Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
есь нам бутылку сейчас подадут, мы и хлебнем. Эх, Петр
Ильич, поедем вместе, потому что ты человек милый, таких люблю.
Митя уселся на плетеный стульчик пред крошечным столиком, накрытым
грязнейшею салфеткой. Петр Ильич примостился напротив него, и мигом явилось
шампанское. Предложили, не пожелают ли господа устриц, "первейших устриц,
самого последнего получения".
-- К чорту устриц, я не ем, да и ничего не надо, -- почти злобно огрызнулся
Петр Ильич.
-- Некогда устриц, -- заметил Митя, -- да и аппетита нет. Знаешь, друг, --
проговорил он вдруг с чувством, -- не любил я никогда всего этого
беспорядка.
-- Да кто ж его любит! Три дюжины, помилуй, на мужиков, это хоть кого
взорвет.
-- Я не про это. Я про высший порядок. Порядку во мне нет, высшего
порядка... Но... всђ это закончено, горевать нечего. Поздно, и к чорту! Вся
жизнь моя была беспорядок, и надо положить порядок. Каламбурю, а?
-- Бредишь, а не каламбуришь.
-- Слава высшему на свете,
Слава высшему во мне!
Этот стишок у меня из души вырвался когда-то, не стих, а слеза... сам
сочинил... не тогда однако, когда штабс-капитана за бороденку тащил...
-- Чего это ты вдруг о нем?
-- Чего я вдруг о нем? Вздор! Всђ кончается, всђ равняется, черта -- и
итог.
-- Право мне всђ твои пистолеты мерещатся.
-- И пистолеты вздор! Пей и не фантазируй. Жизнь люблю, слишком уж жизнь
полюбил, так слишком, что и мерзко. Довольно! За жизнь, голубчик, за жизнь
выпьем, за жизнь предлагаю тост! Почему я доволен собой? Я подл, но доволен
собой. И однако ж я мучусь тем, что я подл, но доволен собой. Благословляю
творение, сейчас готов бога благословить и его творение, но... надо
истребить одно смрадное насекомое, чтобы не ползало, другим жизни не
портило... Выпьем за жизнь, милый брат! Что может быть дороже жизни!
Ничего, ничего! За жизнь и за одну царицу из цариц.
-- Выпьем за жизнь, а пожалуй и за твою царицу.
Выпили по стакану. Митя был хотя и восторжен, и раскидчив, но как-то
грустен. Точно какая-то непреодолимая и тяжелая забота стояла за ним.
-- Миша... это твой Миша вошел? Миша, голубчик, Миша, поди сюда, выпей ты
мне этот стакан, за Феба златокудрого, завтрашнего...
-- Да зачем ты ему! -- крикнул Петр Ильич раздражительно.
-- Ну позволь, ну так, ну я хочу.
-- Э-эх!
Миша выпил стакан, поклонился и убежал.
-- Запомнит дольше, -- заметил Митя. -- Женщину я люблю, женщину! Что есть
женщина? Царица земли! Грустно мне, грустно, Петр Ильич. Помнишь Гамлета:
"Мне так грустно, так грустно, Горацио... Ах, бедный Иорик!" Это я может
быть Иорик и есть. Именно теперь я Иорик, а череп потом.
Петр Ильич слушал и молчал, помолчал и Митя.
-- Это какая у вас собачка? -- спросил он вдруг рассеянно приказчика,
заметив в углу маленькую хорошенькую болоночку с черными глазками.
-- Это Варвары Алексеевны, хозяйки нашей болоночка, -- ответил приказчик,
-- сами занесли давеча, да и забыли у нас. Отнести надо будет обратно.
-- Я одну такую же видел... в полку... -- вдумчиво произнес Митя, -- только
у той задняя ножка была сломана... Петр Ильич, хотел я тебя спросить
кстати: крал ты когда что в своей жизни, аль нет?
-- Это что за вопрос?
-- Нет, я так. Видишь, из кармана у кого-нибудь, чужое? Я не про казну
говорю, казну все дерут и ты конечно тоже...
-- Убирайся к чорту.
-- Я про чужое: прямо из кармана, из кошелька, а?
-- Украл один раз у матери двугривенный, девяти лет был, со стола. Взял
тихонько и зажал в руку.
-- Ну и чт[OACUTE] же?
-- Ну и ничего. Три дня хранил, стыдно стало, признался и отдал.
-- Ну и что же?
-- Натурально, высекли. Да ты чего уж, ты сам не украл ли?
-- Украл, -- хитро подмигнул Митя.
-- Что украл? -- залюбопытствовал Петр Ильич.
-- У матери двугривенный, девяти лет был, через три дня отдал. -- Сказав
это, Митя вдруг встал с места.
-- Дмитрий Федорович, не поспешить ли? -- крикнул вдруг у дверей лавки
Андрей.
-- Готово? Идем! -- всполохнулся Митя. -- Еще последнее сказанье и...
Андрею стакан водки на дорогу сейчас! Да коньяку ему кроме водки рюмку!
Этот ящик (с пистолетами) мне под сиденье. Прощай, Петр Ильич, не поминай
лихом.
-- Да ведь завтра воротишься?
-- Непременно.
-- Расчетец теперь изволите покончить? -- подскочил приказчик.
-- А, да, расчет! Непременно!
Он опять выхватил из кармана свою пачку кредиток, снял три радужных, бросил
на прилавок и спеша вышел из лавки. Все за ним последовали и, кланяясь,
провожали с приветствиями и пожеланиями. Андрей крякнул от только что
выпитого коньяку и вскочил на сиденье. Но едва только Митя начал садиться,
как вдруг пред ним совсем неожиданно очутилась Феня. Она прибежала вся
запыхавшись, с криком сложила пред ним руки и бухнулась ему в ноги:
-- Батюшка, Дмитрий Федорович, голубчик, не погубите барыню! А я-то вам всђ
рассказала!.. И его не погубите, прежний ведь он, ихний! Замуж теперь
Аграфену Александровну возьмет, с тем и из Сибири вернулся... Батюшка,
Дмитрий Федорович, не загубите чужой жизни!
-- Те-те-те, вот оно что! Ну, наделаешь ты теперь там дел! -- пробормотал
про себя Петр Ильич. -- Теперь всђ понятно, теперь как не понять. Дмитрий
Федорович, отдай-ка мне пистолеты, если хочешь быть человеком, --
воскликнул он громко Мите, -- слышишь, Дмитрий!
-- Пистолеты? Подожди, голубчик, я их дорогой в лужу выброшу, -- ответил
Митя. -- Феня, встань, не лежи ты предо мной. Не погубит Митя, впредь
никого уж не погубит этот глупый человек. Да вот что, Феня, -- крикнул он
ей, уже усевшись, -- обидел я тебя давеча, так прости меня и помилуй,
прости подлеца... А не простишь, всђ равно! Потому что теперь уже всђ
равно! Трогай, Андрей, живо улетай!
Андрей тронул; колокольчик зазвенел.
-- Прощай, Петр Ильич! Тебе последняя слеза!.. "Не пьян ведь, а какую
ахинею порет!" подумал вслед ему Петр Ильич. Он расположился было остаться
присмотреть за тем, как будут снаряжать воз (на тройке же) с остальными
припасами и винами, предчувствуя, что надуют и обсчитают Митю, но вдруг,
сам на себя рассердившись, плюнул и пошел в свой трактир играть на
биллиарде.
-- Дурак, хоть и хороший малый... -- бормотал он про себя дорогой. -- Про
этого какого-то офицера "прежнего" Грушенькинова я слыхал. Ну, если прибыл,
то... Эх пистолеты эти! А, чорт, что я его дядька что ли? Пусть их! Да и
ничего не будет. Горланы и больше ничего. Напьются и подерутся, подерутся и
помирятся. Разве это люди дела? Что это за "устранюсь", "казню себя" --
ничего не будет! Тысячу раз кричал этим слогом пьяный в трактире. Теперь-то
не пьян. "Пьян духом" -- слог любят подлецы. Дядька я ему что ли? И не мог
не подраться, вся харя в крови. С кем бы это? В трактире узнаю. И платок в
крови... Фу, чорт, у меня на полу остался... наплевать!
Пришел в трактир он в сквернейшем расположении духа и тотчас же начал
партию. Партия развеселила его. Сыграл другую и вдруг заговорил с одним из
партнеров о том, что у Дмитрия Карамазова опять деньги появились, тысяч до
трех, сам видел, и что он опять укатил кутить в Мокрое с Грушенькой. Это
было принято почти с неожиданным любопытством слушателями. И все они
заговорили не смеясь, а как-то странно серьезно. Даже игру перервали.
-- Три тысячи? Да откуда у него быть трем тысячам?
Стали расспрашивать дальше. Известие о Хохлаковой приняли сомнительно.
-- А не ограбил ли старика, вот что?
-- Три тысячи! Что-то не ладно.
-- Похвалялся же убить отца вслух, все здесь слышали. Именно про три тысячи
говорил...
Петр Ильич слушал и вдруг стал отвечать на расспросы сухо и скупо. Про
кровь, которая была на лице и на руках Мити, не упомянул ни слова, а когда
шел сюда, хотел-было рассказать. Начали третью партию, мало-по-малу
разговор о Мите затих; но, докончив третью партию, Петр Ильич больше играть
не пожелал, положил кий и, не поужинав, как собирался, вышел из трактира.
Выйдя на площадь, он стал в недоумении и даже дивясь на себя. Он вдруг
сообразил, что ведь он хотел сейчас идти в дом Федора Павловича, узнать, не
произошло ли чего. "Из-за вздора, который окажется, разбужу чужой дом и
наделаю скандала. Фу, чорт, дядька я им что ли?"
В сквернейшем расположении духа направился он прямо к себе домой и вдруг
вспомнил про Феню: "Э, чорт, вот бы давеча расспросить ее, подумал он в
досаде, всђ бы и знал". И до того вдруг загорелось в нем самое нетерпеливое
и упрямое желание поговорить с нею и разузнать, что с полдороги он круто
повернул к дому Морозовой, в котором квартировала Грушенька. Подойдя к
воротам, он постучался, и раздавшийся в тишине ночи стук опять как бы вдруг
отрезвил и обозлил его. К тому же никто не откликнулся, все в доме спали.
"И тут скандалу наделаю!" подумал он с каким-то уже страданием в душе, но
вместо того, чтоб уйти окончательно, принялся вдруг стучать снова и изо
всей уже силы. Поднялся гам на всю улицу. "Так вот нет же, достучусь,
достучусь!" бормотал он, с каждым звуком злясь на себя до остервенения, но
с тем вместе и усугубляя удары в ворота.
VI. САМ ЕДУ!
А Дмитрий Федорович летел по дороге. До Мокрого было двадцать верст с
небольшим, но тройка Андреева скакала так, что могла поспеть в час с
четвертью. Быстрая езда как бы вдруг освежила Митю. Воздух был свежий и
холодноватый, на чистом небе сияли крупные звезды. Это была та самая ночь,
а может и тот самый час, когда Алеша, упав на землю, "исступленно клялся
любить ее во веки веков". Но смутно, очень смутно было в душе Мити, и хоть
многое терзало теперь его душу, но в этот момент всђ существо его
неотразимо устремилось лишь к ней, к его царице, к которой летел он, чтобы
взглянуть на нее в последний раз. Скажу лишь одно: даже и не спорило сердце
его ни минуты. Не поверят мне может быть, если скажу, что этот ревнивец не
ощущал к этому новому человеку, новому сопернику, выскочившему из-под
земли, к этому "офицеру" ни малейшей ревности. Ко всякому другому, явись
такой, приревновал бы тотчас же и может вновь бы намочил свои страшные руки
кровью, -- а к этому, к этому "ее первому", не ощущал он теперь, летя на
своей тройке, не только ревнивой ненависти, но даже враждебного чувства, --
правда еще не видал его. "Тут уж бесспорно, тут право ее и его; тут ее
первая любовь, которую она в пять лет не забыла: значит только его и любила
в эти пять лет, а я-то, .я зачем тут подвернулся? Что я-то тут и при чем?
Отстранись, Митя, и дай дорогу! Да и что я теперь? Теперь уж и без офицера
всђ кончено, хотя бы и не явился он вовсе, то всђ равно всђ было бы
кончено..."
Вот в каких словах он бы мог приблизительно изложить свои ощущения, если бы
только мог рассуждать. Но он уже не мог тогда рассуждать. Вся теперешняя
решимость его родилась без рассуждений, в один миг, была сразу
почувствована и принята целиком со всеми последствиями еще давеча, у Фени,
с первых слов ее. И всђ-таки, несмотря на всю принятую решимость, было
смутно в душе его, смутно до страдания: не дала и решимость спокойствия.
Слишком многое стояло сзади его и мучило. И странно было ему это
мгновениями: ведь уж написан был им самим себе приговор пером на бумаге:
"казню себя и наказую"; и бумажка лежала тут, в кармане его,
приготовленная; ведь уж заряжен пистолет, ведь уж решил же он, как встретит
он завтра первый горячий луч "Феба златокудрого", а между тем с прежним, со
всем стоявшим сзади и мучившим его, всђ-таки нельзя было рассчитаться,
чувствовал он это до мучения, и мысль о том впивалась в его душу отчаянием.
Было одно мгновение в пути, что ему вдруг захотелось остановить Андрея,
выскочить из телеги, достать свой заряженный пистолет и покончить всђ, не
дождавшись и рассвета. Но мгновение это пролетело как искорка. Да и тройка
летела, "пожирая пространство", и по мере приближения к цели опять-таки
мысль о ней, о ней одной, всђ сильнее и сильнее захватывала ему дух и
отгоняла все остальные страшные призраки от его сердца. О, ему так хотелось
поглядеть на нее хоть мельком, хоть издали! "Она теперь с ним, ну вот и
погляжу, как она теперь с ним, со своим прежним милым, и только этого мне и
надо." И никогда еще не подымалось из груди его столько любви к этой
роковой в судьбе его женщине, столько нового, неиспытанного им еще никогда
чувства, чувства неожиданного даже для него самого, чувства нежного до
моления, до исчезновения пред ней. "И исчезну!" проговорил он вдруг в
припадке какого-то истерического восторга.
Скакали уже почти час. Митя молчал, а Андрей, хотя и словоохотливый был
мужик, тоже не вымолвил еще ни слова, точно опасался заговорить и только
живо погонял своих "одров", свою гнедую, сухопарую, но резвую тройку. Как
вдруг Митя в страшном беспокойстве воскликнул:
-- Андрей! А чт[OACUTE] если спят? Ему это вдруг вспало на ум, а до сих пор
он о том и не подумал.
-- Надо думать, что уж легли, Дмитрий Федорович. Митя болезненно
нахмурился: что в самом деле, он прилетит... с такими чувствами... а они
спят... спит и она может быть тут же... Злое чувство закипело в его сердце.
-- Погоняй, Андрей, катай, Андрей, живо! -- закричал он в исступлении.
-- А может еще и не полегли, -- рассудил помолчав Андрей. -- Даве Тимофей
сказывал, что там много их собралось...
-- На станции?
-- Не в станции, а у Пластуновых, на постоялом дворе, вольная значит
станция.
-- Знаю; так как же ты говоришь, что много? Где же много? Кто такие? --
вскинулся Митя в страшной тревоге при неожиданном известии.
-- Да сказывал Тимофей, всђ господа: из города двое, кто таковы -- не знаю,
только сказывал Тимофей, двое из здешних господ, да тех двое, будто бы
приезжих, а может и еще кто есть, не спросил я его толково. В карты,
говорил, стали играть.
-- В карты?
-- Так вот может и не спят, коли в карты зачали. Думать надо, теперь всего
одиннадцатый час в исходе, не более того.
-- Погоняй, Андрей, погоняй! -- нервно вскричал опять Митя.
-- Что это, я вас спрошу, сударь, -- помолчав начал снова Андрей, -- вот
только бы не осердить мне вас, боюсь, барин.
-- Чего тебе?
-- Давеча Федосья Марковна легла вам в ноги, молила, барыню чтобы вам не
сгубить и еще кого... так вот, сударь, что везу-то я вас туда... Простите,
сударь, меня, так, от совести, может глупо что сказал.
Митя вдруг схватил его сзади за плечи.
-- Ты ямщик? ямщик? -- начал он исступленно.
-- Ямщик...
-- Знаешь ты, что надо дорогу давать. Что ямщик, так уж никому и дороги не
дать, дави дескать, я еду! Нет, ямщик, не дави! Нельзя давить человека,
нельзя людям жизнь портить; а коли испортил жизнь -- наказуй себя... если
только испортил, если только загубил кому жизнь -- казни себя и уйди.
Всђ это вырвалось у Мити как бы в совершенной истерике. Андрей хоть и
подивился на барина, но разговор поддержал.
-- Правда это, батюшка, Дмитрий Федорович, это вы правы, что не надо
человека давить, тоже и мучить, равно как и всякую тварь, потому всякая
тварь -- она тварь созданная, вот хоть бы лошадь, потому другой ломит зря,
хоша бы и наш ямщик... И удержу ему нет, так он и прет, прямо тебе так и
прет.
-- Во ад? -- перебил вдруг Митя и захохотал своим неожиданным коротким
смехом. -- Андрей, простая душа, -- схватил он опять его крепко за плечи,
-- говори: попадет Дмитрий Федорович Карамазов во ад али нет, как
по-твоему?
-- Не знаю, голубчик, от вас зависит, потому вы у нас... Видишь, сударь,
когда сын божий на кресте был распят и помер, то сошел он со креста прямо
во ад и освободил всех грешников, которые мучились. И застонал ад об том,
что уж больше, думал, к нему никто теперь не придет, грешников-то. И сказал
тогда аду господь: "не стони, аде, ибо приидут к тебе отселева всякие
вельможи, управители, главные судьи и богачи, и будешь восполнен так же
точно, как был во веки веков, до того времени, пока снова приду". Это
точно, это было такое слово...
-- Народная легенда, великолепно! Стегни левую, Андрей!
-- Так вот, сударь, для кого ад назначен, -- стегнул Андрей левую, -- а вы
у нас, сударь, всђ одно как малый ребенок... так мы вас почитаем... И хоть
гневливы вы, сударь, это есть, но за простодушие ваше простит господь.
-- А ты, ты простишь меня, Андрей?
-- Мне что же вас прощать, вы мне ничего не сделали.
-- Нет, за всех, за всех ты один, вот теперь, сейчас, здесь, на дороге,
простишь меня за всех? Говори, душа простолюдина!
-- Ох, сударь! Боязно вас и везти-то, странный какой-то ваш разговор...
Но Митя не расслышал. Он исступленно молился и дико шептал про себя.
-- Господи, прими меня во всем моем беззаконии, но не суди меня. Пропусти
мимо без суда твоего... Не суди, потому что я сам осудил себя; не суди,
потому что люблю тебя, господи! Мерзок сам, а люблю тебя: во ад пошлешь, и
там любить буду, и оттуда буду кричать, что люблю тебя во веки веков... Но
дай и мне долюбить... здесь, теперь долюбить, всего пять часов до горячего
луча твоего... Ибо люблю царицу души моей. Люблю и не могу не любить. Сам
видишь меня всего. Прискачу, паду пред нею: права ты, что мимо меня
прошла... Прощай и забудь твою жертву, не тревожь себя никогда!
-- Мокрое ! -- крикнул Андрей, указывая вперед кнутом. Сквозь бледный мрак
ночи зачернелась вдруг твердая масса строений, раскинутых на огромном
пространстве. Село Мокрое было в две тысячи душ, но в этот час всђ оно уже
спало, и лишь кое-где из мрака мелькали еще редкие огоньки.
-- Гони, гони, Андрей, еду! -- воскликнул как бы в горячке Митя.
-- Не спят! -- проговорил опять Андрей, указывая кнутом на постоялый двор
Пластуновых, стоявший сейчас же на въезде, и в котором все шесть окон на
улицу были ярко освещены.
-- Не спят! -- радостно подхватил Митя, -- греми, Андрей, гони вскачь,
звени, подкати с треском. Чтобы знали все, кто приехал! Я еду! Сам еду! --
исступленно восклицал Митя.
Андрей пустил измученную тройку вскачь и действительно с треском подкатил к
высокому крылечку и осадил своих запаренных полузадохшихся коней. Митя
соскочил с телеги, и как раз хозяин двора, правда уходивший уже спать,
полюбопытствовал заглянуть с крылечка, кто это таков так подкатил.
-- Трифон Борисыч, ты?
Хозяин нагнулся, вгляделся, стремглав сбежал с крылечка и в подобострастном
восторге кинулся к гостю.
-- Батюшка, Дмитрий Федорыч! вас ли вновь видим? Этот Трифон Борисыч был
плотный и здоровый мужик, среднего роста, с несколько толстоватым лицом,
виду строгого и непримиримого, с Мокринскими мужиками особенно, но имевший
дар быстро изменять лицо свое на самое подобострастное выражение, когда
чуял взять выгоду. Ходил по-русски, в рубахе с косым воротом и в поддевке,
имел деньжонки значительные, но мечтал и о высшей роли неустанно. Половина
слишком мужиков была у него в когтях, все были ему должны кругом. Он
арендовал у помещиков землю и сам покупал, а обрабатывали ему мужики эту
землю за долг, из которого никогда не могли выйти. Был он вдов и имел
четырех взрослых дочерей; одна была уже вдовой, жила у него с двумя
малолетками, ему внучками, и работала на него как поденщица. Другая
дочка-мужичка была замужем за чиновником, каким-то выслужившимся
писаречком, и в одной из комнат постоялого двора на стенке можно было
видеть в числе семейных фотографий, миниатюрнейшего размера, фотографию и
этого чиновничка в мундире и в чиновных погонах. Две младшие дочери в
храмовой праздник, али отправляясь куда в гости, надевали голубые или
зеленые платья, сшитые по модному, с обтяжкою сзади и с аршинным хвостом,
но на другой же день утром, как и во всякий день, подымались чем свет и с
березовыми вениками в руках выметали горницы, выносили помои и убирали сор
после постояльцев. Несмотря на приобретенные уже тысячки, Трифон Борисыч
очень любил сорвать с постояльца кутящего и помня, что еще месяца не
прошло, как он в одни сутки поживился от Дмитрия Федоровича, во время
кутежа его с Грушенькой, двумя сотнями рубликов слишком, если не всеми
тремя, встретил его теперь радостно и стремительно, уже по тому одному, как
подкатил ко крыльцу его Митя, почуяв снова добычу.
-