Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
итьбы. Ему устроили, с точки
зрения света, очень блестящую женитьбу. И он женился тоже преимущественно
потому, что, отказавшись, он оскорбил бы, сделал бы больно и желавшей этого
брака невесте, и тем, кто устраивал этот брак, и потому, что женитьба на
молодой, миловидной, знатной девушке льстила его самолюбию и доставляла
удовольствие. Но женитьба очень скоро оказалась еще более "не то", чем
служба и придворная должность. После первого ребенка жена не захотела больше
иметь детей и стала вести роскошную светскую жизнь, в которой и он
волей-неволей должен был участвовать. Она не была особенно красива, была
верна ему, и, казалось, не говоря уже о том, что она этим отравляла жизнь
мужу и сама ничего, кроме страшных усилий и усталости, не получала от такой
жизни, - она все-таки старательно вела ее. Всякие попытки его изменить эту
жизнь разбивались, как о каменную стену, об ее уверенность, поддерживаемую
всеми ее родными и знакомыми, что так нужно.
Ребенок, девочка с золотистыми длинными локонами и голыми ногами, было
существо совершенно чуждое отцу, в особенности потому, что оно было ведено
совсем не так, как он хотел этого. Между супругами установилось обычное
непонимание и даже нежелание понять друг друга и тихая, молчаливая,
скрываемая от посторонних и умеряемая приличиями борьба, делавшая для него
жизнь дома очень тяжелою. Так что семейная жизнь оказалась еще более "не
то", чем служба и придворное назначение.
Более же всего "не то" было его отношение к религии. Как и все люди его
круга и времени, он без малейшего усилия разорвал своим умственным ростом те
путы религиозных суеверий, в которых он был воспитан, и сам не знал, когда
именно он освободился. Как человек серьезный и честный, он не скрывал этой
своей свободы от суеверий официальной религии во время первой молодости,
студенчества и сближения с Нехлюдовым. Но с годами и с повышениями его по
службе и в особенности с реакцией консерватизма, наступившей в это время в
обществе, эта духовная свобода стала мешать ему. Не говоря о домашних
отношениях, в особенности при смерти его отца, панихидах по нем, и о том,
что мать его желала, чтобы он говел, и что это отчасти требовалось
общественным мнением, - по службе приходилось беспрестанно присутствовать на
молебнах, освящениях, благодарственных и тому подобных службах: редкий день
проходил, чтобы не было какого-нибудь отношения к внешним формам религии,
избежать которых нельзя было. Надо было, присутствуя при этих службах, одно
из двух или притворяться (чего он с своим правдивым характером никогда не
мог), что он верит в то, во что не верит, или, признав все эти внешние формы
ложью, устроить свою жизнь так, чтобы не быть в необходимости участвовать в
том, что он считает ложью. Но для того, чтобы сделать это кажущееся столь
неважным дело, надо было очень много: надо было, кроме того, что стать в
постоянную борьбу со всеми близкими людьми, надо было еще изменить все свое
положение, бросить службу и пожертвовать всей той пользой людям, которую он
думал, что приносит на этой службе уже теперь и надеялся еще больше
приносить в будущем. И для тою, чтобы сделать это, надо было быть твердо
уверенным в своей правоте. Он и был твердо уверен в своей правоте, как не
может не быть уверен в правоте здравого смысла всякий образованный человек
нашего времени, который знает немного историю, знает происхождение религии
вообще и о происхождении и распадении церковно-христианской религии. Он не
мог не знать, что он был прав, не признавая истинности церковного учения.
Но под давлением жизненных условий он, правдивый человек, допустил
маленькую ложь, состоящую в том, что сказал себе, что для того, чтобы
утверждать то, что неразумное - неразумно, надо прежде изучить это
неразумное. Это была маленькая ложь, но она-то завела ею в ту большую ложь,
в которой он завяз теперь.
Поставив себе вопрос о том, справедливо ли то православие, в котором он
рожден и воспитан, которое требуется от него всеми окружающими, без
признания которого он не может продолжать свою полезную для людей
деятельность, - он уже предрешал его. И потому для уяснения этого вопроса он
взял не Вольтера, Шопенгауера, Спенсера, Конта, а философские книги Гегеля и
религиозные сочинения Vinet, Хомякова и, естественно, нашел в них то самое,
что ему было нужно подобие успокоения и оправдания того религиозного учения,
в котором он был воспитан и которое разум его давно уже не допускал, но без
которого вся жизнь переполнялась неприятностями, а при признании которого
все эти неприятности сразу устранялись. И он усвоил себе все те обычные
софизмы о том, что отдельный разум человека не может познать истины, что
истина открывается только совокупности людей, что единственное средство
познания ее есть откровение, что откровение хранится церковью и т. п.; и с
тех пор уже мог спокойно, без сознания совершаемой лжи, присутствовать при
молебнах, панихидах, обеднях, мог говеть и креститься на образа и мог
продолжать служебную деятельность, дававшую ему сознание приносимой пользы и
утешение в нерадостной семейной жизни. Он думал, что он верит, но между тем
больше, чем в чем-либо другом, он всем существом сознавал, что эта вера его
была что-то совсем "не то".
И от этого у него всегда были грустные глаза. И от этого, увидав
Нехлюдова, которого он знал тогда, когда все эти лжи еще не установились в
нем, он вспомнил себя таким, каким он был тогда; и в особенности после того
как он поторопился намекнуть ему на свое религиозное воззрение, он больше
чем когда-нибудь почувствовал все это "не то", и ему стало мучительно
грустно. Это же самое - после первого впечатления радости увидать старого
приятеля - почувствовал и Нехлюдов.
И от этого они оба, пообещав друг другу, что увидятся, оба не искали
этого свидания и так и не виделись в этот приезд в Петербург Нехлюдова,
XXIV
Выйдя из сената, Нехлюдов с адвокатом пошли вместе по тротуару. Карете
своей адвокат велел ехать за собой и начал рассказывать Нехлюдову историю
того директора департамента, про которого говорили сенаторы о том, как его
уличили и как вместо каторги, которая по закону предстояла ему, его
назначают губернатором в Сибирь. Досказав всю историю и всю гадость ее и еще
с особенным удовольствием историю о том, как украдены разными
высокопоставленными людьми деньги, собранные на тот все недостраивающийся
памятник, мимо которого они проехали сегодня утром, и еще про то, как
любовница такого-то нажила миллионы на бирже, и такой-то продал, а такой-то
купил жену, адвокат начал еще новое повествование о мошенничествах и всякого
рода преступлениях высших чинов государства, сидевших не в остроге, а на
председательских креслах в разных учреждениях. Рассказы эти, запас которых
был, очевидно, неистощим, доставляли адвокату большое удовольствие,
показывая с полною очевидностью то, что средства, употребляемые им,
адвокатом, для добывания себе денег, были вполне правильны и невинны в
сравнении с теми средствами, которые употреблялись для той же цели высшими
чинами в Петербурге. И потому адвокат был очень удивлен, когда Нехлюдов, не
дослушав его последней истории о преступлениях высших чинов, простился с ним
и, взяв извозчика, поехал домой, на набережную.
Нехлюдову было очень грустно. Ему было грустно преимущественно оттого,
что отказ сената утверждал это бессмысленное мучительство над невинной
Масловой, и оттого, что этот отказ делал еще более трудным его неизменное
решение соединить с ней свою судьбу. Грусть эта усилилась еще от тех ужасных
историй царствующего зла, про которые с такой радостью говорил адвокат, и,
кроме того, он беспрестанно вспоминал недобрый, холодный, отталкивающий
взгляд когда-то милого, открытого, благородного Селенина.
Когда Нехлюдов вернулся домой, швейцар с некоторым презрением подал ему
записку, которую написала в швейцарской какая-то женщина, как выразился
швейцар. Это была записка от матери Шустовой, Она писала, что приезжала
благодарить благодетеля, спасителя дочери, и, кроме того, просить, умолять
его приехать к ним на Васильевский, в пятую линию, такую-то квартиру. Это
крайне нужно было, писала она ему, для Веры Ефремовны. Пусть он не боится,
что его будут утруждать выражением благодарности: про благодарность не будут
говорить, а просто будут рады его видеть. Если можно, то не приедет ли он
завтра утром.
Другая записка была от бывшего товарища Нехлюдова, флигель-адъютанта
Богатырева, которого Нехлюдов просил лично передать приготовленное им
прошение от имени сектантов государю. Богатырев своим крупным, решительным
почерком писал, что прошение он, как обещал, подаст прямо в руки государю,
но что ему пришла мысль: не лучше ли Нехлюдову прежде съездить к тому лицу,
от которого зависит это дело, и попросить его.
Нехлюдов после впечатлений последних дней своего пребывания в Петербурге
находился в состоянии полной безнадежности достигнуть чего-либо. Его планы,
составленные в Москве, казались ему чем-то вроде тех юношеских мечтаний, в
которых неизбежно разочаровываются люди, вступающие в жизнь. Но все-таки
теперь, будучи в Петербурге, он считал своим долгом исполнить все то, что
намеревался сделать, и решил завтра же, побывав у Богатырева, исполнить его
совет и поехать к тому лицу, от которого зависело дело сектантов.
Теперь он, достав из портфеля прошение сектантов, перечитывал его, когда
к нему постучался и вошел лакей графини Катерины Ивановны с приглашением
пожаловать наверх чай кушать.
Нехлюдов сказал, что сейчас придет, и, сложив бумаги в портфель, пошел к
тетушке. По дороге наверх он заглянул в окно на улицу и увидал пару рыжих
Mariette, и ему вдруг неожиданно стало весело и захотелось улыбаться.
Mariette в шляпе, но уже не в черном, а в каком-то светлом, разных цветов
платье сидела с чашкой в руке подле кресла графини и что-то щебетала, блестя
своими красивыми смеющимися глазами. В то время, как Нехлюдов входил в
комнату, Mariette только что отпустила что-то такое смешное, и смешное
неприличное - это Нехлюдов видел по характеру смеха, - что добродушная
усатая графиня Катерина Ивановна, вся сотрясаясь толстым своим телом,
закатывалась от смеха, a Mariette с особенным mischievous (1) выражением,
перекосив немножко улыбающийся рот и склонив набок энергическое и веселое
лицо, молча смотрела на свою собеседницу.
Нехлюдов по нескольким словам понял, что они говорили про вторую новость
петербургскую того времени, об эпизоде нового сибирского губернатора, и что
Mariette именно в этой области что-то сказала такое смешное, что графиня
долго не могла удержаться.
- Ты меня уморишь, - говорила она, закашлявшись.
Нехлюдов поздоровался и присел к ним. И только что он хотел осудить
Mariette за ее легкомыслие, как она, заметив серьезное и чуть-чуть
недовольное выражение его лица, тотчас же, чтобы понравиться ему, - а ей
этого захотелось с тех пор, как она увидала его, - изменила не только
выражение своего лица, но все свое душевное настроение. Она вдруг стала
серьезной, недовольной своею жизнью и, чего-то ищущая, к чему-то
стремящаяся, не то что притворилась, а действительно усвоила себе точно то
самое душевное настроение, - хотя она словами никак не могла бы выразить, в
чем оно состояло, - в каком был Нехлюдов в эту минуту.
Она спросила его, как он окончил свои дела. Он рассказал про неуспех в
сенате и про свою встречу с Селениным.
---------------------------------------(1) шаловливым (франц.).
- Ах! какая чистая душа! Вот именно chevalier sans peur et sans reproche
(1). Чистая душа, - приложили обе дамы тот постоянный эпитет, под которым
Селенин был известен в обществе.
- Что такое его жена? - спросил Нехлюдов.
- Она? Ну, да я не буду осуждать. Но она не понимает его. Что же, неужели
и он был за отказ? - спросила она с искренним сочувствием. - Это ужасно, как
мне ее жалко! - прибавила она, вздыхая.
Он нахмурился и, желая переменить разговор, начал говорить о Шустовой,
содержавшейся в крепости и выпущенной по ее ходатайству. Он поблагодарил за
Ходатайство перед мужем и хотел сказать о том, как ужасно думать, что
женщина эта и вся семья ее страдали только потому, что никто не напомнил о
них, но она не дала ему договорить и сама выразила свое негодование.
- Не говорите мне, - сказала она. - Как только муж сказал мне, что ее
можно выпустить, меня именно поразила эта мысль. За что же держали ее, если
она не виновата? - высказала она то, что хотел сказать Нехлюдов. - Это
возмутительно, возмутительно!
Графиня Катерина Ивановна видела, что Mariette кокетничает с племянником,
и это забавляло ее.
- Знаешь что? - сказала она, когда они замолчали, - приезжай завтра
вечером к Aline, y ней будет Кизеветер. И ты тоже, - обратилась она к
Mariette.
- Il vous a remarque (2), - сказала она племяннику. - Он мне сказал, что
все, что ты говорил, - я ему рассказала, - все это хороший признак и что ты
непременно придешь ко Христу. Непременно приезжай. Скатки ему, Mariette,
чтобы он приехал. И сама приезжай.
- Я, графиня, во-первых, не имею никаких прав что-либо советовать князю,
- сказала Mariette, глядя на Нехлюдова и этим взглядом устанавливая между
ним и ею какое-то полное соглашение об отношении к словам графини и вообще к
евангелизму, - и, во-вторых, я не очень люблю, вы знаете...
---------------------------------------(1) рыцарь без страха и упрека
(франц.).
(2) Он тебя заметил (франц.).
- Да ты всегда все делаешь навыворот и по-своему.
- Как по-своему? Я верю, как баба самая простая, - сказала она, улыбаясь.
- А в-третьих, - продолжала она, - я завтра еду в французский театр...
- Ах! А видел ты эту... ну, как ее? - сказала графиня Катерина Ивановна.
Mariette подсказала имя знаменитой французской актрисы.
- Поезжай непременно, - это удивительно.
- Кого же прежде смотреть, ma tante, актрису или проповедника? - сказал
Нехлюдов, улыбаясь.
- Пожалуйста, не лови меня на словах.
- Я думаю, прежде проповедника, а потом французскую актрису, а то как бы
совсем не потерять вкуса к проповеди, - сказал Нехлюдов.
- Нет, лучше начать с французского театра, потом покаяться, - сказала
Mariette.
- Ну, вы меня на смех не смейте подымать. Проповедник проповедником, а
театр театром. Для того чтобы спастись, совсем не нужно сделать в аршин лицо
и все плакать. Надо верить, и тогда будет весело.
- Вы, ma tante, лучше всякого проповедника проповедуете.
- А знаете что, - сказала Mariette, задумавшись, - приезжайте завтра ко
мне в ложу
- Я боюсь, что мне нельзя будет...
Разговор перебил лакей с докладом о посетителе, Это был секретарь
благотворительного общества, председательницей которого состояла графиня.
- Ну, это прескучный господин. Я лучше его там приму. А потом приду к
вам. Напоите его чаем, Mariette, - сказала графиня, уходя своим быстрым
вертлявым шагом в залу.
Mariette сняла перчатку и оголила энергическую, довольно плоскую руку с
покрытой перстнями безымянкой.
- Хотите? - сказала она, берясь за серебряный чайник на спирту и странно
оттопыривая мизинец.
Лицо ее сделалось серьезно и грустно.
- Мне всегда ужасно-ужасно больно бывает думать, что люди, мнением
которых я дорожу, смешивают меня с тем положением, в котором я нахожусь.
Она как будто готова была заплакать, говоря последние слова. И хотя, если
разобрать их, слова эти или не имели никакого, или имели очень
неопределенный смысл, они Нехлюдову показались необыкновенной глубины,
искренности и доброты: так привлекал его h себе тот взгляд блестящих глаз,
который сопровождал эти слова молодой, красивой и хорошо одетой женщины.
Нехлюдов смотрел на нес молча и не мог оторвать глаз от ее лица.
- Вы думаете, что я не понимаю вас и всего, что в вас происходит. Ведь
то, что вы сделали, всем известно. C'est le secret de polichinelle (1), И я
восхищаюсь этим и одобряю вас.
- Право, нечем восхищаться, я так мало еще сделал,
- Это все равно. Я понимаю ваше чувство и понимаю ее, - ну, хорошо,
хорошо, я не буду говорить об этом, - перебила она себя, заметив на его лице
неудовольствие. - Но я понимаю еще и то, что, увидев все страдания, весь
ужас того, что делается в тюрьмах, - говорила Mariette, желая только одного
- привлечь его к себе, своим женским чутьем угадывая все то, что было ему
важно и дорого, - вы хотите помочь страдающим, и страдающим так ужасно, так
ужасно от людей, от равнодушия, жестокости... Я понимаю, как можно отдать за
это жизнь, и сама бы отдала. Но у каждого своя судьба.
- Разве вы не довольны своей судьбой?
- Я? - спросила она, как будто пораженная удивлением, что можно об этом
спрашивать. - Я должна быть довольна - и довольна. Но есть червяк, который
просыпается...
- И ему не надо давать засыпать, надо верить этому голосу, - сказал
Нехлюдов, совершенно поддавшись ее обману.
Потом много раз Нехлюдов с стыдом вспоминал весь свой разговор с ней;
вспоминал ее не столько лживые, сколько поддельные под него слова и то лицо
- будто бы умиленного внимания, с которым она слушала его,
---------------------------------------(1) Это секрет полишинеля (франц.).
когда он рассказывал ей про ужасы острога и про свои впечатления в деревне.
Когда графиня вернулась, они разговаривали как не только старые, но
исключительные друзья, одни понимавшие друг друга среди толпы, не понимавшей
их.
Они говорили о несправедливости власти, о страданиях несчастных, о
бедности народа, но, в сущности, глаза их, смотревшие друг на друга под
шумок разговора, не переставая спрашивали: "Можешь любить меня?" - и
отвечали: "Могу", - и половое чувство, принимая самые неожиданные и радужные
формы, влекло их друг к другу.
Уезжая, она сказала ему, что всегда готова служить ему, чем может, и
просила его приехать к ней завтра вечером непременно, хоть на минуту, в
театр, что ей нужно еще поговорить с ним об одной важной вещи.
- Да и когда я вас увижу опять? - прибавила она, вздохнув, и стала
осторожно надевать перчатку на покрытую перстнями руку. - Так скажите, что
приедете.
Нехлюдов обещал.
В эту ночь, когда Нехлюдов, оставшись один в своей комнате, лег в постель
и потушил свечу, он долго не мог заснуть. Вспоминая о Масловой, о решении
сената и о том, что он все-таки решил ехать за нею, о своем отказе от права
на землю, ему вдруг, как ответ на эти вопросы, представилось лицо Manette,
ее вздох и взгляд, когда она сказала: "Когда я вас увижу опять?", и ее
улыбка, - с такою ясностью, что он как будто видел ее, и сам улыбнулся.
"Хорошо ли я сделаю, уехав в Сибирь? И хорошо ли сделаю, лишив себя
богатства?" - спросил он себя.
И ответы на эти вопросы в эту светлую петербургскую ночь, видневшуюся
сквозь неплотно опущенную штору, были неопределенные. Все спуталось в его
голове. Он вызвал в себе прежнее настроение и вспомнил прежний ход мыслей;
но мысли эти уже не имели прежней силы убедительности.
"А вдруг все это я выдумал и не буду в силах жить этим: раскаюсь в том,
что я поступил хорошо", - сказал он себе, и, не в силах ответить на эти
вопросы, он испытал такое чувство тоски и отчаяния,