Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   История
      Жорж Мари Шарль. Наоборот -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  -
в Лондоне с его обитателями, запахами, погодой, едой и кухонной утварью? Чего же еще ждать? Разочарование, как в Голландии? Теперь, чтобы успеть к поезду, он должен был мчаться со всех ног на вокзал. Отвращение к поездке и потребность спокойно сидеть на месте становились все сильней и сильней. Он еще немного колебался, теряя последнее время и отрезая себе путь к бегству. И все твердил: "Вот сейчас пришлось бы бежать к кассе, толкаться с багажом. Как это непереносимо скучно!" Потом повторил в который раз: "В общем я получил все, что хотел увидеть и почувствовать. С тех пор как я выехал из дома, я только и делал, что набирался опыта английской жизни. И мучиться, переезжать с места на место, растрачивать драгоценные впечатления -- чистое безумие. И что это, наконец, на меня нашло, что я вдруг переменил образ мысли, отрекся от тихих фантасмагорий своих дум и, как простофиля, поверил в необходимость и пользу экскурсий! А между прочим, -- сказал он, взглянув на часы, -- пора домой". На этот раз он поднялся, вышел из таверны, велел кучеру отправляться на вокзал и со всеми своими чемоданами, саквояжами, пледами, зонтиками и тросточками вернулся в Фонтеней, ощущая физическую и душевную усталость человека, приехавшего домой после долгого и опасного путешествия. ГЛАВА XII В последующие после возвращения дни дез Эссент перебирал свои книги и при мысли, что чуть было весьма надолго не расстался с ними, испытывал живейшее удовлетворение, словно и впрямь обрел их вновь после долгой разлуки. Под влиянием этого чувства ему даже показалось, что они у него совсем недавно, ибо он снова увидел всю их красоту, забытую с тех давних пор, как он купил их. Все -- книги, безделушки, мебель -- приобрело в его глазах какое-то особое очарование. Кровать показалась еще мягче по сравнению с той кушеткой, на которой ему пришлось бы спать в Лондоне; тихие, незаметные слуги были просто неподражаемы, стоило их сравнить с говорливыми и несносными служащими отеля, а размеренная жизнь выглядела еще желанней при мысли о том, что он мог случайно пуститься в странствия. И снова он погрузился в атмосферу своих привычек. После искусственно устроенной разлуки подобная ванна и освежила и укрепила его. Главным интересом стали книги. Он осмотрел их и вновь расставил по полкам, после того как убедился, что со времени переезда в Фонтеней ни жара, ни влажность не попортили ни переплета, ни редких сортов бумаги. Начал он с того, что перебрал все свои латинские книги, затем по-новому расставил ученые трактаты Архелауса, Альберта Великого, Луллия и Арнольда Виллановы о каббале и оккультных науках и, наконец, пересмбтрев том за томом современных авторов, с радостью констатировал, что все находится в целости и сохранности. Эти книги стоили ему немалых денег. Он и мысли не допускал, что его любимые авторы будут, как в любой другой домашней библиотеке, отпечатаны на простой бумаге, гвоздями башмаков какого-нибудь овернца. Прежде, когда дез Эссент жил в Париже, он заказывал для себя издания в одном экземпляре, который специально нанятые рабочие печатали ему вручную: он обращался то к лионскому издателю Перрэну, потому что его тонкая и чистая печать подходила для различного рода древностей и старой книги; то выписывал новые типы шрифтов из Америки и Англии, ценя тамошние современные издания; а порою прибегал к услугам типографий Лилля, исстари обладавших прекрасным набором всех разновидностей готической печати, и старинной гарлемской типографии Эншеде, которая славилась своей культурой пуансона и матриц. Аналогичным образом он относился и к бумаге для книг. В один прекрасный день ему опротивели все эти бумажные изыски: китайская серебристая бумага, японская перламутровая и позолоченная, белая ватманская, темная голландская, вторившая замше, турецкая и желтая сейшельская. Не переносил он и бумагу фабричного производства. Он заказал верже особого формата на старой вирской мануфактуре, где еще треплют коноплю по старинке. А чтобы разнообразить свою коллекцию, он в несколько приемов выписал из Лондона бумагу с фактурой ткани -- ворсистую или репсовую и, вдобавок, из презрения к библиофилам, обязал торговца из Любека поставить ему улучшенную искристую бумагу, синеватую, звонкую, чуть ломкую, в которую вместо щепочек были вкраплены блестки, напоминавшие золотую взвесь данцигской водки. Так дез Эссент стал владельцем уникальных изданий совершенно необычного формата, которые переплетали для него и Лортик, и Гро-Бозонне, и Шамболь, и ученики Капе. На это шел старинный шелк, тисненая бычья или козлиная капская кожа. Из-под их рук выходили мягкие переплеты с золотым узором и инкрустацией, или подбитые объярью и муаром, или, подобно церковным книгам, снабженные застежками и металлическими уголками, некоторые из которых Грюэль-Энгельман покрыл черненым серебром и светлой эмалью. Подобным образом дез Эссент издал Бодлера. Напечатал он его в старинной типографии Ле Клера красивейшим церковным шрифтом. Книга была издана большим форматом, в размер требника, на тончайшей японской, нежной, словно мякоть бузины, бумаге молочно-белого, с едва заметной примесью розового, цвета. Этот единственный экземпляр, отпечатанный бархатистой китайской тушью, был переплетен чудесной свиной кожей телесного цвета, выбранной из тысячи образцов, -- всей в точечку, под щетину. Ее украшали вытисненные черные узоры, на редкость удачно подобранные маститым художником. Дез Эссент достал чудо-книгу с полки, с трепетом взял в руки и перечел некоторые стихотворения, которые в подобном обрамлении -- и простом и изысканном -- казались ему особенно пронзительными. Бодлеровской поэзией дез Эссент восхищался беспредельно. Он считал, что до Бодлера писатели исследовали душу поверхностно или ограничивались проникновением в глубины, открытые для обозрения и хорошо освещенные, где находили залежи смертных грехов, и изучали их происхождение и развитие, как это делал, к примеру, Бальзак, живописуя изгиб души, одержимой какой-то одной страстью -- тщеславием, скупостью, отцовским самодурством, старческой любовью. И процветали порок и добродетель, жили-поживали устроенные на один лад личности, царили усредненность, пошлость мысли и общих мест, безо всякого стремления к чему-то болезненному, тронутому порчей, потустороннему. Иными словами, литература остановилась на понимании добра и зла, данном церковью, -- на простом исследовании, на наблюдении ботаника за самым обычным цветком, который распускается в самых обычных условиях. Бодлер пошел намного дальше. Он спустился в бездну бездонного рудника, проник в штольни, брошенные или неведомые, достиг тех пределов души, где кроются чудовищные цветы ума. Там, у рубежа, за которым открываются извращение, болезнь, странный паралич духа, угар разврата, брюшной тиф и желтая лихорадка, поэт под покровом скуки обрел целый мир идей и ощущений. Бодлер выявил психологию сумеречного ума, достигшего своей осени, перечислил симптомы болезни скорбящей души, которая отмечена, словно дарованием, сплином. Он показал загнивание чувств, угасание душевного жара и веры в молодых людях, поведал, как живучи в памяти былые невзгоды, унижения, обиды, удары нелепой судьбы. Поэт неотступно следил за всеми капризами сей плачевной осени жизни. Он вгляделся в человеческую природу, увидел, как легко человек ожесточается, как ловко учится плутовать, как быстро привыкает к самообману, чтобы сильнее терзать себя, чтобы копанием в себе и рефлексией заведомо лишить себя всякой радости. И не только увидел Бодлер, как нервическая чувствительность и ожесточенность самоанализа отвергают пылкую верность, порыв безудержного милосердия. Разглядел он, как постепенно души перестают любить и гореть и становятся хладными, супруги -- пресыщенными, поцелуи -- родственными, а ласки начинают походить на проявление сыновней или материнской нежности. В результате возникают, так сказать, странные угрызения совести по поводу участия в почти что кровосмесительной связи. Блистательными стихами описал Бодлер мутацию своих страстей, бессильных, но потому полных отчаяния. Открыл, как губителен обман дурманящих средств и зелий, которые зовет душа на помощь, чтобы смягчить страдание и развеять скуку. Во времена, когда литература уверяла, что вся боль жизни -- лишь от несчастной любви, измены и ревности, Бодлер презрел эти детские объяснения, нашел язвы куда более глубокие, мучительные, страшные и показал, как пресыщенность, разочарование и гордость в подверженных распаду душах превращают действительность -- в пытку, прошлое -- в мерзость, будущее -- в мрак и безнадежность. Чем больше дез Эссент читал Бодлера, тем сильнее чувствовал его несказанное очарование. Во времена, когда поэты были способны на описание лишь внешних сторон человека и мира, он сумел выразить невыразимое. Язык его был мускулист и крепок, благодаря чему Бодлер, как никто другой, смог найти удивительно ясные и чеканные выражения для фиксации самых неопределимых, самых неуловимых болезненных переживаний истощенного ума и скорбной души. Помимо Бодлера, число современных авторов в библиотеке у дез Эссента было весьма невелико. Он относился с полнейшим безразличием к книгам, восторгаться которыми считалось хорошим тоном. "Великий смех" Рабле не смешил его, "истинный комизм" Мольера не казался комичным. И он до того не переносил их, что по артистической ценности приравнивал сочинения и того и другого к балаганным фарсам да ярмарочной потехе. Из старых поэтов читал одного Вийона, меланхоличность баллад которого трогала его, и кое-какие отрывки из Агриппы д'Обинье, горячившие ему кровь диким жаром своих инвектив и проклятий. Что касается прозы, то дез Эссент был совершенно безразличен к Вольтеру, Руссо и даже Дидро, чьи хваленые "Салоны" казались ему внутренне пошлыми и неглубокими. Из ненависти ко всему этому вздору дез Эссент читал почти одних лишь христианских писателей. Особое впечатление производили на него звонкозвучные периоды Бурдалу и Боссюэ. Но еще больше нравился ему Николь со своей строгой фразой и особенно Паскаль: его суровый пессимизм и мучительная скорбь в буквальном смысле брали дез Эссента за душу. За исключением этих нескольких книг, французская словесность в библиотеке дез Эссента начиналась с 19-го века. Разделялась она на две части: в первую входила светская литература; во вторую -- церковная. Хотя она и носила специальный характер, но благодаря крупным книготорговцам была доступна во всех частях света. Дез Эссент набрался духу, чтобы сполна окунуться в нее и обнаружить, что в церковной литературе так же, как и в светской, среди массы лишенных смысла и бездарных книг нередко встречаются подлинные шедевры. Отличительной ее особенностью была незыблемость строя мысли и языка. Как форму священной утвари, церковь сохранила неповрежденными не только догматы, но и сложивший их сладкозвучный слог золотого века, который, по утверждению одного из церковных писателей, Озанана, ничего не позаимствовав у Руссо, черпал непосредственно из Бурдалу и Боссюэ. Впрочем, вопреки подобному утверждению, церковь была не такой уж нетерпимой и закрывала глаза на те или иные выражения и обороты, заимствованные у светских писателей. Отсюда и известное облегчение церковного стиля -- фраз массивных и нескончаемых, как у Боссюэ с его бесчисленными вводными словами и нагромождением местоимений. Но эта уступка оказалась первой и последней. Других, видимо, не понадобилось, ибо церковь вполне обходилась этим облегченным языком для обсуждения тех вопросов, которые находились в ее ведении. Язык этот не мог ни изобразить современную жизнь самых обычных людей и самые повседневные ситуации, ни описать сложный ход извилин в холодных, лишенных благодати умах. Зато он прекрасно подходил для абстрактных суждений, диспутов, библейских комментариев, доказательств и опровержений и мог с вящим авторитетом утверждать что-либо, не допуская и грана возражения. Увы, и здесь, как и повсюду, святилище заполонили хамы, осквернив его благородную строгость своим невежеством и серостью. Мало того, за церковное перо взялись дамы, галиматья которых, с потугой на шедевр, находила восторженный отклик как у недалеких святош, так и ограниченных завсегдатаев салонов. Дез Эссент не поленился заглянуть в один из таких опусов. Его автором была госпожа Свечина, русская генеральша, проживавшая в Париже. Ее дом усердно посещали самые ярые католики. Веяло от них страшной, непереносимой скукой. Они были отталкивающи и -- что хуже -- на одно лицо. Казалось, чопорные прихожане елейно склонились в молитве, а шепотом делятся новостями и с важным видом твердят что-то банальное о погоде и политике. Но встречалось нечто худшее: к примеру, обладательница университетского диплома, мадам Опостус Кравен, ее "Рассказу сестры", "Элиане" и "Флеранж" пропела аллилуйи и осанны вся церковная пресса. Нет, никогда, никогда дез Эссент не вообразил бы, что можно состряпать такую чушь! Эти книжонки были до того убоги по мысли и стилю, что приобрели даже какое-то, почти индивидуальное лицо. Что говорить, дез Эссент не мог похвастаться свежестью восприятия и природной склонностью к сентиментальности -- дамская литература была отнюдь не в его вкусе. Все же он заставил себя и с полным вниманием читать гения в синих чулках. Старался дез Эссент, однако, даром. Ни слова не понял он из "Дневника" и "Писем" госпожи Эжени де Герен, в которых она самозабвенно расточала хвалы своему брату-поэту, слагавшему стихи с таким простодушием, с такой грацией, что не знал себе равных, -- вот разве что г.г. де Жуи и Экушар Лебрен сочиняют столь же ново и смело! Тщетно пытался он понять прелесть тех книг, где встречались, например, следующие пассажи: "Нынче утром я повесила над папиной кроватью крестик, который вчера ему дала одна девочка". Или: "Мы с Мими званы завтра к г-ну Рокье на освящение колокола. И мне эта прогулка не неприятна". Или говорилось о крайне важных событиях: "Я теперь повесила на шею медальон с изображением Святой Девы, который Луиза мне прислала в защиту от холеры". Или же цитировалась высокая поэзия: "О, дивный лунный луч скользит по Библии моей раскрытой!" Или, наконец, приводились тонкие и проницательные наблюдения: "Когда я вижу, как, проходя мимо распятия, кто-то крестится или снимает шляпу, я говорю себе: "Вот истинный христианин". И так до бесконечности, пока Морис де Герен не умирает и сестра многословно оплакивает его на множестве страниц, усеянных обрывками убогих стихов, написанных так жалко и беспомощно, что дез Эссент даже по-настоящему пожалел писательницу. Да... Не столь уж это, конечно, и важно, но католическая партия не очень-то привередничала, выбирая своих протеже без всякого намека на художественный вкус! Сок жизни, который она так оберегала, оказался самой заурядной, бесцветной словесной водой, и потоков ее не могло остановить ни одно вяжущее средство! И дез Эссент с отвращением отвернулся от этой литературы. Но и современные духовные авторы не приносили ему удовлетворения. Они, безусловно, были замечательными проповедниками и полемистами. Однако не владели церковным языком, который в их выступлениях с амвона и книгах утратил свое лицо, стал скучной фигурой речи, состоящей из одинаковых длинных фраз. Без преувеличения, церковные писатели начали писать совершенно одинаково, разве что с большим или меньшим напором и воодушевлением. По манере письма ничем уже не отличались их святейшества, брался ли сочинять Дюпанлу, Ландрио, Ла Буйри или Гом, или, может, Дон Геранже, отец Ратисбон, монсеньеры Фреппель или Перро, или же их преподобия Равиньян и Гратри, или иезуит Оливэн, кармелит Дозите, доминиканец Дидон, или даже старец из монастыря св. Максимина, преподобный Шокарн. И дез Эссент нередко думал: да, нужны подлинные дар, и личность, и глубочайшая вера, чтобы разморозить этот ледяной язык, оживить этот проповеднический стиль, который уже не мог блеснуть ни ярким оборотом речи, ни смелой мыслью. И все же иногда встречались писатели, которые своим пламенным красноречием были способны растопить лед слов и вернуть их к жизни. Это в особенности относилось к Лакордеру, одному из немногих за долгое время настоящих церковных авторов. Лакордер, подобно прочим, был стеснен рамками догматических рассуждений и, как и многие, топтался на месте, отваживаясь лишь на то, что с благословения отцов церкви развивалось видными проповедниками. Ему удалось, однако, внести в эти рассуждения брожение, омолодить их, придать им своеобразие и живость. Его "Проповеди в Соборе Парижской Богоматери" были полны словесных находок, смелых сравнений, юмора, прыжков, радостных восклицаний, необузданных порывов -- словно заискрился под его пером церковный слог. Лакордер, этот одаренный писатель и кроткий монах, отважился на сочетание несочетаемого: либеральных представлений об обществе с авторитарной церковной мыслью. Весь свой дар, все силы он потратил на это. Но не одним только ораторским талантом обладал Лакордер. Была в нем пламенная любовь к Богу, были такт и добросердечие. В письмах к юношеству он, словно отец, увещевал любя, журил с улыбкой, советовал доброжелательно, прощал легко. Прекрасны были письма, где он признавался, как жаден до привязанности, величественны те послания, в которых он одобрял и укреплял верующих, рассеивая их сомнения собственной непоколебимой верой. Словом, это отцовское начало, ставшее у него очень деликатным, даже отчасти женственным, сообщило его прозе ни с чем не сравнимое, единственное во всей духовной литературе звучание. После него христианских писателей, обладавших мало-мальской индивидуальностью, среди монахов и священников можно было перечесть по пальцам. Пожалуй, это один лишь его ученик аббат Пейрейв, да и то лишь немногие его страницы выдерживали критику. Пейрейв оставил трогательную биографию своего учителя, написал несколько душевных писем, сочинил необозримое количество по-ораторски звучных трактатов, произнес немало речей, без меры высокопарных. Но, разумеется, ни чувством, ни огнем лакорлеровым аббат Пейрейв не обладал. В нем было слишком много от лица духовного и слишком мало от светского. И все же то здесь, то там встречаются у него занятные сравнения, длинные и вместе с тем крепкие фразы, возвышенный, почти величественный слог. Оттого-то заслуживающих внимания духовных писателей, которые были бы верны церковному делу и своему ремеслу, приходилось искать не среди духовенства, а в миру. Епископский стиль, столь обессиленный прелатами, в какой-то мере воспрял и даже обрел своего рода мощь в сочинениях графа де Фаллу. Со стороны спокойный, граф-академик изнутри исходил желчью. Его речи, произнесенные в парламенте в 1848 году, пространны и тусклы, однако статьи, которые печатал "Корреспондан" -- позднее они вышли отдельной книгой, -- колки и язвительны, х

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору