Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
среды, характерами, картинами
нравов и зарисовкой мельчайших фактов. Это будут слова, столь тщательно
отобранные и емкие, что восполнят отсутствие всех прочих. Прилагательное
станет таким прозрачным и точным, что намертво прирастет к существительному
и откроет читателю необозримую перспективу; оно позволит неделями мечтать и
гадать над его смыслом -- и узким, и широким; и душу персонажей выявит
целиком: очертит в настоящем, восстановит в прошлом, провидит в будущем. И
все это благодаря одному-единственному определению.
Роман в одну-две страницы сделает возможным сотворчество мастерски
владеющего пером писателя и идеального читателя, духовно сблизит тех
немногих существ высшего порядка, что рассеяны во вселенной, и доставит этим
избранникам особое, им одним доступное наслаждение.
Нет нужды говорить, стихотворение в прозе было для дез Эссента
квинтэссенцией и сутью писательства, его эликсиром.
Им овладел Бодлер, но он давал о себе знать и здесь, у Малларме, и это
приводило дез Эссента в упоение.
Когда он закрыл вторую подшивку, то понял, что новых книг в его
библиотеке, судя по всему, больше не появится.
С этим ничего нельзя было сделать, словесность находилась в упадке.
Неизлечимо больная, она зачахла от ветхости идей и излишеств стиля, как
всякий больной, возбуждаясь на время только от занятных безделок. Однако еще
при жизни она спешила наверстать упущенное, насладиться впрок и выразить
невыразимое, чтобы перед отходом в мир иной оставить в наследство вязь
воспоминаний о своей болезни. Сильнее, ярче всего этот упадок дал о себе
знать именно в поэзии Малларме.
Его стих как бы суммировал написанное Бодлером и По. Он черпал свои
силы из тонкого и сильного вина их творчества, но благоухал и пьянил
по-новому.
В нем умирал старый язык, который с незапамятных времен от века к веку
терял силу и разлагался, пока наконец не приказал долго жить, как это
произошло с латынью в темных по смыслу конструкциях св. Бонифация и Адельма.
Впрочем, все иначе: французский язык распался внезапно. Латынь умирала
долго: от прекрасных и пестрых глаголов Клавдиана и Рутилия до искусственных
в 8-м веке прошло четыре столетия -- долгий срок. Но никаких столетий и
рубежей в умирании французского. Пестрый и прекрасный стиль Гонкуров и
искусственный слог Верлена с Малларме столкнулись, став соседями по времени,
веку, эпохе.
Взглянув на оба ин-фолио, лежавших на столике-аналое, дез Эссент
улыбнулся и подумал, что придет день, когда какой-нибудь эрудит составит об
упадке французского языка многотомный труд по примеру премудрого Дю Канжа,
который стал летописцем последних вздохов, бессвязного бормотания и агонии
латыни, умиравшей от старости в монастырской келье.
ГЛАВА XV
Увлечение дез Эссента питательным отваром вспыхнуло, как щепка, и, как
щепка, погасло. Пропавшая было нервная диспепсия возобновилась, и от мясного
пойла у него началась такая изжога, что он совсем от него отказался.
Болезнь снова вступила в свои права. Пришел черед новых пыток. Прежде
были кошмары, расстройство зрения и обоняния, сухой, размеренный, как часы,
кашель, шум крови, сердцебиение и холодная испарина. Теперь начались
слуховые галлюцинации -- именно то, что заявляет о себе, когда болезнь
достигла апогея.
Мучаясь от сильного жара, дез Эссент вдруг услышал, как журчит вода и
жужжит оса, а потом журчанье и жужжанье слились в один звук, напоминавший
скрип колеса. Затем скрип смягчился, приобрел мелодичность и перешел
понемногу в сереб ристый колокольный звон.
И дез Эссенту почудилось, что его разгоряченный мозг несется по
музыкальным волнам, кружится в вихре мистических воспоминаний детства. Вновь
зазвучали гимны, выученные некогда в иезуитской школе, и, навеяв былое, они
вызвали в памяти часовню, в которой пелись. Видение приобрело запах и цвет,
став дымком ладана и лучами света, пробивавшимися сквозь витражи стрельчатых
окон.
У отцов-иезуитов богослужения проходили торжественно. Органист и певчие
были очень хороши, поэтому музыкальное| сопровождение службы приносило
подлинное эстетическое наслаждение, и это было выгодно церкви. Органист
обожал старых мастеров и по праздникам непременно исполнял мессы Палестрины
и Орландо Лассо, псалмы Марчелло, оратории Генделя, мотеты Баха. Зато отец
Ламбийот со своими вялыми и несложными композициями был у него не в чести, и
он гораздо охотнее играл "Laudi spirituali" 16-го века, -- церковная красота
этих песнопений снова и снова пленяла дез Эссента.
Но он приходил в еще большее восхищение, слушая церковный хор,
непременно -- что противоречило новым порядкам -- в сопровождении органа.
В наши дни церковное пение считается пережитком, достопримечательностью
прошлого и музейным экспонатом, хотя когда-то было солью христианского
богослужения, душой средневековья. Каноны пелись, и голос поющего, то
сильный, то слабый, славил и славил Всевышнего.
Это испокон веков звучавшее пение, мощное в своем порыве и пышное по
гармонии, словно краеугольный камень, было неотъемлемой частью старой
базилики. Оно переполняло своды романских соборов, казалось их порождением и
гласом.
Несколько раз дез Эссент был прямо-таки потрясен необоримым духом
грегорианского хорала, когда в нефе звучало "Christus factus est" и в клубах
ладана дрожали столбы; или когда органными басами гудело "De profundis",
мучительное, как глухое рыдание, пронзительное, как крик о помощи. Казалось,
это человечество оплакивает свою смертную долю и взывает к бесконечной
милости Спасителя!
В сравнении с этими дивными звуками, порожденными церковным гением,
столь же безвестным, как и создатель органа, вся остальная духовная музыка
казалась дез Эссенту светской, мирской. В сущности, ни Жомелли, ни Порпора,
ни Кариссими, ни Дюранте и, даже в самых замечательных своих вещах, ни Бах,
ни Гендель не в силах были отказаться от успеха у публики и отречься,
жертвуя красивостями своей музыки, от гордости творца ради полной смирения
молитвы. Только в величественных мессах Лесюэра, исполнявшихся в Сен-Рошском
соборе, церковный стиль был серьезен, царствен и прост и потому приближался
к суровому величию старого пения.
И, давно уже, возмущенный вмешательством, -- будь то приписки к
"Stabat", сделанные Россини или Перголези, -- современного искусства в
церковное, дез Эссент как чумы бежал духовной музыки, которая благосклонно
принималась церковью.
К тому же, подобные опусы, одобренные якобы не ради денег, а для
привлечения паствы, стали уподобляться итальянской опере и выродились в
гнусные каватины и непотребные кадрили. Церковь превратилась в будуар или,
скорее, в театральный балаган: вверху надрывали горло профессиональные
актеры, а внизу дамы демонстрировали свои туалеты и млели от
певунов-филантропов, нечестивые завывания которых оскверняли священный
орган!
Дез Эссент много лет избегал этих богомольных угощений и питался одними
лишь детскими воспоминаниями. Он пожалел даже, что несколько раз слушал "Те
Deum" великих композиторов. Ведь он помнил восхитительный "Те Deum" в
хоровом исполнении и не мог забыть этот гимн, полный простоты и величия.
Сочинил его, должно быть, безвестный святой монах, один из многочисленных
Амвросиев или Илларионов. Нынешней сложной оркестровой техники и музыкальной
механики там не было, зато была пламенная вера и ничем не сдерживаемый порыв
души. Казалось, звуки этой проникновенной, благочестивой и воистину небесной
музыки возвещают о ликовании, веры всего человечества!
В целом же отношение дез Эссента к музыке противоречило его отношению к
прочим искусствам. Что касается духовных сочинений, то он любил лишь
средневековую монастырскую музыку. Аскетически закаленная, она невольно
действовала на его нервы так же, как страницы некоторых древних латинских
книг. И потом, -- в чем он признавался себе, -- ухищрения современных
духовных композиторов были недоступны его пониманию. Во-первых, не испытывал
он к музыке той страсти с какой погружался в литературу и живопись. На
пианино он едва играл, ноты разбирал с грехом пополам -- и все это после
нескончаемых гамм в детстве. Не имел он понятия и о гармонии, а также не
знал техники в той мере, чтобы, уловив оттенки и нюансы смысла, со знанием
дела оценить новизну исполнения.
И во-вторых, концерт -- всегда балаган. С музыкой не побудешь дома, в
одиночестве, как с книгой. Чтобы насладиться ею, надо смешаться с толпой,
битком набившей театр или зимний цирк, где, словно на операционном столе,
под косыми лучами. света какой-то здоровяк на радость глупой публике режет
воздух бемолями и калечит Вагнера.
У дез Эссента не хватило решимости отправиться туда, даже чтобы
послушать Берлиоза, хотя тот и восхищал его порывистостью отдельных своих
вещей. Прекрасно сознавал дез Эссент и то, что ни сцены, ни фразы из
волшебного Вагнера нельзя безнаказанно отделять от целого его оперы.
Куски музыки тогда, когда они были отдельно приготовлены и поданы на
блюде концерта, теряли значение и обессмысливались. Ведь вагнеровские мотивы
-- как главы книги. Они дополняют друг друга, все вместе ведут к общей цели,
рисуют характеры персонажей, передают их мысли, объясняют тайные или явные
побуждения. Кроме того, причудливый рисунок лейтмотивов доступен слушателю в
том случае, если он знает сюжет, помнит, как складывались и развивались
образы героев и окружающей их среды, вне которой они зачахнут, ибо связаны с
ней, как ветка с деревом.
Помимо прочего, дез Эссент был убежден, что среди бесчисленных
меломанов, по воскресеньям умиравших от восторга в зрительном зале, от силы
два десятка человек знали партитуру и в тот момент, когда смолкали голоса
билетерш и можно было расслышать оркестр, ощущали, насколько она
изуродована.
Правда, французские театры из мудрого патриотизма и не ставили великого
немца целиком. Стало быть, для тех, кто оказался не посвященным во все
музыкальные тайны и не захотел или не смог отправиться на Вагнера в Байрейт,
самый лучший выбор был -- сидеть дома. Что дез Эссент и выбрал.
Музыка же старых опер, общедоступная и легкая, его вообще не трогала.
Пошлые перепевы Обера, Буальдье, Адана, Флотова, расхожие номера всех прочих
Амбруазов Тома и Базенов ему претили. Итальянское старье с его слащавостью и
плебейской прелестью он также терпеть не мог. В результате дез Эссент совсем
отошел от музыки и за долгие годы своего музыкального воздержания с
удовольствием вспоминал лишь немногие концерты камерной музыки, где слушал
Бетховена и в особенности Шумана и Шуберта. Сочинения и того и другого
действовали на его нервы так же, как самые глубокие, самые тревожащие душу
стихотворения Эдгара По.
От некоторых виолончельных вещей Шумана он буквально задыхался -- так
бушевала в них истерия. Но песни Шуберта взволновали его еще сильней. Он
весь так и взорвался, и тут же обессилел, словно после нервного приступа,
после тайной душевной оргии.
Эта музыка пробирала его до мозга костей, оживляла забытые боль и
тоску, и сердце дивилось стольким своим смутным терзаниям и страданиям. Она
шла из самых глубин духа и своей скорбью ужасала и пленяла дез Эссента. У
него всегда нервно увлажнялись глаза, когда он повторял "Жалобы девушки",
потому что было в этой вещи нечто большее, чем отчаяние и стон, было нечто,
что переворачивало душу и напоминало об умирании любви в рамке грустного
пейзажа.
И когда он вспоминал очарование этой скорбной песни, то ему
представлялась окраина города, место невзрачное и тихое, и там, в мягких
сумерках, таяли фигуры изнуренных жизнью и смотрящих себе под ноги прохожих,
а он сам, полный горькой тоски и совершенно одинокий в этом плачущем
пространстве, был сражен жестокой печалью, невыразимой, загадочной,
исключавшей всякое утешение и покой. Песнь скорби, как отходная молитва,
раздавалась над ним и сейчас, когда он, лежа в горячке, был объят сильнейшей
тревогой. Ее причин он не знал и справиться с ней не мог. И в конце концов
оставил сопротивление. Мрачный вихрь музыки мчал и мчал его, ас когда на миг
ослабевал, то в мозгу вдруг раздавалось медленное и низкое чтение псалмов, и
в воспаленных висках словно бился язык колокола.
Но вот однажды утром шум окончательно прекратился. Дез Эссент смог
собраться с силами и попросил у слуги зеркало. Однако тотчас и уронил его.
Он еле себя узнал: землистое лицо, пересохшие и потрескавшиеся губы,
нездорового цвета язык, пятна на коже; кроме того, поскольку за время
болезни старик слуга не стриг и не брил его, то он сильно оброс, и на щеках
проступила щетина; глаза неестественно большие, влажные, с лихорадочным
блеском; словом, на него смотрел косматый скелет. Эта перемена ужаснула дез
Эссента еще больше, чем слабость, чем безразличие ко всему и неудержимая
рвота при малейшем намеке на пищу. Он решил, что это конец. И упал без сил
на подушки, но вдруг, как случается с человеком в безвыходном положении,
вскочил с постели, сочинил письмо своему парижскому врачу и велел слуге
немедленно отправиться за ним и привезти его непременно, сегодня же.
Вмиг отчаяние сменилось надеждой. Врач был известным специалистом,
признанным авторитетом в лечении нервных заболеваний.
-- Ведь он вылечил больных куда более безнадежных, -- бормотал дез
Эссент,-- и я непременно через несколько дней встану на ноги. -- Потом
надежда снова погасла и вернулось отчаяние. За все эти доктора берутся, а
про неврозы все равно ничего не знают. Вот и этот туда же: пропишет ему, как
всегда, окись цинка, хинин, бромистый калий и валерьяну. "Хотя, как знать,
-- подумал дез Эссент, вспомнив о лекарствах, -- может, они не помогали мне,
потому что я пил их не в тех дозах?"
И все-таки надежда позволяла ему держаться дальше. Однако возникла
новая тревога: в Париже ли доктор, приедет ли? И от страха, что слуга не
застанет врача, дез Эссент похолодел. И опять пал духом. И так поминутно
переходил он из одной крайности в другую. То безумно надеялся, то вконец
отчаивался. То думал, что в одно мгновение выздоровеет, то уверял себя, что
сию секунду умрет. Время шло. Измучившись и обессилев, ов наконец решил, что
врач не приедет, и в последний раз повторил себе, что, конечно, явись
эскулап вовремя, он был бы спасен.
Потом злость на слугу и на врача, по милости которого он, ясное дело,
умирает, улеглась. Теперь дез Эссент разозлился на самого себя. И твердил,
что сам виноват, что нечего было тянуть с лечением и что, спохватись он днем
раньше и прими лекарства, то уже бы выздоровел.
Понемногу приступы отчаяния и надежды прошли. Дез Эс; сент изнемог
окончательно и впал в забытье. Было оно бессвязное, сменялось то сном, то
обмороком. В результате он перестал понимать, чего хочет, чего боится, ко
всему потерял интерес и не удивился и не обрадовался, когда в комнату вдруг
вошел врач.
Видимо, слуга рассказал ему о том, как в последнее время жил дез
Эссент, и перечислил признаки болезни, какие сам наблюдал с тех пор, как
подобрал его, потерявшего сознание от запахов, у окна. Так что врач почти
ни. о чем и не спросил дез Эссента, которого, кстати, и без того давно знал.
Но осмотрел его внимательно, послушал, поглядел мочу и по какой-то беловатой
в ней взвеси определил главную причину невроза. Затем выписал рецепт,
объявил, когда прибудет в следующий раз, и, ни слова не добавив, ушел.
Этот визит подбодрил дез Эссента, а вот молчание врача все же
беспокоило. Он умолял старика слугу не скрывать правды. Слуга заверил его,
что доктор не нашел ничего страшного. И дез Эссент, как ни всматривался в
спокойное лицо старика, не нашел на нем и тени лжи.
Тогда он успокоился. Кстати, и боли прекратились, и слабость во всем
теле как-то смягчилась, перешла в истому, тихую и неопределенную. Он
удивился и обрадовался, что не надо возиться с пузырьками и склянками. Даже
слабая улыбка заиграла на его бескровных губах, когда старик принес ему
питательную пептоновую клизму и сказал, что ставить ее надо три раза в день.
Клизма подействовала. И дез Эесент мысленно благословил эту процедуру,
в некотором роде венец той жизни, которую он сам себе устроил. Его жажда
искусственности была теперь, даже помимо его воли, удовлетворена самым
полным образом. Полней некуда. Искусственное питание -- предел
искусственности!
"Вот красота была бы, -- думал он, -- если питаться так и в здоровом
состоянии! Время сэкономишь и, когда нет аппетита, к мясу никакого
отвращения не почувствуешь! И мучиться, изобретая новые блюда, не будешь,
когда тебе позволено так мало! Какое мощное средство от чревоугодия! И какой
вызов старушке природе! А не то она со своими одними и теми же естественными
потребностями совсем бы угасла!"
Дез Эссент продолжал свои рассуждения. Можно, скажем, намеренно
нагулять аппетит, проголодаться и тогда произнести закономерные слова:
"Сколько времени? По-моему, пора за стол, у меня живот свело от голода". И в
мгновение ока стол накрыт, то есть лежит на скатерти сей главный прибор, и
не успеешь прочесть молитвы перед едой, как с обеденной волокитой покончено!
Несколько дней спустя, слуга принес раствор, и цветом, и запахом
отличавшийся от пептонового.
-- Так это же что-то совсем другое! -- воскликнул дез Эссент,
взволнованно глядя, как наполняется клизма. Словно меню в ресторане, он
потребовал рецепт и, развернув бумажку, прочитал:
рыбий жир . . . . . . 20 граммов
говяжий бульон . . . . 200 граммов
бургундское . . . . . 200 граммов
яичный желток . . . . 1 шт.
Дез Эссент задумался. Никогда прежде из-за больного желудка он не
интересовался кулинарным искусством. И вот теперь, став своего рода лакомкой
наоборот, он начал кое-что изобретать. В голову ему пришла совершенно
нелепая мысль. Быть может, врач решил, что, так сказать, искусственное небо
пациента привыкло к пептону? А может, как искусный повар, врач вознамерился
переменить вкус пищи, чтобы однообразие блюд не привело к окончательной
утрате аппетита? И, взявшись за размышления на кулинарные темы, дез Эссент
стал изобретать, новые рецепты, составил постный рацион на пятницу, усилив в
нем долю рыбьего жира и вина, но сведя на нет скоромное -- не разрешенный
церковью по пятницам говяжий бульон. Правда, весьма скоро сочинение всех
этих меню стало излишним. Приступы рвоты благодаря лечению прекратились, и
врач предписал' ему принимать -- теперь уже обычным образом -- пуншевый
сироп с мясным порошком. Слабый вкус какао был как нельзя приятен
естественному небу дез Эссента.
Прошла не одна неделя, прежде чем желудок заработал. Приступы тошноты
иногда возвращались, но от имбирного пива и противорвотной микстуры Ривьера
проходили.
Здоровье понемногу восстанавливалось. Благодаря пепсину дез Эссент уже
мог переваривать натуральное мясо. Он окреп и был в состоянии встать на ноги
и пройтись по комнате, опираясь на палку и держась за мебель. Но вместо того
чтобы обрадоваться, он, забыв о перенесенных муках, разозлился, что
выздоравливает так долго, и стал упрекать врача за медлительность. Лечение и
в самом деле замедлилось из-з