дела было всем много. Мороз сломился, хлопьями валил пушистый снег.
Сквозь снег серела виселица, и как виселицы - четыре обгорелых коло-
кольни. Черные стояли обгорелые дома, и до тла сгоревшие развеялись по
земле черным прахом. Черные печи грозили небу, как перстом, черными тру-
бами.
В черных мыслях ехал Зыков на черном, как чорт, коне. Но отряд его
подвигался весело.
Опять разбрелись по горным тропинкам, кто где. Едут вольно, не торо-
пясь, лишь бы к ночи собраться на условленное место.
Вот приедут на заимку, в стан, Зыков, поди, даст отпуск. Добра везут
много. Эх, скорей бы по домам, запхать покрепче золото да серебро. Погу-
ляно, повоевано довольно!
Настины мужики вспоминают Настю. Ну, баба... Кубышка, а не баба. Эх,
Гараську, дурака, жаль. Ужо Груняха-то... Эх!..
Серебряные церковные сосуды камнями сбивают у костров в комки. А вот
там смазал один другому по зубам, там в драке сцепились четверо, не мо-
гут поделить.
А лес зеленый, темный, хлопьями валит снег, и зверючьи тропинки исче-
зают.
Ночь, снег. Таня подошла к окну, к балкону, к тому самому... Таня
приникла печальным и милым, как сказка, лицом к стеклу. За стеклом все
то же - ночь и снег. И нет ярких костров - темно - нет криков и песни,
нет чугунного всадника. Навсегда умчался сказочный всадник в новую
страшную сказку, в быль.
Печальная, милая девушка из печальной русской сказки - оторвалась от
сказки - оглянулась. Кто-то звал ее, кто-то плакал. Но она замкнулась в
самой себе и ничей голос до ее сердца не доходит. Она вся горит,
большие, серые глаза ее в мечте и бесконечной тревоге, и сердце ее дваж-
ды раздавлено, дважды осиротело. Что-то будет с ней завтра, послезавтра,
на третий день?..
На третий день к вечеру под'ехал к Зыковской заимке первый партизан,
а в ночь - и остальные.
На заимке и в лесу народу много, но костры горят невесело, и все пес-
ни смолкли.
Еще вчера, ранним - чуть зорька - утром откуда-то взялся Срамных, он
поднял бучу, разбудил всех нехорошим голосом:
- Что ж вы, барсуки, дрыхнете! Ведь ваш старец Варфоломей приказал
долго жить.
Срамных побежал будить и хозяйку, Анну Иннокентьевну. Впрочем, та уже
бодрствовала: сотворив короткую молитву, принялась творить квашню с хле-
бами.
- Вошел я от сынка, от Степана, поклон отдать, - заговорил Срамных,
пряча глаза. - Чиркнул серянку, гляжу - старичек в гробу лежит, в коло-
дине. Я окликнул: - дедушка! - лежит. Я погромче, я на колени припал к
нему: ни вздыху, ни послушанья. Меня ажно откачнуло от него, как ветром.
И лик у него темный, нехороший лик.
Хоронить старца Варфоломея собралось много кержаков. Шарились по ле-
су, в ущельях, искали Срамных, нигде не могли найти: куда-то удрал, не-
верный.
Из дальних заимок приехал парень. Он сообщил, что деда Семиона вчера
нашли убитым в лесу.
- Ну?.. Старца Семиона? Зарезали?!
- Да, да... Голова напрочь...
Поджидали Зыкова, но он не появлялся. Вахмистр царской службы, кото-
рому он поручил команду, сказал, что сам Зыков свернул к Мулале-селу.
После похорон старца Варфоломея большинство кержаков навсегда разбре-
лось по своим заимкам. Остались лишь преданные Зыкову, спаянные с ним
кровью. Но все-таки отряд его рос и множился: по всем зверючьим, пешим,
конным тропам стекались сюда дезертиры из белого стана, рабочие с рудни-
ков, лесорубы, гольтепа, маленькие - в пять-шесть человек - партизанские
отряды, бродяги, каторжане, сколько-то киргиз и калмыков-теленгитов, да-
же расстрига-дьякон с двумя спившимися с кругу семинарами.
Стекались все, кто знал о Зыкове, кто до конца возненавидел белых.
Одних гнало сюда шкурничество, трусость. Других - геройство: борьба за
угнетенный, раздавленный колчаковщиной сибирский вольный свободолюбивый
народ - это молодежь. Третьих - грабежи, легкая нажива, кровь, - это за-
булдыги, жулики, разбойники.
Но почти все негласно об'единились на одном: из прутьев вяжи веник,
силу сгруживай в кулак.
И все покрывала темная заповедь, дочь мятежной бури: убивай, не то
тебя убьют.
Надо было все наладить, всем дать работу. Где же хозяин?
Зыков, правда, свернул к Мулале-селу, но внезапно свой путь прервал.
Эх, не глядеть бы на белый свет, - и ночью постучал у ворот глухой заим-
ки своего закадычного друга Терехи Толстолобова.
- А-а дружок, Степанушка! Каким это бураном, какой пургой?
Глава XIV.
Тереха Толстолобов мужик крепкий, медвежатник. Он русский крестьянин,
сверстник Зыкову, не кержак, веры православной, поповской, имел двадцать
две коровы, восемь лошадей, пять собак и двух жен - старую и молодую.
Старую ругал и бил, молодую, Степаниду, ласкал, дарил дарами. Но всегда
после ухода Зыкова молодой жене доставалась от Терехи трепка.
- Медведей-то добываешь?
- А кляп ли на них смотреть? Ныне четверых свалил. Медвеженка взял
живьем. Не хошь ли полюбопытствовать? В бане он.
- А белых бьешь? Чехов да полячишек?
- Этим не займуюсь. Они мне не душевредны. Кто меня в такой дыре най-
дет?
Заимка его, верно, в непролазных горах - горы, как крепость, - в гус-
том лесу, и дорога к нему - недоступные путаные тропы диких маралов,
горных козлов, медведей. Да еще Зыковский черный конь умел лазить по го-
рам.
Зыков не в духе:
- Это, Толстолобов, не дело говоришь. А для миру нешто не хочешь по-
работать?
- Нет. Тьфу мне мир!..
...И тут уж не до сна.
С хозяйской широкой перины вскочила Степанида. Она в розовой короткой
рубахе.
- Здорово, Степан Варфоломеич!.. - и белыми ногами по медвежьим шку-
рам промелькнула мимо гостя, прикрывая рукой колыхавшуюся грудь.
Зыков даже не взглянул. Он сидел за столом угрюмо. Слышно было, как
за занавеской проворные руки Степаниды наливали самовар.
- Винца бы... - сказал Зыков. - Чаю не желательно.
- Винца?! - удивленно переспросил хозяин и похлопал гостя по плечу. -
Давно ли ты это? Ха-ха-ха...
- Недавно, брат.
Тереха Толстолобов с опаской и недоуменьем заглянул ему в глаза:
- Да что это с тобой стряслось? А?
Степанида без памяти любила Зыкова, он же никакой любви к ней не
чувствовал. Степанида в прошлом году пыталась удавиться.
И вот теперь она вдруг поняла, угадала, чем занедужил Зыков:
- Ой, чтой-то с тобой и взаправду стряслось, Степан Варфоломеич?
Тот ответил не сразу. Рот его кривился, брови подергивались.
- Так, пустяковина, - сказал он. - На душе чего-то не тово, на серд-
це.
В глубокой предутренней ночи все трое были пьяны.
Тереха повалился на постель и крепко, под грудь, облапил Степаниду
двумя руками в замок, как в цепь. Зыков лежал в углу на медвежьих шку-
рах, глядел в потолок, вздыхал и тряс головой.
Лишь захрапел Тереха, Степанида, как нельма, выскользнула из пьяных
клещей и подползла во тьме на коленках к Зыкову:
- Уйди, Степашка, - сказал он. - Не до тебя.
Она целовала его глаза, щеки, искала губы и пьяно твердила, навалив-
шись грудью на его грудь:
- Господи Христе, грех-то какой, грех-то... Степанушка...
Зыков отбросил ее. Она уползла прочь, к мужу, сидела скорчившись,
сморкалась в розовую рубаху, плакала. Тереха храпел.
Пели петухи. В сенцах шарашилась сорокалетняя забитая Лукерья. Она
жила в другой половине, с двумя рябыми дочками, девками. Робко взошла,
стала затапливать печь.
Утром была готова баня. Зыков взял четверть вина и ушел париться. Ба-
ня была просторная с предбанником - Тереха Толстолобов любил пожить.
В предбаннике большой медвеженок на цепи. Он сидел на лавке по-со-
бачьи же чесал задней лапой ухо. Заурчал, соскочил и забился под лавку.
Зеленым поблескивали из-под лавки сердитые таежные его глаза. Зыков об-
радовался, улыбнулся:
- Мишка! - он вытащил его из-под лавки, медвеженок больно ударил его
лапой, плюнул, как кот, и оскалил зубы. Зыков снял с него цепь. Медвеже-
нок весь ощетинился, опять юркнул под лавку. Зыков дал ему кусок хлеба,
медвеженок отвернул морду, весь дрожал. Зыков смочил хлеб вином, зверь
понюхал и с'ел.
Зыков разделся, взял веник, винтовку, безмен, пистолет, кинжал и во-
шел внутрь. Хвостался веником немилосердно, выходил валяться в снегу,
опять хвостался, но сердце не утихало.
Пил.
Медвеженок лизал его широкие, болонастые ступни, просил вина. Пустой
хлеб не жрал, с вином уплетал жадно, рявкал, крутил мордой и чихал, гла-
за улыбчиво блестели, как желтые пуговки под солнцем.
- Эх, звереныш ты мой, звереныш... Милый мой... Хохочешь, поди, над
Зыковым, над дураком бородатым? Хохочи, брат... Я сам хохочу... Оба мы с
тобой звери одинаковые...
Так прошло три дня, три ночи.
Голубыми лунными ночами под окном стоял кто-то живой, вздыхал, проси-
тельно стучал в морозное стекло.
И каждый раз хрипло раздавалось на всю баню:
- Степашка, уходи!
Зыкову не до Степаниды. Он неотрывно думал о белом доме в городке, о
сероглазой девушке, каких больше нет на свете.
И когда он пристально думал так, уперев воспаленный неверный взгляд в
темный угол, вдруг в углу вставала Таня. Тогда медвеженок, ощетинившись,
быстро полз под лавку.
- Зыков, миленький!..
И в этот самый миг, там, в потухшем городке, возле теплой девичьей
кровати, заслоняя головой огонек лампадки и весь мир, - вырастал из по-
лумрака Зыков:
- Танюха, голубица...
- Ах, зачем ты, мучитель, пришел ко мне?
- Я с ума схожу. Я как живую вижу тебя. Ой, девка...
- Тогда убей, как отца убил...
Тут заскрипела с хрустальной ручкой дверь, вошла в Танину спальню
мать, медвеженок рявкнул, Зыков тряпичной рукой схватился за тряпичное
сердце и тяжко застонал.
На четвертый день, рано поутру, он вышел из бани вновь бодрый, креп-
кий.
Наскоро поел капусты с луком, напился квасу и заседлал коня. Глаза
его блестели решимостью.
- Прощай, Тереша, - сказал он. - В случае, спасаться к тебе приду. Не
выдашь?
- Еще бы те. Ха! Да лучше пускай башку с моих плеч снимут.
- Слушай, Тереша, дело к тебе. Ежели у тебя одну, вроде монашку, мож-
но приютить?
- Об этом сомневаться тебе не приходится. Привози, - и Тереха подмиг-
нул.
Зыков погрозил с коня пальцем и поехал.
Тереха кряду же дал Степаниде трепку. Она бегала вокруг стола, вска-
кивала на лавки, кричала:
- Хошь печенки из меня все вымотай, да изрежь - люблю Зыкова! люблю,
люблю, люблю, корявый чорт! - Чрез разодранную в клочья кофточку кругли-
лись голая грудь ее и плечи.
- Поплевывает он на тебя!
Зыков меж тем вернулся домой. Кержацкий медный крест над воротами по-
зеленел от ржавчины. И вся заимка показалась Зыкову чужой.
Могила его отца уже покрыта была сугробом. Он на могилу не пошел, и
со своей женой был жесток и груб.
Срамных боялся, что Зыков под горячую руку убьет его, и действительно
куда-то скрылся.
Зыков наводил порядок один. Он не слезал с коня, всюду поспевал,
об'езжал заимки, звал кержаков и крестьян обратно, грозил чехо-словака-
ми, мадьярами, белыми, красными, грозил красным петухом. Кой-кто из мо-
лодежи снова потянулись к нему, но средняки крепко забились в свои норы:
слова старца Варфоломея и внезапная смерть его сделали свое дело.
Народ в отряде был теперь наполовину новый, пестрый по думам и по мо-
золям на душе. Нужны были крутые меры или разгульные набеги, иначе все
превратится в грязь.
Мысли Зыкова качались, как весы; то подавленные, угнетенные, то не в
меру бурные, бешеные, как с гор вода.
Или вдруг взвихрит мечта; бросить все и тайком умчаться в город,
упасть на колени перед купецкой дочкой, вымолить прощенье и...
Как-то ночью, тайком, взошел в моленную, зажег свечу у образа Спаси-
теля, подошел к другому образу, зажег. В этот миг первая свеча погасла,
он снова зажег ее, погасла вторая. Зажег. Угасли обе - и сразу тьма.
Зыков смутился, руки с огнивом и кремнем задрожали. В моленной пла-
вал, дробясь и прерываясь, тихий-тихий перезвон колоколов, кто-то сто-
нет, умоляет о пощаде, чьи-то хрустят кости, и два голоса еле слышно за-
ливаются во тьме, Зыкова и Ваньки Птахи: "...ает зелен виноград, коренья
бросает ко мне на кровать"... И еще девий голос: "Зыков, Зыков, ми-
ленький"...
- Кха! - грозно и уверенно кашлянул Зыков. По моленной пошли гулы,
все смолкло, раскатилось, захохотало, загайкало, вновь смолкло.
Плечи, грудь, сердце Зыкова опять стали, как чугун.
Он живо высек огонь, шагнул к закапанному воском подсвечнику. Свет
неокрепшего огня резко колыхнулся, лег, словно кто дунул на него. У
подсвечника стоял белый старик. Зыков вдруг отпрянул, упал на одно коле-
но, вскочил и, вытянув вперед руки, не помня себя, бросился к выходу.
Дверь настежь. В моленной крутили вихри. И вслед беглецу, сквозь
мрак, черное, пугающее, как мрак, неслось:
- Христопродавец... Богоотступник... Проклинаю...
- Отец, отец... - весь содрогаясь, хрипел выбежавший во вьюжную ночь
Зыков. Волосы его шевелились, плечи сводило назад, живот и грудь сразу
стали пустыми, обледенелыми.
Ночь была вьюжная, беззвездная. Гудели сосны, вихристый, взлохмачен-
ный ветер выл и плакал, и нигде не видно сторожевых огней.
Зыков слег.
В бреду вскакивал с постели, кричал, чтоб горнист играл сбор: красные
соединились с белыми, идут сюда, брать Зыкова. Иннокентьевна сбилась с
ног: натирала мужа редечным соком, накидывала на голову древний плат от
древнего Спасова образа.
В дом входили партизаны, шопотом разговаривали с Иннокентьевной, ка-
чали головами, уходили, совещались у костров, как бы не умер Зыков, что
делать тогда, куда итти?
На четвертый день Зыков оправился. Он запер на замок моленную, ключ
положил в карман и вечером, пред закатом солнца, пошел на погост, посто-
ял в раздумьи, без шапки, над могилой отца. Молиться не хотелось, могила
казалась чужой, враждебной.
Солнце светило по-весеннему, снег слепил глаза, Зыков щурился, косясь
на черные кресты погоста.
И, проезжая среди полуразрушенных улиц, дядя Тани, Афанасий Николае-
вич Перепреев тоже косился на черные кресты обгорелых церквей и колоко-
лен.
При встреч