Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
мой иврит никогда не был так
хорош, как мой идиш.
Мне нравилось преподавать в фолксшуле. Я любила детей, и они меня
любили, и я чувствовала, что приношу пользу. По воскресеньям, если позволяла
погода, мы с родителями, с некоторыми учениками и с Моррисом (если он был в
это время в Милуоки) отправлялись на пикник. Мама заготовляла горы еды; мы
усаживались в парке под деревьями и пели. Тогда я еще не курила и распевала
вовсю. Потом родители засыпали на траве накрыв лица еврейскими газетами,
издававшимися на Восточном побережье, - каждую субботу они прочитывали эти
газеты от доски до доски, - а мы разговаривали о жизни, свободе и стремлении
к счастью до самого захода солнца. С заходом солнца мы отправлялись домой, и
мама кормила нас всех ужином.
Сразу после войны, когда по Украине к Польше прокатились еврейские
погромы (на Украине ответственность за них нес, в основном, известный
командующий Украинской армией - Симон Петлюра, чьи войска вырезали целые
еврейские общины), я помогла организовать марш протеста на одной из главных
улиц Милуоки. Еврей - владелец большого универмага - услышал о моих планах и
попросил меня к нему зайти. "Я слышал, что вы собираетесь устроить
демонстрацию на Вашингтон-авеню, - сказал он. - Если вы это сделаете, то я
уеду из этого города, так и знайте". Я сказала, что не возражаю, пусть
уезжает, марш все равно будет проведен. Меня совершенно не беспокоило, что
подумают или скажут люди, хотя он считал с моей стороны это неразумным.
Евреям нечего стыдиться, сказала я, более того, я уверена, что выражаю свои
чувства по поводу убийств и надругательств, которым подвергаются евреи за
океаном, мы заслужим уважение и сочувствие всего нашего города.
Это была очень удавшаяся манифестация. В ней приняли участие сотни
людей, хотя трудно было поверить, что в Милуоки столько евреев. Меня изумило
(несмотря на храбрые заявления, которые я делала владельцу универмага), что
в демонстрации участвовало столько неевреев. Я смотрела в глаза людям,
стоявшим вдоль тротуаров, и чувствовала, что они поддерживают нас. В те дни
марши протеста были редкостью, и нас прославили на всю Америку. Пожалуй, тут
уместно будет сказать, что я лично никогда не сталкивалась в Милуоки с
проявлениями антисемитизма. Хоть я и жила в еврейском районе и общалась
главным образом с евреями, и в школе, и вне школы, у меня, разумеется, были
и друзья-неевреи. Так было на протяжении всей моей жизни. И хотя они не были
так же близки мне, как евреи, я чувствовала себя с ними совершенно свободно
и непринужденно.
Думаю, что именно в день нашего марша я поняла, что нельзя больше
откладывать решение о переезде в Палестину. Пора было решать, где я буду
жить, как ни тяжело это мое решение будет для тех, кто был мне дороже всего.
Я чувствовала, что Палестина, а не парады в Милуоки, будет единственным
настоящим ответом петлюровским бандам убийц. У евреев опять должна быть их
собственная страна, и я должна этому помочь не речами или сбором денежных
средств, а тем, что сама буду там жить и работать.
Прежде всего я вступила в партию Поалей Цион, - это стало моим первым
шагом по дороге в Палестину. В то время при Поалей Цион не было молодежной
организации. По уставу, в партию принимались только люди, достигшие 18 лет.
Мне было семнадцать, но меня в партии уже знали и поэтому приняли.
Оставалось еще убедить Морриса поехать со мной в Палестину, потому что я и
подумать не могла о том, что мы можем быть не вместе. Я знала, что даже если
он согласится, нам все-таки придется подождать годик-другой, хотя бы пока мы
соберем деньги на проезд; но абсолютно необходимо было, чтобы Моррис, прежде
чем поженимся, знал, что я твердо решила жить там. Я не ставила ему
ультиматума, но четко объяснила свою позицию: я очень хотела выйти за него
замуж и решила окончательно, что уеду в Палестину. "Я знаю, что ты не так
стремишься туда, как я, - сказала я ему, - но я прошу тебя поехать туда, со
мной". Моррис ответил, что очень меня любит, но о переезде в Палестину он
хочет еще подумать и прийти к самостоятельному решению. Теперь я понимаю,
что Моррис гораздо более восприимчивый и менее импульсивный, чем я, хотел
отсрочки не только для того, чтобы взвесить вопрос о переезде в Палестину,
но и для того, чтобы обдумать, действительно ли мы подходим друг другу.
Перед приездом в Милуоки он писал мне из Денвера: "Перестанешь ли ты
когда-нибудь спрашивать себя, есть ли у твоего Морриса то единственное
качество, без которого прочие ничего не стоят, - а именно, упорная,
непобедимая воля?" Это был вопрос из тех, которые влюбленные задают друг
другу, не ожидая или не желая ответа; я никогда не сомневалась, что воля у
него есть.
Но Моррис был мудрее; вероятно, он почувствовал, что кое в чем мы очень
непохожи, и когда-нибудь это непременно скажется.
На некоторое время мы расстались. Я бросила школу (как странно, что
школа перестала казаться мне моим важнейшим делом!) и уехала в Чикаго, где
меня взяли на работу в публичную библиотеку на том основании, что некоторое
время я проработала в Милуоки библиотекарем. В Чикаго уже жили Шейна и Шамай
со своими детьми. Шамай работал там в еврейской газете. Туда же переехала и
Регина; я видела их всех очень часто, хотя жила с другой подругой. Но я
вовсе не чувствовала себя счастливой. Мысль о том, что придется выбирать
между Моррисом и Палестиной, меня мучила. Я держалась довольно замкнуто и в
свободное время работала для Поалей Цион - выступала, организовывала
митинги, проводила сбор средств. Всегда находилось что-нибудь более важное,
чем мои личные тревоги. Ситуация эта не слишком изменилась и в последующие
шесть десятилетий.
К счастью, Моррис, хотя он и не принимал Палестину безоговорочно,
все-таки испытывал к ней тягу достаточно сильно, чтобы согласиться уехать со
мной. Без сомнения, на его решение повлияло и то, что в ноябре 1917 года
британское правительство объявило, что относится положительно "к созданию в
Палестине национального очага для еврейского народа" и что оно "приложит все
усилия, чтобы облегчить осуществление этой цели". Декларация Бальфура -
названная так потому, что ее подписал Артур Джеймс Бальфур, в то время
британский министр иностранных дел, - была изложена в форме письма от лорда
Бальфура к лорду Ротшильду. Она появилась в то самое время, когда британские
войска под командованием генерала Алленби начали отвоевывать у турок
Палестину. Сионисты в 1917 году ее приветствовали, поскольку она создавала
основу для британской республики в Палестине. Надо ли говорить, что я
приняла Декларацию с восторгом? Изгнание евреев кончилось. Теперь в самом
деле начнется их объединение, и мы вместе с Моррисом будем среди миллионов
евреев, которые, конечно же, устремятся в Палестину.
На фоне этого исторического события мы и поженились - 24 декабря 1917
года, в доме моих родителей. Этому предшествовал как всегда долгий и
взволнованный спор с мамой. Мы хотели просто гражданской регистрации брака,
без гостей и праздничной суеты. Мы были социалисты: к традиции относились
терпимо, но без ритуала свободно могли обойтись. Религиозного обряда мы не
хотели и в нем не нуждались. Но мама в самых недвусмысленных выражениях
сообщила мне, что гражданская свадьба ее убьет, что ей придется немедленно
уехать из Милуоки и что я навлеку позор на всю семью, не говоря уже обо всем
еврейском народе, если у меня не будет традиционной свадьбы. И вообще, чем
это нам помешает? Мы с Моррисом сдались; и в самом деле, почему пятнадцать
минут под хуппой (хуппа - свадебный балдахин) нанесут ущерб нашим принципам?
Мы пригласили несколько человек, мама приготовила угощенье и рабби
Шейнфельд, один из настоящих еврейских ученых, живших в Милуоки, обвенчал
нас. До последнего дня своей жизни мама с гордостью рассказывала про то, что
рабби Шейнфельд пришел венчать меня к нам домой, сам в своей речи пожелал
нам счастья и - мало того! - он, известный строгостью своих религиозных
принципов, никогда ничего не пивший и не евший в чужом доме, - попробовал
кусочек ее пирога. И с тех пор я часто думала, как много тот день для нее
значил и как я чуть не разрушила этого своим решением просто
зарегистрироваться в сити-холле.
И снова я начала новую жизнь. Пинск, Милуоки, Денвер - все это были как
бы промежуточные станции. Теперь я замужняя женщина, мне скоро двадцать лет,
и я собираюсь уехать в ту единственную страну, в которую стремлюсь
по-настоящему. Но мы не могли уехать сразу же, потому что еще продолжалась
война. В доме родителей не было для нас комнаты, да и мы сами не слишком
хотели жить с кем-нибудь вместе, так что мы поселились в собственной
квартире. В ней мы прожили года два, из которых половину времени я провела в
разъездах по партийным делам. Причина такой моей популярности была, думаю, в
том, что я была молода, одинаково свободно говорила по-английски и на идиш и
готова была ехать куда угодно и выступать без особой предварительной
подготовки. Через несколько месяцев после нашей свадьбы партия решила
издавать центральную газету и ко мне обратились с просьбой принять участие в
распространении акций этого предприятия. Отец был вне себя. "Кто так делает?
Оставлять мужа одного и самой таскаться по дорогам!" - кричал он,
возмущенный, что я согласилась уехать из Милуоки больше чем на два-три дня.
Но Моррис понимал, что я не могла сказать партии "нет!", и я уехала и
отсутствовала несколько недель. Мне платили 15 долларов в неделю и
оплачивали все мои расходы, то есть все траты на еду, кроме десерта! За
мороженое я платила сама. В то время члены партии не останавливались в
гостиницах. Я ночевала у партийных товарищей, случалось даже - в одной
постели с хозяйкой.
Так я доехала до Канады, и тут оказалось, что у меня нет паспорта. У
Морриса еще не было тогда американского гражданства, а в те времена замужняя
женщина на собственное гражданство не имела права. Тут мог бы помочь паспорт
моего отца, но он так сердился на меня за то, что я уехала, что отказался
мне его прислать. Я попыталась въехать в Канаду без паспорта. Разумеется,
как только мы доехали до Монреаля, меня сняли с поезда, отвели в отдел
иммиграции и вежливо, но настойчиво стали расспрашивать, что, собственно, я
себе думаю. Мало того, что я приехала из Милуоки - города социалистов, я еще
и родилась в России! По-моему, канадские власти уже решили, что поймали
большевистского агента, но в конце концов мне на помощь пришел видный
деятель партии Поалей Цион и меня впустили в Канаду. Я продала много акций
новой газеты (она называлась "Ди Цейт" - "Время"), а когда мы переехали в
Нью-Йорк, я продавала ее на улице. Но, несмотря на все мои усилия, она
просуществовала недолго.
Вероятно, для Морриса были тяжелы мои долгие отлучки, но он был
бесконечно терпелив и все понимал; теперь я вижу, что до некоторой степени я
злоупотребляла его терпимостью. Когда я уезжала, я писала ему длинные
письма, но в них говорилось главным образом о митингах, на которых я
выступала или собиралась выступать, о ситуации в Палестине, о положении в
партии, а не о нас и наших отношениях. Моррис во время моих отъездов
утешался тем, что старался превратить нашу крошечную квартиру в Милуоки в
настоящий семейный очаг. Он вырезал и обрамлял картинки из журналов, чтобы
стены выглядела веселее. И хотя денег у нас не было и он часто сидел без
работы (когда ему удавалось, он зарабатывал тем, что расписывал вывески), в
доме меня всегда ждали цветы. Во время моих поездок он читал, слушал музыку,
помогал Кларе справляться с бурями и горестями юности. Они гуляли вдвоем,
Моррис водил ее в театр и в концерты. Только он из всей семьи, уделял ей
время, и она его обожала и рассказывала ему все свои секреты.
Зимой 1918 года Американский Еврейский Конгресс провел свою первую
сессию в Филадельфии. Главной задачей было выработать (для предъявления на
Версальской мирной конференции) программу защиты гражданских прав евреев
Европы. В делегацию Милуоки, к моему изумлению и восторгу, была избрана и я.
Это оказалось великолепным стимулом, до сих пор помню, как горда я была, что
меня брали представлять нашу общину, и что я чувствовала, сидя с другими
делегатами в слишком жарко натопленном поезде, который вез нас в
Филадельфию. Я была (как и всегда в то время) самая молодая в нашей группе,
и все меня по-своему баловали, пока дело не доходило до распределения
должностей. Когда теперь журналисты спрашивают меня, когда, собственно,
началась моя политическая карьера, мысль моя всегда возвращается к тому
первому съезду, к тому прокуренному залу в филадельфийском отеле, где я
сидела долгие часы, совершенно поглощенная обсуждением деталей программы,
возбужденными дебатами и тем, что имею тут право голоса. "Говорю тебе, тут
были моменты такой высоты, что после них человек мог умереть счастливым", -
восторженно писала я Моррису.
Шейна писала мне из Чикаго встревоженные письма, предупреждая, что я
слишком увлекаюсь общественными делами, в ущерб личным. "Когда речь идет о
личном счастье, держи его, Голди, держи его покрепче, - взволнованно писала
она. - Единственное, чего я тебе желаю от всего сердца, - не старайся быть
тем, чем ты должна быть, будь просто сама собой. Если бы каждый был просто
тем, что он есть, наш мир был бы гораздо лучше". Но я была уверена, что могу
все совместить, и уверяла Морриса, что когда, наконец, мы переедем в
Палестину, я больше не буду бесконечно разъезжать.
Зимой 1920 года стало похоже, что вскоре сможем уехать. Мы сняли
квартиру в Нью-Йорке в районе Морнингсайд Хайтс и начали готовиться к
путешествию. С нами вместе поселилась Регина, Йосл Копелев и Мэнсоны -
супружеская пара из Канады, которая в результате в Палестину не поехала.
Ранней весной мы купили билеты на пароход "Покаонтас" и начали избавляться
от нашего небогатого имущества, которое, как мы считали, не понадобится нам
для пионерской жизни в Палестине. О Палестине, несмотря на то, что мы о ней
так много читали и слышали, наши представления были довольно примитивны: мы
собирались жить в палатках, поэтому я весело распродала всю нашу мебель,
занавески, утюг, даже меховой воротник старого зимнего пальто (к чему в
Палестине зимние вещи!). Единственное, что мы согласились единодушно взять с
собой, был патефон и пластинки. Патефон заводился ручкой - так что им можно
было пользоваться в палатке, - и мы по крайней мере сможем слушать музыку в
пустыне, куда мы держали путь. По этой же причине я запаслась большим
количеством одеял: если придется спать на земле, то мы во всяком случае
будем к этому готовы.
Потом мы начали прощаться. По дороге в Милуоки, где нам предстояло
распрощаться с родителями и Кларой, мы остановились в Чикаго, где жили Шейна
и Шамай. Я немножко боялась предстоящей встречи, зная, что Шейна не
одобряет, в сущности, наш отъезд в Палестину (в одном из своих последних
писем она спрашивала: "Голди, не кажется ли тебе, что идеалисту есть что
делать и не выезжая отсюда?"). Мы сидели в их крошечной гостиной, вместе с
их детьми, десятилетней Юдит и трехлетним Хаимом, и разговаривали о пароходе
и о том, что мы берем с собой. Шейна слушала с таким вниманием, что Шамай с
улыбкой спросил: "Может и ты хотела бы уехать?" К моему изумлению - и,
вероятно, к своему тоже - Шейна ответила: "Да, хотела бы". Нам показалось
было, что она шутит, но нет, она была абсолютно серьезна. Раз уж мы уезжаем,
потому что считали это необходимым для себя, значит и ей необходимо это
сделать. Более того, она сказала, что если Шамай согласится остаться пока в
Америке, чтобы присылать им деньги на жизнь, она хотела бы взять с собой и
детей.
В каком-то смысле надо признать, что Шейнино внезапное заявление было
не совсем неожиданным. Она с самой юности была сионисткой; она всей душой
была предана нашему делу, хотя и была в некоторых вопросах осмотрительнее,
чем я. Конечно, я не знаю, что именно ее подтолкнуло, но мне хочется лишний
раз напомнить, что и Моррис, и Шейна отправились в Палестину не в качестве
сопровождающих меня лиц. Оба они поехали туда, потому что пришли к
заключению, что в Палестине их истинное место.
Шамай принял решение жены с любовным участием - и, может быть, это
лучше всего характеризует и Шейну, и их брак. Конечно же, он очень старался
ее отговорить. Он убеждал ее подождать, пока они смогут поехать все вместе;
он говорил, что она выбрала самое неудачное время, чтобы везти туда детей -
потому что после целого ряда нападений на еврейские поселения на севере, 1
мая 1921 года, во всей стране вспыхнули антиеврейские беспорядки. Более
сорока человек, многие из которых только что приехали, были убиты или
покалечены. За год перед тем в Старом городе в Иерусалиме шайки арабов
убивали еврейских поселенцев; надеялись, что британская гражданская
администрация, сменившая в это время военную, сурово поступит с виновниками
и наведет порядок; вместо этого поднялась новая волна насилия. Вот через
несколько лет, говорил Шамай, когда арабские националисты уже не смогут
подстрекать арабских крестьян к кровопролитию, когда в Палестине наступит
мир - тогда в этой стране можно будет жить. Но, однажды приняв решение,
Шейна оставалась непоколебимой и продолжала спокойно укладываться, даже
когда узнала, что во время беспорядков погиб еврей из Милуоки.
В Милуоки мы простились с родителями и Кларой. Нелегкое это было
прощанье, хотя мы не сомневались, что, как только Клара закончит университет
в Висконсине, все они приедут к нам в Палестину. Мне было бесконечно жаль
моих родителей, когда я целовала их на вокзале. Особенно я жалела отца;
сильный человек, умевший переносить боль, стоял и плакал, и слезы текли по
его щекам. А мама, которая, наверняка, вспоминала собственное путешествие
через океан, казалась такой маленькой, такой ушедшей в себя.
Кончалась американская глава моей жизни. Мне пришлось возвращаться в
Штаты и в хорошие, и в дурные времена, иной раз приходилось даже проводить
там месяц за месяцем. Но никогда больше Америка не была моим домом. Многое я
увезла с собой оттуда в Палестину, может быть, даже больше, чем я могу
выразить: понимание, что значит для человека свобода, осознание
возможностей, какие предоставляет индивидууму истинная демократия.
Я любила Америку и всегда радовалась, возвращаясь туда. Но ни разу за
все последующие годы не ощутила я тоски по родине, ни разу не пожалела, что
покинула Америку ради Палестины. Я уверена, что и Шейна могла бы сказать о
себе то же самое. Но в то утро на вокзале я думала, что никогда не вернусь,
и с грустью расставалась с друзьями моей юности, заверяя, что буду писать,
поддерживать связь.
О нашем путешествии в Палестину на борту несчастного парохода
"Покаонтас" можно было бы написать целую книгу. Он был обречен изначально.
Все, что могло испортиться, испортилось - чудом было то, что мы все это
пережили и остались живы. Судно никуда не годилось, почему команда и
забастовала еще прежде, чем мы на нее взошли. На следующий день, 23 мая 1921
года, мы пустились в путь - но ненадолго. Едва мы отчалили - предполагалось,
что все починки сделаны, - команда стала бунтова