Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
ахем. Это был
прекрасный здоровый ребенок, и мы с Моррисом были вне себя от радости, что
стали родителями. Целыми часами мы разглядывали младенца, которого мы
произвели на свет, и разговаривали о его будущем. Но меня все еще тянуло в
Мерхавию, и когда Менахему исполнилось шесть месяцев, я на некоторое время
возвратилась в киббуц с ним вместе. Мне казалось, что если я вернусь туда,
то обрету себя вновь. Все оказалось не так просто. Оставаться там без
Морриса я не могла и теперь уже не строила никаких иллюзий: ясно было, что
он не сможет и не захочет вернуться в Мерхавию. Пришла пора принимать
решение, и принимать его должна была я. Грубо говоря, я должна была решить,
что для меня важнее: мой долг перед мужем, домом, ребенком или тот образ
жизни, который был для меня по-настоящему желанным. И не в первый раз - да
уж, конечно, и не в последний - я поняла, что в конфликте между долгом и
самыми сокровенными желаниями, долг для меня важнее. Нечего тосковать о
жизни, которая мне недоступна - тут нет никакой альтернативы. И я вернулась
в Иерусалим - не без опасений, но с твердым решением начать новую жизнь. В
конце концов, ведь я - счастливая женщина. Я замужем за мужчиной, которого
люблю. Ну и пусть он не создан для жизни в коллективе и физической работы -
ведь я хочу оставаться его женой и хочу, если это окажется в моих силах,
сделать его счастливым. Если я буду очень стараться, думала я, мне это
удастся - особенно теперь, когда у нас сын.
ПИОНЕРЫ И ПРОБЛЕМЫ
Несмотря на все надежды и добрые намерения, четыре года, которые мы
прожили в Иерусалиме, не только не обеспечили мне тихой пристани, которую,
уверяла я себя, я готова была принять, а стали самыми несчастными годами
моей жизни. И когда это говорит человек, проживший на свете так долго, как
я, это кое-что значит. Неудачи шли почти сплошняком, порой мне казалось, что
я повторяю самые несчастные годы своей матери, и у меня каменело сердце,
когда я вспоминала рассказы о том, как ужасающе бедны они были в России. Ни
тогда, ни потом я не дорожила деньгами как таковыми или житейским комфортом.
Ни того, ни другого у меня никогда не было в избытке, и в Палестину я
приехала не для того, чтобы улучшить наше материальное положение. И Моррис,
и я слишком хорошо знали бедность в лицо и привыкли к очень невысокому
материальному уровню. К тому же мы сами избрали образ жизни, основанный на
минимуме - желать и иметь только немногое. Сытная еда, чистая постель,
иногда - новая книга или пластинка - вот и все материальные блага, на
которые мы претендовали. Так называемые "радости жизни" не только были для
нас недоступны - мы просто не знали, что это такое, и будь время не таким
трудным, мы бы прекрасно просуществовали на Моррисову маленькую зарплату.
Но время было трудное, и были потребности, которые необходимо было
удовлетворять, - не только наши, но, прежде всего, потребности наших детей.
Их надо было соответственным образом кормить и у них должно было быть
жилище. Думаю, свобода от страха, что вы не сможете предоставить своим детям
даже этого минимума, как ни старайтесь - это и есть основное из прав
человека, отца или матери. Теоретически я знала это задолго до того, как
пережила собственный опыт, но, раз переживши, я никогда его не забывала. И,
конечно, великая сила киббуцной жизни в том, что никто не переживает этих
страхов в одиночку. Даже если это молодой киббуц, или год был неудачный и
взрослые должны затянуть пояса потуже, для киббуцных детей всегда хватает
еды. В те трудные иерусалимские времена я с тоской вспоминала Мерхавию. А
через двадцать лет, когда началась Вторая мировая война, я, хорошо помнившая
те годы, внесла предложение, чтобы весь ишув на военное время превратился в
один большой киббуц, в частности, открыл бы сеть кооперативных кухонь, чтобы
в любом случае дети не голодали. Мое предложение было отвергнуто, во всяком
случае оно не было принято, а я и сейчас думаю, что оно было разумным.
Но не беспросветная бедность и даже не вечный страх, что дети останутся
голодными, были причиной того, что я чувствовала себя несчастной. Главным
тут было одиночество, непривычное чувство изоляции и вечное сознание, что я
лишена как раз того, ради чего и приехала в Палестину. Вместо того, чтобы
активно помогать строить еврейский национальный очаг и продуктивно трудиться
ради него, я оказалась запертой в крошечной иерусалимской квартирке, и на
то, чтобы продержаться как-нибудь на Моррисовы заработки, были направлены
все мои мысли и вся энергия. Да еще и "Солел-Боне" чаще всего платил ему
бонами, которых никто - ни квартирохозяин, ни молочник, ни детский сад - не
желал принимать.
В день получки я неслась на угол к бакалейщику и уговаривала его
принять бону в 1 фунт (100 пиастров) за 80 пиастров - я знала, что больше он
не даст. Но не подумайте, Боже сохрани, что эти 80 пиастров я получала
деньгами - нет, он опять-таки давал мне целую кучу бон. С ними я мчалась к
торговке курами, и в удачный день после двадцатиминутного спора мне
удавалось уговорить ее взять мои боны (с которых она снимала 10-15%) в обмен
на маленький кусочек курицы, из которой я варила суп для детей. Изредка в
Иерусалим на день-другой приезжал Шамай; он привозил немного сыру или
коробку с овощами и фруктами от Шейны. Мы устраивали тогда "банкет", и на
некоторое время мне становилось полегче, а потом опять, как всегда, меня
начинала грызть тревога.
Пока не родилась Сарра - в 1926 году - у нас было немножко
дополнительных денег: мы сдавали одну из наших комнат, хотя у нас не было ни
газа, ни электричества. Но когда появилась Сарра, мы, как ни трудно нам
было, решили обходиться без этих денег, чтобы у детей была их собственная
комната. Восполнить недостающую сумму можно было только одним способом:
найти для меня такую работу, которую я могла бы делать, не оставляя ребенка
одного. И я предложила учительнице Менахема, что буду стирать все
детсадовское белье вместо того, чтобы вносить плату за своего сына. Целыми
часами стоя во дворе, я скребла горы маленьких полотенец, передников и
слюнявчиков, грела на примусе воду, ведро за ведром, и думала, что я буду
делать, если треснет стиральная доска.
Я ничего не имела против работы - в Мерхавии я работала куда тяжелее и
находила в этом удовольствие. Но в Мерхавии я была частью коллектива, членом
динамичного общества, успех которого был для меня дороже всего на свете. В
Иерусалиме я была словно узница, приговоренная - как миллионы женщин -
неподвластными мне обстоятельствами бороться со счетами, которых не могу
оплатить, стараться, чтобы обувь не рассыпалась, потому что не на что купить
другую, и с ужасом думать, когда ребенок кашлянет или у него поднимется
температура, что неправильный пищевой рацион или невозможность как следует
топить зимой могут навсегда подорвать его здоровье.
Конечно, иногда выпадали хорошие дни. Когда светило солнце и небо было
синее (по-моему, летнее небо в Иерусалиме синее, чем где-либо), я сидела на
ступеньках, смотрела, как играют дети, и чувствовала, что все хорошо. Но
когда бывало ветрено и холодно и детям нездоровилось (а Сарра вообще много
болела), меня переполняло - если не отчаяние, то горькое недовольство своей
участью. Неужели к этому все и сводится? Бедность, нудная утомительная
работа, вечные тревоги? Хуже всего было то, что об этих своих чувствах я не
могла рассказать Моррису. Ему больше всего нужен был отдых, питание и
душевный покой - но все это было недоступно и никаких видов на будущее не
было.
Дела у "Солел-Боне" тоже шли скверно, и мы страшно боялись, что он
закроется совсем. Одно дело было взяться со всем энтузиазмом за создание
неофициального отдела гражданского строительства и подготовку
квалифицированных еврейских рабочих-строителей, с тем, чтобы их непременно
использовать; другое дело - иметь необходимый капитал и опыт в постройке
дорог и зданий. В те дни "Солел-Боне" мог расплачиваться только "промиссори
нотс" - чем-то вроде векселей на 100 или 200 фунтов, покрывавшимися более
крупными векселями, которые "Солел-Боне" получал в оплату за совершенные
работы. По поводу строительства в Палестине тогда рассказывали анекдот:
"Один еврей сказал, что если бы у него для начала была хоть одна хорошая
перьевая подушка, он бы мог построить себе дом. Каким образом?" "Очень
просто, - сказал он. - Слушайте, хорошую подушку вы можете продать за один
фунт. На этот один фунт вы покупаете членство в обществе кредита, и оно дает
вам в кредит десять фунтов. Когда у вас на руках уже есть десять фунтов,
можете начать присматриваться и наметить себе хорошенький участок. Наметили?
Теперь идите к хозяину, платите ему десять фунтов чистоганом, а остальные
он, конечно, согласится взять векселями (вот этими "промиссори нотс"). Раз
уж вы землевладелец, ищите контрагента. Нашли? Скажите ему: "Земля у меня
есть. Теперь построй на ней дом. А мне нужна только квартира, чтобы я там
мог жить с семьей".
Но в моих переживаниях не было ничего веселого. Иногда Регина,
работавшая тогда в Правлении сионистского движения в Иерусалиме, приходила
ко мне, и пока я уныло убирала в комнатах, выслушивала мои жалобы и пыталась
меня развеселить. Конечно, в письмах к родителям я рисовала совершенно
другую картину и даже от Шейны старалась скрыть, до чего мне было плохо -
но, боюсь, мне не удавалось.
Как ни странно, оглядываясь назад теперь, я понимаю, что не знала
никого, кроме своего ближайшего окружения. А ведь тогда в Иерусалиме
находилось правительство, оттуда высшие чины британской администрации -
сначала сэр Герберт Сэмюэл, а с 25-го года лорд Плюмер - управляли страной.
Иерусалим и тогда, как на протяжении всей своей истории, был изумительным
городом. Одна его часть была, как и теперь, мозаикой из усыпальниц и святых
мест, другая же была штаб-квартирой колониальной администрации. Но прежде
всего это был живой символ того, что еврейская история продолжается, узел,
который связывал и связывает еврейский народ с землей Палестины. Население
его было не такое, как в остальной стране. Наш район, например, граничил с
кварталом Меа-Шеарим, где и сейчас живут ультраортодоксальные евреи,
сохранявшие в почти нетронутом виде свои обычаи, одежду и религиозные
обряды, вынесенные из Европы XVI века, и считавшие таких евреев, как Моррис
и я, без пяти минут язычниками. Но ни город, ни его улицы и пейзажи, ни
живописные процессии, тянувшиеся по Иерусалиму даже в будние дни и являвшие
людей всех вероисповеданий и рас, почти не производили на меня впечатление.
Я слишком устала, слишком упала духом, слишком сосредоточилась на себе и
семье, чтобы смотреть по сторонам, как бы следовало.
Однажды вечером я, уже не впервые, все-таки пошла к Стене Плача.
Впервые мы были там с Моррисом через неделю или две после того, как мы
приехали в Палестину. Я выросла в еврейском доме, хорошем, традиционном
еврейском доме, но я не была набожной, и, по правде говоря, пошла к Стене
без всякого волнения, просто потому, что должна была это сделать. И вдруг, в
конце узких петляющих улиц Старого города, я увидела Ее. Тогда, до всех
раскопок, Стена выглядела не такой большой, как сейчас. Но в первый раз я
увидела, как евреи - мужчины и женщины - молились и плакали перед ней и
засовывали "квитлех" - записочки с просьбами к Всемогущему - в ее расщелины.
Значит, вот что осталось от прежней славы, подумала я, вот, значит, и все,
что осталось от Соломонова Храма. Но, по крайней мере, она на месте. И тогда
я увидела в этих ортодоксальных евреях с их "квитлех" - выражение веры в
будущее, отказ нации признать, что ей остались только эти камни. Когда я
уходила в тот первый день от Стены, чувства мои изменились - может быть, то,
что я испытывала тогда, можно назвать подъемом. И годы спустя, в тот вечер,
о котором я сейчас рассказываю, когда я чувствовала глубокую
неудовлетворенность, Стена опять не осталась ко мне немой.
В 1971 году я была награждена медалью "За освобождение Иерусалима" -
величайшая честь, когда-либо мне оказанная, и на церемонии награждения я
рассказала еще об одном посещении Стены. Это было в 1967 году, после
Шестидневной войны. Девятнадцать лет, с 1948 по 1967 год, арабы запрещали
нам ходить в Старый город или молиться у Стены. Но на третий день войны - в
среду 7 июня - весь Израиль был наэлектризован сообщением, что наши солдаты
освободили Старый город и Стена опять в наших руках. Через три дня я должна
была лететь в Соединенные Штаты, но я не могла уехать, не посетив Стены. И в
пятницу утром - хотя гражданским лицам еще не разрешалось входить в Старый
город, потому что там еще продолжалась перестрелка, - я получила разрешение
пойти к Стене, несмотря на то, что в то время я была не членом
правительства, а простой гражданкой, как все.
Я пошла к Стене вместе с группой солдат. Перед Стеной стоял простой
деревянный стол, а на нем - пулемет. Парашютисты в форме, с талесами на
плечах, приникли к Стене так тесно, что, казалось, их невозможно от нее
отделить. Они со Стеной были одно. Всего за несколько часов перед тем они
отчаянно сражались за освобождение Иерусалима и видели, как во имя этого
падали их товарищи. Теперь, стоя перед Стеной, они закутались в талесы и
плакали, и тогда я взяла листок бумаги, написала на нем слово "шалом" (мир)
и засунула его в расщелину, как делали евреи давным-давно, когда я это
видела. И один из солдат (вряд ли он знал, кто я такая) неожиданно обнял
меня, положил голову мне на плечо, и мы плакали вместе. Наверное, ему нужна
была передышка и тепло старой женщины, и для меня это была одна из самых
трогательных минут моей жизни. Но, конечно, все это относится к гораздо
более позднему времени, к другой эре.
Конец двадцатых годов был тяжелым не только для меня, но и для всей
еврейской Палестины. В 1927 году в ишуве было 7000 безработных мужчин и
женщин - 5% всего палестинского еврейского населения. Казалось, что сионизм
в своем рвении перехлестнул через край. В страну въезжало больше
иммигрантов, чем ишув был в состоянии использовать. Например, из 13000
евреев, приехавших в Палестину в 1926 году, уехало больше половины; в
1927-м, впервые за все время, эмиграция из страны была выше иммиграции, -
зловещий знак. Одни эмигранты уехали в Соединенные Штаты, другие - в разные
части Британской империи. Была группа, включавшая в себя членов "Гдуд
ха-авода", "Рабочего батальона", основанного в 1920 году для использования
эмигрантов на работах по кооперативному строительству дорог, и добывавшая
проекты, финансировавшиеся британской администрацией, которая по
идеологическим причинам отправилась в Россию; многих из этой группы, по тем
же "идеологическим" причинам, сослали в Сибирь или расстреляли.
Причин кризиса было несколько. Экономика ишува была совершенно не
развита. Кроме строительства (на котором работало около половины всех
еврейских рабочих Палестины) и апельсиновых рощ, фактически не было никакой
другой работы - и капиталов не было тоже. Еврейские промышленные предприятия
можно было пересчитать по пальцам одной руки. Были предприятия на Мертвом
море, соляная фабрика и карьер в Атлите, Палестинская электрокомпания
(построившая электростанцию на берегах Иордана), фабрика мыла и пищевого
масла "Нешер" в Хайфе. Было еще несколько мелких предприятий, в том числе
типография и винные погреба, и это было все.
Была еще одна очень серьезная проблема. Зарплата еврейских рабочих и то
время была очень низкой, но арабы-рабочие соглашались и на меньшую оплату, и
немало владельцев апельсиновых рощ соблазнялись более дешевым арабским
трудом. Что касается британской администрации, то, кроме строительства
дорожной сети, она фактически ничего не делала для развития экономики страны
и уже стала поддаваться антиеврейскому нажиму арабских экстремистов, таких,
например, как муфтий Иерусалима Хадж Амин аль-Хуссейн и другие. Всего
несколько лет прошло с тех пор, как Великобритания получила мандат на
Палестину, - а правительство уже проявляло довольно сильную враждебность к
евреям. Хуже того, оно стало сворачивать еврейскую иммиграцию в Палестину и
в 1930 году угрожало вообще ее временно прекратить. Короче говоря, еврейский
национальный очаг не процветал.
Я почти не бывала в Тель-Авиве в годы своей иерусалимской жизни, а если
приезжала, то только для того, чтобы повидать Шейну с семьей или родителей,
переехавших в Палестину в 1926 году. Между посещениями родственных домов я
старалась повидать старых друзей, узнать, что происходит в партии, услышать
какие-нибудь слухи из Мерхавии или о Мерхавии, - словом хоть на несколько
часов почувствовать себя частью того, что делается в стране. Отец, как мне
теперь кажется, был типичным иммигрантом того времени, хоть он и приехал не
из Европы, а из Штатов. В Милуоки ему удалось собрать немного денег, на
которые он с гордостью купил в Палестине два участка земли - частью потому,
что, как сионист, он хотел тут жить, частью ради того, чтобы воссоединить
семью. Оба его участка были в тех местах, где почти ничего не было, кроме
песка. Один был в Герцлии, в нескольких километрах к северу от Тель-Авива.
Другой был в Афуле, недалеко от Мерхавии, и там он собирался построить дом.
Когда я спросила: почему в Афуле, ведь это далеко и от Шейны, и от меня, -
он сказал, что в Афуле будет построен первый в Палестине оперный театр, и он
будет жить в крупном музыкальном центре. Я хорошо знала Афулу - когда мы
жили в киббуце, я неоднократно там бывала. Это была пыльная деревушка, и я
была уверена, что никакого театра там не построят - во всяком случае, в
обозримом будущем. Но отец был непоколебим. Долгое время он и слушать ничего
не хотел и упрекал нас с Шейной за маловерие. "Разве Тель-Авив не был
построен на песчаных дюнах? " - спрашивал он с укором в голосе. В конце
концов, мама присоединилась к нам; отец вздохнул, отказался от намерения
жить в Эмеке и согласился строиться в Герцлии, хоть там и не будут
раздаваться оперные арии.
Дом он построил, можно сказать, собственными руками, как подобает
хорошему плотнику. Это был один из первых настоящих домов в районе, и
родители обосновались там так же быстро, как когда-то в Милуоки. Отец стал
членом местной синагоги, выяснил, что там нет кантора и предложил бесплатно
свои услуги. Он также вступил в кооператив плотников, но так как работы было
мало, это не принесло плодов. Но у моей предприимчивой мамы появилась идея.
Она будет готовить и продавать обеды, а отец будет ей помогать. В Палестине
тогда было очень мало ресторанов, а в Герцлии их не было вовсе, так что
мамина идея оказалась очень удачной. За несколько пиастров рабочие всей
округи получали недорогую и здоровую пищу.
И при всем этом, хоть они и решили твердо устроиться в Палестине
(несмотря на то, что оба были уже не первой молодости), они очень страдали
от общей экономической ситуации. Как-то, за неделю до Пасхи я повезла детей
в Герцлию, чтобы помочь маме готовиться к празднику. В канун Пасхи должен
был приехать Моррис, ожидали и Шейну с детьми. Но все мы были так бедны, что
готовить оказалось нечего. Отец ходил как пришибленный. Подумать только, он
в Пале