Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
лу проявилась вдруг ужасная
какая-то брезгливость: сидит за супом, возьмет ложку и ищет-ищет в супе,
нагибается, высматривает, почерпнет ложку и подымет на свет.
-- Таракан, что ли? -- спросит бывало Григорий.
-- Муха, может, -- заметит Марфа.
Чистоплотный юноша никогда не отвечал, но и с хлебом, и с мясом, и со всеми
кушаньями оказалось то же самое: подымет бывало кусок на вилке на свет,
рассматривает точно в микроскоп, долго бывало решается и наконец-то решится
в рот отправить. "Вишь барченок какой объявился", бормотал на него глядя
Григорий. Федор Павлович, услышав о новом качестве Смердякова, решил
немедленно, что быть ему поваром, и отдал его в ученье в Москву. В ученьи
он пробыл несколько лет и воротился сильно переменившись лицом. Он вдруг
как-то необычайно постарел, совсем даже несоразмерно с возрастом сморщился,
пожелтел, стал походить на скопца. Нравственно же воротился почти тем же
самым как и до отъезда в Москву: всђ так же был нелюдим и ни в чьем
обществе не ощущал ни малейшей надобности. Он и в Москве, как передавали
потом, всђ молчал; сама же Москва его как-то чрезвычайно мало
заинтересовала, так что он узнал в ней разве кое-что, на всђ остальное и
внимания не обратил. Был даже раз в театре, но молча и с неудовольствием
воротился. Зато прибыл к нам из Москвы в хорошем платье, в чистом сюртуке и
белье, очень тщательно вычищал сам щеткой свое платье неизменно по два раза
в день, а сапоги свои опойковые, щегольские, ужасно любил чистить особенною
английскою ваксой так чтоб они сверкали как зеркало. Поваром он оказался
превосходным. Федор Павлович положил ему жалованье, и это жалованье
Смердяков употреблял чуть не в целости на платье, на помаду, на духи и
проч. Но женский пол он, кажется, так же презирал, как и мужской, держал
себя с ним степенно, почти недоступно. Федор Павлович стал поглядывать на
него и с некоторой другой точки зрения. Дело в том, что припадки его
падучей болезни усилились, и в те дни кушанье готовилось уже Марфой
Игнатьевной, что было Федору Павловичу вовсе не на руку.
-- С чего у тебя припадки-то чаще? -- косился он иногда на нового повара,
всматриваясь в его лицо. -- Хоть бы ты женился на какой-нибудь, хочешь
женю?..
Но Смердяков на эти речи только бледнел от досады, но ничего не отвечал.
Федор Павлович отходил, махнув рукой. Главное, в честности его он был
уверен и это раз навсегда, в том, что он не возьмет ничего и не украдет.
Раз случилось, что Федор Павлович, пьяненький, обронил на собственном дворе
в грязи, три радужные бумажки, которые только что получил и хватился их на
другой только день: только что бросился искать по карманам, а радужные
вдруг уже лежат у него все три на столе. Откуда? Смердяков поднял и еще
вчера принес. "Ну, брат, я таких как ты не видывал", отрезал тогда Федор
Павлович и подарил ему десять рублей. Надо прибавить, что не только в
честности его он был уверен, но почему-то даже и любил его, хотя малый и на
него глядел так же косо, как и на других, и всђ молчал. Редко бывало
заговорит. Если бы в то время кому-нибудь вздумалось спросить, глядя на
него: чем этот парень интересуется и что всего чаще у него на уме, то право
невозможно было бы решить это, на него глядя. А между тем он иногда в доме
же, аль хоть на дворе или на улице случалось останавливался, задумывался и
стоял так по десятку даже минут. Физиономист, вглядевшись в него, сказал
бы, что тут ни думы, ни мысли нет. а так какое-то созерцание. У живописца
Крамского есть одна замечательная картина, под названием Созерцатель:
изображен лес зимой, и в лесу, на дороге, в оборванном кафтанишке и
лаптишках стоит один-одинешенек, в глубочайшем уединении забредший
мужиченко, стоит и как бы задумался, но он не думает, а что-то "созерцает".
Если б его толкнуть, он вздрогнул бы и посмотрел на вас точно проснувшись,
но ничего не понимая. Правда, сейчас бы и очнулся, а спросили бы его, о чем
он это стоял и думал, то наверно бы ничего не припомнил, но зато наверно бы
затаил в себе то впечатление, под которым находился во время своего
созерцания. Впечатления же эти ему дороги, и он наверно их копит,
неприметно и даже не сознавая, -- для чего и зачем, конечно, тоже не знает:
может вдруг, накопив впечатлений за многие годы, бросит всђ и уйдет в
Иерусалим скитаться и спасаться, а, может, и село родное вдруг спалит, а
может быть случится и то и другое вместе. Созерцателей в народе довольно.
Вот одним из таких созерцателей был наверно и Смердяков, и наверно тоже
копил впечатления свои с жадностью, почти сам еще не зная зачем.
VII. КОНТРОВЕРЗА.
Но Валаамова ослица вдруг заговорила. Тема случилась странная: Григорий
поутру, забирая в лавке у купца Лукьянова товар, услышал от него об одном
русском солдате, что тот, где-то далеко на границе, у азиятов, попав к ним
в плен и будучи принуждаем ими под страхом мучительной и немедленной смерти
отказаться от христианства и перейти в ислам, не согласился изменить своей
вере и принял муки, дал содрать с себя кожу и умер, славя и хваля Христа,
-- о каковом подвиге и было напечатано как раз в полученной в тот день
газете. Об этом вот и заговорил за столом Григорий. Федор Павлович любил и
прежде, каждый раз после стола, за дессертом, посмеяться и поговорить хотя
бы даже с Григорием. В этот же раз был в легком и приятно раскидывающемся
настроении. Попивая коньячок и выслушав сообщенное известие, он заметил,
что такого солдата следовало бы произвести сейчас же во святые и снятую
кожу его препроводить в какой-нибудь монастырь: "То-то народу повалит и
денег". Григорий поморщился, видя, что Федор Павлович нисколько не
умилился, а по всегдашней привычке своей начинает кощунствовать. Как вдруг
Смердяков, стоявший у двери, усмехнулся. Смердяков весьма часто и прежде
допускался стоять у стола, то-есть под конец обеда. С самого же прибытия в
наш город Ивана Федоровича стал являться к обеду почти каждый раз.
-- Ты чего? -- спросил Федор Павлович, мигом заметив усмешку и поняв
конечно, что относится она к Григорию.
-- А я насчет того-с, -- заговорил вдруг громко и неожиданно Смердяков, --
что если этого похвального солдата подвиг был и очень велик-с, то никакого
опять-таки по-моему не было бы греха и в том, если б и отказаться при этой
случайности от Христова примерно имени и от собственного крещения своего,
чтобы спасти тем самым свою жизнь для добрых дел, коими в течение лет и
искупить малодушие.
-- Это как же не будет греха? Врешь, за это тебя прямо в ад и там как
баранину поджаривать станут, -- подхватил Федор Павлович.
И вот тут-то и вошел Алеша. Федор Павлович, как мы видели, ужасно
обрадовался Алеше.
-- На твою тему, на твою тему! -- радостно хихикал он, усаживая Алешу
слушать.
-- Насчет баранины это не так-с, да и ничего там за это не будет-с, да и не
должно быть такого, если по всей справедливости, -- солидно заметил
Смердяков.
-- Как так по всей справедливости, -- крикнул еще веселей Федор Павлович,
подталкивая коленом Алешу.
-- Подлец он, вот он кто! -- вырвалось вдруг у Григория. Гневно посмотрел
он Смердякову прямо в глаза.
-- Насчет подлеца повремените-с, Григорий Васильевич, -- спокойно и
сдержанно отразил Смердяков, -- а лучше рассудите сами, что раз я попал к
мучителям рода христианского в плен и требуют они от меня имя божие
проклясть и от святого крещения своего отказаться, то я вполне уполномочен
в том собственным рассудком, ибо никакого тут и греха не будет.
-- Да ты уж это говорил, ты не расписывай, а докажи!-- кричал Федор
Павлович.
-- Бульйонщик! -- прошептал Григорий презрительно.
-- Насчет бульйонщика тоже повремените-с, а не ругаясь рассудите сами,
Григорий Васильевич. Ибо едва только я скажу мучителям: "Нет, я не
христианин и истинного бога моего проклинаю", как тотчас же я самым высшим
божьим судом немедленно и специально становлюсь анафема проклят и от церкви
святой отлучен совершенно как бы иноязычником, так даже, что в тот же
миг-с, -- не то что как только произнесу, а только что помыслю произнести,
так что даже самой четверти секунды тут не пройдет-с, как я отлучен, -- так
или не так, Григорий Васильевич?
Он с видимым удовольствием обращался к Григорию, отвечая в сущности на одни
лишь вопросы Федора Павловича и очень хорошо понимая это, но нарочно делая
вид, что вопросы эти как будто задает ему Григорий.
-- Иван! -- крикнул вдруг Федор Павлович, -- нагнись ко мне к самому уху.
Это он для тебя всђ это устроил, хочет, чтобы ты его похвалил. Ты похвали.
Иван Федорович выслушал совершенно серьезно восторженное сообщение папаши.
-- Стой, Смердяков, помолчи на время, -- крикнул опять Федор Павлович: --
Иван, опять ко мне к самому уху нагнись. Иван Федорович вновь с самым
серьезнейшим видом нагнулся.
-- Люблю тебя так же как и Алешку. Ты не думай, что я тебя не люблю.
Коньячку?
-- Дайте. "Однако сам-то ты порядочно нагрузился", пристально поглядел на
отца Иван Федорович. Смердякова же он наблюдал с чрезвычайным любопытством,
-- Анафема ты проклят и теперь, -- разразился вдруг Григорий, -- и как же
ты после того, подлец, рассуждать смеешь, если...
-- Не бранись, Григорий, не бранись! -- прервал Федор Павлович.
-- Вы переждите, Григорий Васильевич, хотя бы самое даже малое время-с, и
прослушайте дальше, потому что я всего не окончил. Потому в самое то время,
как я богом стану немедленно проклят-с, в самый, тот самый высший момент-с,
я уже стал всђ равно, как бы иноязычником, и крещение мое с меня снимается
и ни во чт[OACUTE] вменяется, -- так ли хоть это-с?
-- Заключай, брат, скорей, заключай, -- поторопил Федор Павлович, с
наслаждением хлебнув из рюмки.
-- А коли я уж не христианин, то значит я и не солгал мучителям, когда они
спрашивали: "Христианин я или не христианин", ибо я уже был самим богом
совлечен моего христианства, по причине одного лишь замысла и прежде чем
даже слово успел мое молвить мучителям. А коли я уже разжалован, то каким
же манером и по какой справедливости станут спрашивать с меня на том свете,
как с христианина, за то, что я отрекся Христа, тогда как я за помышление
только одно, еще до отречения, был уже крещения моего совлечен? Коли я уж
не христианин, значит я и не могу от Христа отрекнуться, ибо не от чего
тогда мне и отрекаться будет. С татарина поганого кто же станет спрашивать,
Григорий Васильевич, хотя бы и в небесах за то, что он не христианином
родился и кто же станет его за это наказывать, рассуждая, что с одного вола
двух шкур не дерут. Да и сам бог вседержитель с татарина если и будет
спрашивать, когда тот помрет, полагаю каким-нибудь самым малым наказанием
(так как нельзя же совсем не наказать его), рассудив, что ведь не повинен
же он в том, если от поганых родителей поганым на свет произошел. Не может
же господь бог насильно взять татарина и говорить про него, что и он был
христианином? Ведь значило бы тогда, что господь вседержитель скажет сущую
неправду. А разве может господь вседержитель неба и земли произнести ложь,
хотя бы в одном только каком-нибудь слове-с?
Григорий остолбенел и смотрел на оратора, выпучив глаза. Он хоть и не
понимал хорошо, что говорят, но что-то из всей этой дребедени вдруг понял,
и остановился с видом человека, вдруг стукнувшегося лбом об стену. Федор
Павлович допил рюмку и залился визгливым смехом.
-- Алешка, Алешка, каково! Ах ты казуист! Это он был у иезуитов где-нибудь,
Иван. Ах ты иезуит смердящий; да кто же тебя научил? Но только ты врешь,
казуист, врешь, врешь и врешь. Не плачь, Григорий, мы его сею же минутой
разобьем в дым и прах. Ты мне вот что скажи, ослица: пусть ты пред
мучителями прав, но ведь ты сам-то в себе всђ же отрекся от веры своей и
сам же говоришь, что в тот же час был анафема проклят, а коли раз уж
анафема, так тебя за эту анафему по головке в аду не погладят. Об этом ты
как полагаешь, иезуит ты мой прекрасный?
-- Это сумления нет-с, что сам в себе я отрекся, а всђ же никакого и тут
специально греха не было-с, а коли был грешок, то самый обыкновенный
весьма-с.
-- Как так обыкновенный весьма-с!
-- Врешь, пр-р-роклятый, -- прошипел Григорий,
-- Рассудите сами, Григорий Васильевич, -- ровно и степенно, сознавая
победу, но как бы и великодушничая с разбитым противником, продолжал
Смердяков, -- рассудите сами, Григорий Васильевич: ведь сказано же в
писании, что коли имеете веру хотя бы на самое малое даже зерно и при том
скажете сей горе, чтобы съехала в море, то и съедет ни мало не медля, по
первому же вашему приказанию. Что же, Григорий Васильевич, коли я
неверующий, а вы столь верующий, что меня беспрерывно даже ругаете, то
попробуйте сами-с сказать сей горе, чтобы не то чтобы в море (потому что до
моря отсюда далеко-с), но даже хоть в речку нашу вонючую съехала, вот
чт[OACUTE] у нас за садом течет, то и увидите сами в тот же момент, что
ничего не съедет-с, а всђ останется в прежнем порядке и целости, сколько бы
вы ни кричали-с. А это означает, что и вы не веруете, Григорий Васильевич,
надлежащим манером, а лишь других за то всячески ругаете. Опять-таки и то
взямши, что никто в наше время, не только вы-с, но и решительно никто,
начиная с самых даже высоких лиц до самого последнего мужика-с, не сможет
спихнуть горы в море, кроме разве какого-нибудь одного человека на всей
земле, много двух, да и то может где-нибудь там в пустыне египетской в
секрете спасаются, так что их и не найдешь вовсе, -- то коли так-с, коли
все остальные выходят неверующие, то неужели же всех сих остальных, то-есть
население всей земли-с, кроме каких-нибудь тех двух пустынников, проклянет
господь и при милосердии своем, столь известном, никому из них не простит?
А потому и я уповаю, что, раз усомнившись, буду прощен, когда раскаяния
слезы пролью.
-- Стой! -- завизжал Федор Павлович в апофеозе восторга: -- так двух-то
таких, что горы могут сдвигать, ты всђ-таки полагаешь, что есть они? Иван,
заруби черту, запиши: весь русский человек тут сказался!
-- Вы совершенно верно заметили, что это народная в вере черта, -- с
одобрительною улыбкой согласился Иван Федорович.
-- Соглашаешься! Значит, так, коли уж ты соглашаешься! Алешка, ведь правда?
Ведь совершенно русская вера такая?
-- Нет, у Смердякова совсем не русская вера, -- серьезно и твердо
проговорил Алеша.
-- Я не про веру его, я про эту черту, про этих двух пустынников, про эту
одну только черточку: ведь это же по-русски, по-русски?
-- Да, черта эта совсем русская, -- улыбнулся Алеша.
-- Червонца стоит твое слово, ослица, и пришлю тебе его сегодня же, но в
остальном ты всђ-таки врешь, врешь и врешь: знай, дурак, что здесь мы все
от легкомыслия лишь не веруем, потому что нам некогда: во-первых, дела
одолели, а во-вторых, времени бог мало дал, всего во дню определил только
двадцать четыре часа, так что некогда и выспаться, не только покаяться. А
ты-то там пред мучителями отрекся, когда больше не о чем и думать-то было
тебе как о вере и когда именно надо было веру свою показать! Так ведь это,
брат, составляет, я думаю?
-- Составляет-то оно составляет, но рассудите сами, Григорий Васильевич,
что ведь тем более и облегчает, что составляет. Ведь коли бы я тогда
веровал в самую во истину, как веровать надлежит, то тогда действительно
было бы грешно, если бы муки за свою веру не принял и в поганую Магометову
веру перешел. Но ведь до мук и не дошло бы тогда-с, потому стоило бы мне в
тот же миг сказать сей горе: двинься и подави мучителя, то она бы двинулась
и в тот же миг его придавила как таракана, и пошел бы я как ни в чем не
бывало прочь, воспевая и славя бога. А коли я именно в тот же самый момент
это всђ и испробовал и нарочно уже кричал сей горе: подави сих мучителей, а
та не давила, то как же скажите, я бы в то время не усомнился, да еще в
такой страшный час смертного, великого страха? И без того уж знаю, что
царствия небесного в полноте не достигну (ибо не двинулась же по слову
моему гора, значит не очень-то вере моей там верят, и не очень уж большая
награда меня на том свете ждет), для чего же я еще сверх того и безо всякой
уже пользы кожу с себя дам содрать? Ибо если бы даже кожу мою уже до
половины содрали со спины, то и тогда по слову моему или крику не двинулась
бы сия гора. Да в этакую минуту не только что сумление может найти, но даже
от страха и самого рассудка решиться можно, так что и рассуждать-то будет
совсем невозможно. А стало быть чем я тут выйду особенно виноват, если, не
видя ни там, ни тут своей выгоды, ни награды, хоть кожу-то по крайней мере
свою сберегу? А потому на милость господню весьма уповая, питаюсь надеждой,
что и совсем прощен буду-с...
VIII. ЗА КОНЬЯЧКОМ.
Спор кончился, но странное дело, столь развеселившийся Федор Павлович под
конец вдруг нахмурился. Нахмурился и хлопнул коньячку, и это уже была
совсем лишняя рюмка.
-- А убирайтесь вы, иезуиты, вон, -- крикнул он на слуг.-- Пошел,
Смердяков. Сегодня обещанный червонец пришлю, а ты пошел. Не плачь,
Григорий, ступай к Марфе, она утешит, спать уложит. Не дают канальи после
обеда в тишине посидеть, -- досадливо отрезал он вдруг, когда тотчас же по
приказу его удалились слуги. -- Смердяков за обедом теперь каждый раз сюда
лезет, это ты ему столь любопытен, чем ты его так заласкал? -- прибавил он
Ивану Федоровичу.
-- Ровно ничем, -- ответил тот, -- уважать меня вздумал; это лакей и хам.
Передовое мясо, впрочем, когда срок наступит.
-- Передовое?
-- Будут другие и получше, но будут и такие. Сперва будут такие, а за ними
получше.
-- А когда срок наступит?
-- Загорится ракета, да и не догорит может быть. Народ этих бульйонщиков
пока не очень-то любит и слушать.
-- То-то, брат, вот этакая Валаамова ослица думает, думает, да и чорт знает
про себя там до чего додумается.
-- Мыслей накопит, -- усмехнулся Иван.
-- Видишь, я вот знаю, что он и меня терпеть не может, равно как и всех, и
тебя точно так же, хотя тебе и кажется, что он тебя "уважать вздумал".
Алешку подавно, Алешку он презирает. Да не украдет он, вот что, не сплетник
он, молчит, из дому copy не вынесет, кулебяки славно печет, да к тому же ко
всему и чорт с ним по правде-то, так стоит ли об нем говорить?
-- Конечно, не стоит.
-- А что до того, что он там про себя надумает, то русского мужика, вообще
говоря, надо пороть. Я это всегда утверждал. Мужик наш мошенник, его жалеть
не стоит, и хорошо еще, что дерут его иной раз и теперь. Русская земля
крепка березой. Истребят леса, пропадет земля русская. Я за умных людей
стою. Мужиков мы драть перестали, с большого ума, а те сами себя пороть
продолжают. И хорошо делают. В ту же меру мерится, в ту же и возмерится,
или как это там... Одним словом, возмерится. А Россия свинство. Друг мой,
если бы ты знал, как я ненавижу Россию... то-есть не Россию, а все эти
пороки... а пожалуй, что и Россию. Tout cela c'est de la cochonnerie.
Знаешь, что люблю? Я люблю остроумие.
-- Вы опять рюмку выпили. Довольно бы вам.
-- Подожди, я еще одну, и еще одну, а там и покончу. Нет, постой, ты меня
перебил. В Мокром я проездом спрашиваю старика, а он мне: "Мы оченно,
говорит, любим пуще всего девок по приговору пороть, и пороть даем всђ
парням. После эту же, которую ноне порол, завтра парень в невесты берет,
так что оно самим девкам, говорит, у нас повадно". Каковы маркизы де-Сады,
а? А как хочешь, оно остроумно. Съездить бы и нам поглядеть, а? Алешка, ты
покраснел? Не стыдись, детка. Жаль, что давеча я у игумена за обед не сел
да монахам про мокрых девок не рассказал. Алешка, не сердись, что я твоего
игумена давеча разобидел. Меня, брат, зло берет. Ведь коли бог есть.
существует, -- ну конечно я тогда виноват и отвечу, а коли нет его вовсе
то, так ли их еще надо, твоих отцов-то? Ведь с них мало тогда головы
срезать, потому что они развитие задерживают. Веришь ты, Иван, что это меня
в моих чувствах терзает. Нет, ты не веришь, потому я вижу по твоим глазам.
Ты веришь людям, что я всего только шут. Алеша, веришь,