Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
стававшаяся в постели. Непросто было оставлять ее с
кем-нибудь в те дни, когда она лежала; когда же она была на ногах, то за ней
нужен был глаз да глаз. Шейна и мама очень мне помогали, но мне всегда
казалось, что я должна давать им объяснения и извиняться за то, что ухожу на
работу с утра и возвращаюсь поздно вечером.
Недавно мне попало в руки письмо, которое я в это время написала Шейне.
Меня на несколько месяцев послали в Штаты - с поручением к организации
"Женщины-пионеры". Семь лет, с самого 1921 года, я не была в Америке. По
дороге я побывала в Брюсселе на съезде Социалистического интернационала.
Брюссель меня поразил. Я совершенно забыла, каков мир за пределами
Палестины; меня изумляли деревья, трамваи, лотки с цветами и фруктами,
прохладная облачная погода. Это было так непохоже на Тель-Авив. Все
приводило меня в восторг. Так как я была самым молодым членом делегации
(куда входили Бен-Гурион и Бен-Цви), у меня хватало времени и на то, чтобы
осматривать город, и на то, чтобы слушать часами речи знаменитых
социалистов, которых я, конечно, не встречала прежде, - таких, как Артур
Гендерсон, лидер британской лейбористской партии, или Леон Блюм,
впоследствии первый во Франции премьер-министр-социалист и еврей. Гендерсон
только что согласился организовать "Лигу для рабочих Палестины", за что
подвергся жестоким нападениям - кого бы вы думали? - социалистов-евреев -
антисионистов! - и по отношению к нам атмосфера была грозовая. Несмотря на
все, что происходило вокруг, я однажды выкроила час, чтобы, воспользовавшись
отдалением, завоевать Шейну и убедить ее, что я не просто эгоистичная плохая
мать. Я писала ей из Брюсселя:
"Мне нужно только, чтобы меня поняли и мне поверили. Моя общественная
деятельность не случайность, она мне абсолютно необходима... Перед отъездом
доктор заверил меня, что состояние Сарриного здоровья это позволяет, то же я
установила и в отношении Менахема... При нашей теперешней ситуации я не
могла отказаться от того, что мне поручали. Поверь, я понимаю, что это не
ускорит приход Мессии, но, по-моему, я должна воспользоваться всякой
возможностью, чтобы объяснить влиятельным людям, чего мы хотим и кто мы
такие..."
И хотя сама Шейна вскоре должна была уехать в Америку, чтобы учиться
там диетологии, оставив в Палестине двух старших детей, она продолжала
обвинять меня в том, что я теперь, как она выражалась, "общественная фигура,
а не столп семьи". И мама меня ругала тоже. Думаю, что больше всего их
огорчало, что из-за моих частых отлучек детям приходилось обедать в нашей
общественной, довольно спартанской, но хорошей столовой, входившей в блок
домов, построенных для рабочих на нашей улице Яркон, в приморской части
северного Тель-Авива.
Вообще же мы жили хорошо. Одну из наших трех комнат я всегда сдавала,
так что дети никогда не были одни (годами я спала - и как крепко! - на
кушетке в нашей гостиной-столовой), а уезжая за границу, я всегда находила
человека, который бы смотрел за ними. Но, конечно, они видели меня меньше,
чем следовало бы, а у меня никогда не хватало времени, зато с избытком
хватало тревог по поводу того, как примирить требования семьи с тем, чего от
меня требует моя работа.
Сегодня Правление Гистадрута помещается в огромном здании на одной из
главных улиц Тель-Авива; это улей, гудящий сотнями голосов, телефонов,
пишущих машинок. Тогда не было ничего похожего. У нас было несколько комнат,
две-три машинистки, один телефон и все знали друг друга. Мы были товарищами
- "хаверим" - в буквальном смысле этого слова; хоть мы все время спорили
между собой по всяким техническим мелочам, взгляды на жизнь у нас были
общие, как и ценности. Связи, которые у меня завязались тогда, не порвались
и теперь - хотя в последние годы пришлось мне провожать в последний путь
многих из тех, кто тогда был молод, как и я, как и Гистадрут.
Трое-четверо из этих людей стали известны и за пределами ишува. О
Бен-Гурионе, который, по справедливости, стал для всего мира воплощением
всего Израиля и который почти, наверное, останется в памяти людей как один
из истинно великих евреев XX столетия, я буду говорить позже. Он был
единственным среди нас, о ком можно сказать, что он был буквально необходим
народу в его борьбе за независимость. Но в то время я его мало знала. Хорошо
я узнала тогда Шнеура Залмана Шазара, который стал третьим президентом
Израиля; Леви Эшкола, ставшего третьим премьер-министром; Давида Ремеза и
Берла Кацнельсона; Иосифа Шпринцака - первого председателя Кнессета.
Я встретилась впервые с Шазаром (фамилия которого, прежде чем он ее
гебраизировал, была Рубашов) сразу после того, как мы уехали из Мерхавии в
Тель-Авив. Это было 1 мая, рабочий праздник, и мы с Моррисом пришли на сбор,
проводившийся под руководством Гистадрута во дворе гимназии "Герцлия". Я не
слишком люблю слушать длинные речи - даже если они посвящены рабочему
движению - и немножко отвлеклась. Но тут слово взял молодой человек. Как
сейчас вижу его: крепко сложенный, в русской рубашке - эти рубашки тогда
носили палестинские рабочие - с кушаком, в брюках защитного цвета. Он
говорил с таким жаром, с таким энтузиазмом и на таком изумительном иврите,
что я сразу же спросила, кто это. "Рубашов, - ответили мне с каким-то
укором, словно я должна была это знать. - Поэт и писатель. Очень
значительный человек". Когда я с ним познакомилась, он произвел на меня
очень сильное впечатление, и через некоторое время мы стали очень близкими
друзьями.
В отличие от некоторых из нас, кто, не будь сионистского движения,
никогда бы особенно не выдвинулся, Шазар был замечательно одаренным
человеком. Это был настоящий ученый, достигший вершин еврейской
образованности, как и надлежало потомку знаменитой хасидской фамилии (он
носил имена первых любавичских раввинов), - и талантливейший журналист,
эссеист и редактор. Он умер в 1974 году, в возрасте восьмидесяти пяти лет,
через год после того, как ушел с президентского поста. Когда он уже был
очень старым человеком, молодые израильтяне не могли скрыть улыбки (думаю,
добродушной, все-таки), когда он произносил свои длинные, эмоциональные и
цветистые речи, стиль которых не изменился с двадцатых годов.
Но Шазару всегда было что сказать, хотя иной раз ему для этого
требовалось время. Будучи президентом, он всегда подчеркивал, что главное -
это единство "семьи Израиля", как он называл всю еврейскую общину страны, -
и тех, кто, как он, приехал из Европы, и многих тысяч тех, кто приехал из
арабских стран и для которых ни хасидизм, ни идишская культура не значили
ничего. Много лет Шазар был редактором ежедневной партийной газеты "Давар".
Помнится, кто-то сказал мне: Залману гораздо приятнее исправлять ошибки в
чужих писаниях, чем писать самому. Ему следовало бы стать учителем.
Он никогда не преподавал, но в 1948 году стал первым израильским
министром образования и с наслаждением взялся за эту работу. Очень люблю
историю про его первый день в министерстве - она показывает, какой это был
теплый, лишенный претензий и преданный делу человек. Он обнаружил, что для
него - министра - есть комната и есть мужчина-секретарь, но нет пишущей
машинки. Это его не смутило. Он повесил шляпу, сел и с живостью сказал
секретарю: "Запишите, пожалуйста. Нет машинки? Неважно. Пишите от руки.
Готово? "Все израильские дети в возрасте от 4 до 18 лет должны получать
бесплатное образование самого высокого качества". Когда секретарь заметил,
что, быть может, лучше с этим подождать несколько дней, поскольку
государству всего один день от роду, Шазар вспыхнул: "Когда речь идет об
образовании, я не хочу никаких споров. Это мой первый министерский приказ, и
я за него отвечаю". И в самом деле, очень скоро он издал постановление о
всеобщем и бесплатном образовании в Израиле.
Когда Шазар был президентом, а я премьер-министром, я виделась с ним
так часто, как только могла. Он ненавидел сравнительную изоляцию, в которой
находится в Израиле президент; я звонила ему и приходила к нему, чтобы
удержать его, не дать ему впутаться в чреватые неприятностями политические
ситуации, особенно же партийного порядка. "Залман, не забывай, что ты теперь
президент, - говорила я. - Ты не должен вмешиваться". И Шазар горестно качал
головой, но принимал мой совет.
Леви Эшкол (его фамилия в России была Школьник) - другой многообещающий
молодой человек, с которым я подружилась в 1920-е годы. Хотя и он тоже
происходил из хасидской семьи в России, но был полной противоположностью
Шазару. Он был гораздо больше человек действия, чем слова. Ему было
девятнадцать лет, когда он приехал в Палестину; проработав
сельскохозяйственным рабочим в разных частях страны, он записался в
Еврейский легион вместе с Бен-Гурионом и Бен-Цви (много лет спустя он
похвалялся, что получил звание капрала раньше, чем Бен-Гурион). Когда война
окончилась, он стал членом киббуца Дгания-Бет, откуда его кооптировали в
Гистадрут, но его связь с этим киббуцом никогда не порывалась. Это был
типичный идеалист-практик той эпохи. Главными его интересами были земля,
вода и оборона - не обязательно в таком порядке, - и счастливее всего он
был, когда работал над этими земными и основополагающими проблемами.
Абстрактная политика не слишком привлекала его, а бюрократические процедуры
он просто ненавидел - но стоило дать ему конкретное задание, как он брался
за его выполнение с присущим ему упрямством, искренностью и прозорливостью.
Хотите еврейский национальный очаг - селите евреев на землю, сколько бы ни
стоила земля, какие бы препятствия ни ставило британское правительство на
пути тех организаций, которые хотят эту землю купить. "Да тут и нагайкой
невозможно взмахнуть", - говорили в британском управлении колоний в 1929
году в извинение своей непростительной политики, ограничивающей еврейскую
иммиграцию и покупку земли. Тридцать лет Эшкол высматривал места для новых
поселений и в качестве главы отдела поселений Еврейского Агентства он
курировал создание новых еврейских сел - примерно около 400. Но поселений не
может быть без ирригации, а ирригации - без воды. В поисках воды Эшкол
организовал интенсивные разведывательные работы. Они стоили дорого, поэтому
он искал и денег на их осуществление, и находил и воду, и деньги - хотя и не
в таком количестве, которого хватило бы навсегда.
Но если, имея и землю, и воду, вы, к несчастью, имеете еще и очень
враждебно настроенных соседей, то вы должны приобретать оружие и обучать
армию. Вклад Эшкола в вооруженные силы Израиля, начиная с 1921 года, когда
он вошел в первый комитет обороны Гистадрута, и до тех пор, пока он был
премьер-министром и министром обороны - с 1963 года, - достоин особого
рассказа. Во время Шестидневной войны, когда он был премьер-министром, его
много и несправедливо ругали за так называемые "колебания" - между тем,
лидер, который не колеблется, посылая в бой молодых людей, есть катастрофа
для нации; куча злых анекдотов ходила тогда по поводу его якобы
нерешительности. Но величайшей трагедией и страданием Эшкола в последние
годы (он умер в 1969 году от сердечного приступа - вежливое название для
разбитого сердца) был его разрыв с Бен-Гурионом, лояльнейшим последователем
которого он был в течение десятилетий и по просьбе которого он очень
неохотно принял пост премьер-министра в 1963 году. В их конфликт было
вовлечено все рабочее движение и, можно сказать, он раздирал Израиль на
части - но все это относится к более поздним годам и к этому я еще вернусь.
Эшкол не был, как сейчас модно говорить, "харизматичен". У него не было
"блеска", но он был творческой личностью. Он делал то, что действительно
надо было делать, как ни трудно это было; люди и их чувства значили для него
очень много. Я с самого начала его любила и ему доверяла. Кто мог бы
подумать тогда, что он станет премьер-министром, а я сменю его на этом
посту? В 1950-е годы, когда Эшкол был министром финансов, а я - министром
труда, у нас происходили непрерывные стычки - не на личной почве,
разумеется. В те годы молодое государство было наводнено сотнями тысяч
нищих, голодных, бездомных евреев из европейских лагерей перемещенных лиц и
арабских гетто - разместить их мы могли, только построив для них наши
собственные лагеря (так называемые "маабарот").
Однажды Эшкол ворвался в мой кабинет "Мы должны вытащить их из этих
лагерей, - кричал он. - Мы должны расселить их по стране. Не знаю, как мы
это сделаем, не знаю, откуда возьмем деньги, не знаю, на что они будут жить,
но мы должны вытащить их из лагерей". Я сказала, что сделать это сейчас
невозможно, и речи не может быть, нужно время. Он был непреклонен - и был
совершенно прав. Не думаю, что Израиль пережил бы хаос тех лет, если бы
Эшкол не настоял, чтобы около 700000 иммигрантов немедленно были вывезены из
этих "приемных центров" и распределены по стране в палаточных городках, за
несколько дней покрывших землю, словно поганки. Но, в конце концов, именно
это помогло их абсорбции.
Мне, как министру труда, надлежало найти этим людям работу и вытащить
их из жалких палаток, и я вечно мучила Эшкола требованием денег на
спецпроекты и строительство жилья. Но он ставил во главу угла другие дела, а
лозунг у него был один. "Слушай, - говорил он мне, - дома не доятся, доятся
коровы. Если тебе сейчас нужны деньги - пожалуйста. Но только на коров".
Однажды я так рассердилась, что пошла к Бен-Гуриону и заявила, что ухожу в
отставку. Я ведь соглашалась быть министром труда и развития (это включало
домостроительство), а не министром безработицы и палаток! В конце концов я,
конечно, не ушла в отставку, а Эшкол каким-то образом наскреб денег на
домостроительство.
Еще один дорогой друг тех лет - Давид Ремез, о котором я уже говорила.
Это был такой же теплый человек, как Эшкол, и у него было такое же чувство
юмора; как и Эшколу, ему пришлось разрешать насущные проблемы сионизма, в
частности в "Солел-Боне", а потом в гистадрутовских проектах, разрешавших
проблемы транспорта - сухопутного, морского и даже воздушного. Ремез
принадлежал к последней волне "Второй Алии", как мы ее называем (примерно 35
000 евреев, прибывавших в Палестину в промежутке между 1909 и 1914 годами),
и был, пожалуй, типичен для этого поколения пионеров. В юности он писал
стихи, читал и рассуждал о социализме, на всю жизнь увлекся ивритом и изучал
право в Константинопольском университете, где познакомился с Бен-Гурионом,
Бен-Цви и молодым тогда Моше Шаретом. Но, приехав в Палестину, он отложил в
сторону теорию и книжки, взялся за кирку и лопату и в течение пяти нелегких
лет осуществлял то, что прежде проповедовал, работая в апельсиновых рощах и
на виноградниках страны.
Всю свою жизнь (он умер в 1951 году) Ремез сохранял страстно
заинтересованное отношение не только к содержанию рабочего движения (рабочее
единство и будущее социализма в еврейском национальном очаге), но и к его
форме. Возрождением языка он занимался не меньше, чем морским транспортом, и
любимым его отдыхом было создавать нужные ивритские слова из древнееврейских
корней. Слова, которые он изобретал, были, что характерно, связаны с
реальной жизнью, а не с идеологией, несмотря на то, что он принимал активное
участие в руководстве рабочим движением и много лет был генеральным
секретарем Гистадрута. Кстати, в 1948 году Ремез был одним из авторов
Израильской Декларации Независимости. Когда было создано государство, он
стал его первым министром транспорта, а потом - министром образования. Мы
встречались часто и на многое смотрели одинаково. Ремез был одним из очень
немногих моих товарищей, с которыми я обсуждала даже свои личные дела; я
принимала его советы и указания - и мне до сих пор их не хватает.
И главное - был Берл Кацнельсон. Он умер в 1944 году и никогда не
увидел государства Израиль, а я часто задумываюсь, что сказал бы он о нем и
о нас. Не сомневаюсь, что если бы Берл был с нами эти тридцать лет, многое у
нас сложилось бы иначе - и лучше. Партия, в которой он был неоспоримым
духовным вождем и руководителем, тверже держалась бы своих принципов и,
может быть, нам удалось бы создать общество, в котором было бы больше
равенства. Несмотря на то, что он занимал в партии немного постов, роль его
была уникальна. Конечно, я не историк, и не могу, да и не хочу даже пытаться
проанализировать и оценить силу его влияния на нас. Но, по крайней мере, я
могу постараться, чтобы его имя узнали за пределами Израиля, потому что это
был единственный человек, которого все мы, и Бен-Гурион в том числе, глубоко
уважали и любили, безоговорочно подчиняясь его моральному авторитету.
* Анита Шапира. Берл. Биография ("Ам Овед", 1980, в переводе на русский
язык - "Библиотека-Алия", 1985)
Внешностью Берл не поражал. Маленького роста, вечно растрепанный, в
вечно помятой одежде. Его лицо освещено было прелестной улыбкой, а глаза -
всегда грустноватые - заглядывали вам прямо в душу, и никто из тех, кто с
ним когда-нибудь разговаривал, уже не мог его забыть. Я вижу его таким,
каким видела сотни раз - в старом потертом кресле в одной из двух
уставленных книжными полками комнат (он жил в центре Тель-Авива); туда все к
нему приходили и там он работал, потому что терпеть не мог официальных
кабинетов. "Берл хотел бы, чтобы ты к нему зашел", - это было как приказ,
которого нельзя было ослушаться. Он не выносил решений, не отдавал
приказаний - просто никакое мало-мальски важное решение, касалось ли оно
рабочего движения или всего ишува, никогда не принималось без того, чтобы
Берл предварительно не высказал свое мнение.
Он сидел в своем кресле, подпирая рукой подбородок, и часами говорил и
слушал, и почти всегда его мнение было решающим, хотя его официальные посты
в партии только и были, что редактор газеты "Давар" и директор издательства
"Ам-Овед". Уверена, что если бы он дожил до 1948 года, он не принял бы
министерского поста, а мы все по-прежнему ходили бы к нему за указаниями и
одобрением. И уж, конечно, не ложная скромность мешала Берлу стремиться к
власти. Его в самом деле нисколько не интересовал механизм политики, это
было для него слишком тривиально; он со жгучим интересом искал зерно каждой
проблемы, каждого решения. Он, как археолог, копал ради истины - и большей
частью докапывался до нее, нисколько не заботясь, модно ли это и принесет ли
это ему популярность. И до самой его смерти, на всем протяжении двадцатых,
тридцатых и начала сороковых годов, никто в партии не решал важного вопроса,
не спросив сначала: "А что об этом думает Берл?"
Было у него еще два выдающихся качества, кроме неутомимой жажды истины.
Это был человек пронзительного ума и поразительного обаяния. Его мудрость
изумляла, его личность притягивала. На партийных конференциях он большей
частью стоял в коридоре и разговаривал о важных делах с "неважными людьми",
а не сидел за столом с партийными лидерами, и когда приходила его очередь
выступить, все кидались его искать. Он не был оратором. Он никогда не
произносил речей, не обращался к кому-нибудь особо. Он просто стоял на
эстраде и бесе