Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
брустверы из ледяных трупов. Зеленые
"подснежники", накиданные у самолетных стоянок и деревенских хат.
Страшный убийственный цвет почему-то вызвал в памяти этого Ивана
Сергеевича из штаба армии, который заявится утром с кольтом на животе.
Прикатил он как-то на двух "газиках". Из первого сам вылез. Из второго
вышел мужчина лет тридцати в рваном ватнике и лаптях и девчонка лет
восемнадцати. Румянец во всю щеку. А мотор, как на грех, не заводится. Из
мусора мотор, давно свое отработал. Я все руки ободрал, винт крутил. Конягин
два часа бился -- свечи, прокладки менял, погнал меня за новым
аккумулятором. Притащил самый сильный, из зарядки. Помогло как мертвому
припарки...
А до рассвета час. Мужчина в лаптях нервничал, сновал взад-вперед,
девчонка обняла его за плечи: "Старший лейтенант, не волнуйся! Старший
лейтенант, не волнуйся!"
-- Опоздали! Их сразу возьмут! -- тихо заметил Ивану Сергеевичу кто-то
выглянувший из первого "газика". Иван Сергеевич лишь рукой махнул в меховой
перчатке, мол, не твое дело.
Тут вернулся с задания последний по штабному расписанию наш бомбовоз.
Ночь кончилась.
Уж сереть стало, когда затарахтел наш старенький мотор "М-11",
затрясся, наконец выровнялся.
Летчик подошел к Ивану Сергеевичу, придерживая рукой свой парашют,
болтающийся пониже спины, сказал:
-- Товарищ подполковник, к выполнению ответственного задания готов! --
И медленно обвел глазами светлевший горизонт, мол, понимаешь ты, что я везу
твоих людей на верную гибель. Парашюты у них ночные, черные. А угодят под
солнышко.
-- Вперед! -- рявкнул Иван Сергеевич, и наш заплатанный "У-2" тут же
заскользил, подпрыгивая на снежных наметах, провожаемый взглядами всех, кто
находился на поле...
Ничего хорошего, получается, от этого Ивана Сергеевича ждать не
приходилось.
...Немецкую ракету на парашюте -- какую за ночь? -- раскачивал ветер.
Она снизилась, светила безжалостно. Выжигая своим химическим светом все
надежды...
Я побежал, не ведая куда, снова опрокинулся на что-то ледяное,
костлявое: задел валенком почернелую руку, торчавшую из-под снега. Вскочил и
опять брякнулся лицом об жесткое, неживое...
Так я мчал, пока не ухнул в огромную яму. Забыл, саперы приезжали на
прошлой неделе, рванули землю толом. Получилась огромная могила, в которую
кидали "подснежников". Почти все они были раздеты: одни в белых нательных
рубахах, другие в гимнастерках.
Это, заметил кто-то, деревенские, обобранные войной до нитки,
"раскурочивали по ночам павших..." Ватные штаны и валенки были содраны,
порой вместе с армейскими подштанниками. Так и оставляли стриженого --
головой вниз, голыми посинелыми ногами вверх.
Я не мог выбраться из глубокой промерзшей ямы. Ногти обломал. Сполз на
животе обратно.
Зло меня взяло. Сам себя хороню. Уж и в могилу залез. Стало вдруг
нестерпимо жарко; что было силы, подпрыгнул и, уцепившись за обрубленный
корень дерева, выбрался наверх. Ткнулся я лицом в обжигавший снег. Полежал
обессиленный, отупелый.
Наконец приподнялся на руках, сел, подтянул свои полуобгорелые от
частой сушки валенки и -- взглянул в набитую доверху яму. Исчезла
отупелость, будто ее и не было. Сказал самому себе со спокойной яростью,
которую испытал разве в Волоколамске, когда увидел трупы наших повешенных
парней:
-- Душегубы проклятые, ничего не скажу об инженере, ничего вам из меня
не выколотить...
И тут я понял окончательно, что пропал. Заревел в голос. Ревел, как
мальчишка, не стыдящийся своего рева. Слезы намерзли на щеках, и я их сдирал
рваной варежкой вместе с шелушившейся обмороженной кожей.
Войне и года не было, и я еще жутко боялся смерти. И прощался, впервые
прощался с жизнью, понимая, что мне ничто не поможет... Я воочию видел себя
среди этого навала "подснежников". Так же вот и будут торчать голые зеленые
ноги.
За ночь меня заметет, а потом доконают маму, которой придет бумага, что
ее сын расстрелян по приговору военного трибунала...
Я тянул солдатскую лямку третий год, видел, как пропадают люди. Теперь
нацелились на инженера... За что? Не любят, вот и "стучат"... Я топтался и
топтался на снегу, отгоняемый хриплыми застуженными голосами часовых: "Стой,
кто идет!"
Почему вдруг догадался пойти к инженеру? Да вовсе не догадался. Стал
коченеть. Руки, как деревянные.
Кое-как перевалил через бруствер из скрюченных трупов, окаймлявший
аэродром, как крепостной вал. И потянулся к огню.
Не сгибавшиеся в коленях ноги привели меня к своей землянке; я взялся
за лопату, чтоб откопать дверь, но поставил ее на место.
"Что скажу в землянке, если спросят?.. Кто сможет помочь? Никто..."
И тогда я решил достучаться до инженера, который жил со своей "Лыжей"
рядом, в крошечной землянке.
Я стучал и стучал в дверь инженера. Дверь дощатая, доски
необструганные, шершавые.
Разбил кулаки в кровь и не почувствовал этого. И вдруг зашуршала,
звякнула железная щеколда. Это был звук спасения, в котором изверился.
Заспанный Конягин поглядел на меня своими холодными глазами:
-- Что тебе?.. Заходи!
Я оглядел землянку -- "Лыжи" не было; начал лопотать...
-- Погодь! -- сказал он, и, выйдя на порог, видно, натер снегом лицо,
шею. Вернулся раскрасневшийся, лоб аж горел; сказал, прикурив от самодельной
зажигалки:
-- Давай по порядку...
Выслушав меня, он посидел минут пять недвижимо, попыхивая папироской.
Затем закрутил ручку полевого телефона, сказав мне жестко:
-- Выйди наружу. Жди!..
За дверью кружило, как и раньше. Не то поземка свистела, не то бомба с
очередного ночника... Немецкая САБ погасла. Тьма стала непроглядной.
Минут через пять мимо меня прошуршал по снегу человек. Когда он
приоткрыл дверь Конягина, я узнал его. Лейтенант из штаба полка, друг
Конягина, земляк вроде... Его не было целую вечность, затем он вышел
неслышно, почти крадучись, как будто я уже был "подснежником", не повернув
ко мне головы. Я понял это так: "Все! Никто не спасет!"
Тогда пусть я замерзну тут, у конягинской двери. Лучше оледенеть тут,
чем кокнут, а потом убьют мать. Я уже не чувствовал ничего, чудилось,
пожалуй, ощущение дремотного тепла, когда снова, не взглянув в мою сторону,
прошмыгнул в землянку штабист. Сразу вышел назад и -- исчез в свистящей
поземке.
Инженер-капитан Конягин поглядел на мое лицо, вытащил бутылку,
заткнутую белой ветошью для протирки моторов. Налил мне стакан водки,
сказал: "Быстро!"
Я выпил залпом, он подождал, пока я обрету цвет живого... И сказал мне,
как всегда, единым духом:
-- Вот тебе предписание в Коломну, там пересылка Запфронта, выдана
задним числом, уже два дня, как я тебя откомандировал, понял? Поелику ты
сверхкомплект, понял? Когда приедет сюда этот... Иваныч из армейского
СМЕРШа? -- Набрал в грудь воздуха, и уже жестко, как боевой приказ: -- К
пяти утра чтоб тебя здесь не было, двигай тут же, не емши -- не пимши.
Машины идут за снарядами с передовой, голосуй; в Волоколамске, ожидаючи
состав, не торчи на виду, ткнись в вагон и замри, будут окликать --
выманивать -- ни-ни! Попадешь через Москву в пересылку Запфронта, оттуда
рвись куда дальше, -- из двадцатой армии, с Западного фронта, хоть к полюсу,
понял? -- Взглянул на мое встревоженное лицо. -- А мы, дай Бог, отобьемся...
Я затолкал все свое имущество в старый армейский мешок, закинул его за
спину и выбрел, по снежной целине, к обочине дороги, на которой тряслись --
буксовали грузовики со снарядными ящиками. Тянулись сани-розвальни с
ранеными. Лошади шарахались от железного грохота, раненые постанывали. Я
прыгнул в пустой кузов полуторки и через час, озираясь (чтоб не попасть кому
на глаза), мчался по разбитому перрону станции Волоколамск, конечной станции
сорок второго года...
Кто-то подал руку, втянул в товарный вагон. Бинты мои расползлись,
черная кожа на щеках окончательно облезла. Вагон забит кавалеристами.
Обмерзшие. В бинтах. Остатки уничтоженных эскадронов генерала Доватора.
В родимой Москве не задержался. Ни на минуту. Поглядел с любопытством
на аэростат воздушного заграждения, который куда-то волочили на коротких
веревках девчата в зеленых юбочках. "По улицам слона водили". Никогда этого
сверхоружия не видал. Что-то в этом было от цирка. Вроде наших "У-2", --
тоскливо подумал я.
Майора, принимавшего в Коломне мои документы, попросил, чтоб меня
отправили на фронт сегодня же.
-- Какой фронт! Тебе в госпиталь надо!
-- Не могу, дорогой товарищ майор, -- воскликнул я, как мог,
выразительно. -- Ни дня не могу ждать.
Майор поглядел на меня, спросил сочувственно:
-- Твоих, что ли, всех порешили? -- И, не дождавшись ответа: -- Ладно,
догоняй состав. Уходит стрелковая часть, успеешь, давай с ними...
Я впрыгнул в отходивший вагон, который скрипел и шатался. Так он и
дошатался до станции, которую сопровождавший нас офицер называл Чуваш-Париж.
Оказалось, тут формировался новый стрелковый корпус.
Загнали нас в холодные конюшни, выдергивают по одному. Проверка. Я одно
знаю. Завет Конягина. Уходить подальше. И сразу.
Выложил я офицеру свою красноармейскую книжку. С фотографией
длинношеего солдата в синей пилотке.
-- Э, да ты не сюда попал, -- сказал офицер и распорядился выписать мне
направление в город Арзамас, где размещался 1-й запасной авиаполк.
Плохо! Арзамас -- город старинный, на прямом пути Москва--Казань, тут
выудят и без фонаря...
Сдаю в Арзамасе свои бумаги, вижу, толкутся возле пареньки в летных
унтах. Оказывается, это стрелки-радисты. Их "отфутболивали" в Казань, в 9-й
запасной авиаполк. "Бомбардировочный", объяснили. Я подал голос, мол, и мне
надо в Казань. Всю войну на бомбовозах работал.
-- А пожалуйста, -- сказал "строевик". -- У нас только истребители.
В Казани формировался новый полк. Кто не очень рвался на войну, тот мог
"кантоваться" здесь и месяц, и три. Людей по-прежнему было намного больше,
чем самолетов.
Ни в мотористах, ни в воздушных стрелках надобности не было. Я побрел
было обратно, но меня догнали и вернули.
-- Ты электроникой занимался? -- живо спросил офицер с молоточками в
петлицах. -- Никогда?.. Какое образование?.. Десятилетка?! В институте
учился! Слушай, дружище, полк наш пикирующий. Нету ни одного специалиста по
автоматам пикирования! Беда! Выручи, освой этот проклятый автомат... Буду
учить. Что знаю -- скажу.
Утром всю "технократию", с ее солдатскими котомками и рулонами
чертежей, погрузили на волжский пароход, который потащился к Ярославлю. Весь
трюм чертежами обвесили, гражданских не пускали, кругом секреты; готовили
"водяных специалистов", как острили солдаты.
Когда в поезд пересаживались, я завернул свою солдатскую пайку в особо
секретную схему на толстой бумаге, затолкал в карманы брюк. В Вологде, где
спали вповалку на цементном полу, крысы съели весь хлеб, которым запасся на
дорогу. Осталась только сильно обгрызанная секретная схема; если б и ее
сожрали без остатка, не избежать бы мне штрафбата.
Грузовик забросил нас под Волхов, в полк пикирующих бомбардировщиков;
именно в эти дни и часы летчики изо всех сил помогали удержать проход, из
которого, как кровь из раны, сочились остатки окруженной, разбитой армии
Власова.
От Москвы генерал Власов немцев отогнал. В Ленинграде прорывал блокаду
по заледенелым болотам... Выходили солдаты в рванье, без сапог, оставленных
в трясине, без утонувших в грязи пушек и танков. Спрашивали про своего
генерала: выбрался -- нет?..
Недели две полк держал проход, потеряв треть самолетов и много
солдат-мотористов, которых скосил вначале "мессершмитт", а затем свой
собственный скорострельный пулемет, который поставили на треноге у штаба, а
он вдруг упал, продолжая косить все вокруг...
Отвозили раненых на станцию Бабаево, тут увидел вдруг серых полумертвых
людей. Они выползали из вагонов и, не в силах и шага сделать, присаживались
"по нужде" возле колес. Женщины в зимних платках, дети с синими ножками...
Засекретили трагедию Ленинграда так, что я, воевавший в Белоруссии и
под Москвой, не слыхал о ней ни звука.
Когда смотрел в ужасе на ленинградские эшелоны, когда слушал рассказы
об оставшихся там, под снегом, впервые подумал о том, что нами правят
Преступники. Нет, я подумал не о самом, не о Верховном, я лишь сказал себе:
правят Преступники...
Как-то вдруг слились в моей душе две стрелковые дивизии, убитые
неподалеку от села Погорелые Городищи, и -- ленинградцы, полегшие за зиму.
"Подснежники", о которых в газетах -- ни строчки...
Ночью нас подняли по тревоге, забили до отказа нашими телесами
тупорылый старый "ТБ-3", он же "братская могила" в солдатском просторечии, и
пилотов, и штурманов, моторяг натолкали всех до кучи и повезли неизвестно
куда. В воздухе к нам пристроилось еще звено "ТБ-3". Что за парад?
Кто-то из штурманов определил, что под нами Соловецкие острова. Куда уж
дальше?
Потом начались скалы. Серые, белые, блекло-зеленые. Они походили на
доисторических чудищ, налезших друг на друга в ледниковый период.
И вдруг снова вода, черная, страшноватая. Не иначе, через полюс везут,
в Америку, за новой техникой. Мы посмеялись, но вскоре стало не до смеха.
Наш авиабронтозавр разворачивался на посадку. Длиннющий и узкий, стиснутый
сопками аэродром горел во всю длину и ширину.
-- Какой же это аэродром? Это пожар на газовом промысле, -- отметил
кто-то деловым тоном.
Сверху проплыли журавлиными клиньями около сотни "юнкерсов-88"; взрывы
на взлетной полосе подбрасывали нашу многотонную "братскую могилу", как
теннисный мяч. Мы тут же ушли на второй круг, на третий, на десятый. Счет
потеряли... А посадки все не давали.
Наверное, у нас кончилось горючее, "братская могила" стала валиться на
узенькую полоску у сопки, на которой пилот посчитал, может быть, удастся
приземлиться. Мы обхватили друг друга крепко, и так, стоя, и бухнулись в
желтый огонь, точно в кратер вулкана.
За нами посыпались остальные "ТБ-3", только последний загорелся, едва
коснувшись земли. Везет!
Внутри кратера вулкана никто не ходил. Все только бегали. Мы рысцой,
пока не началась новая бомбежка, достигли огромной подземной столовой, где
потолок то и дело ухал и осыпался, и там объявили, что мы теперь принадлежим
Краснознаменному Северному флоту.
Бог мой, я стремился попасть всего лишь в другую армию. В лучшем
случае, на другой фронт. А меня забросили уж не только на другой фронт. В
другое министерство. Военно-Морского флота. И в самый дальний угол
планеты... Приказ инженер-капитана Конягина был выполнен с немыслимым
успехом. Да вот только как он сам выкрутится?..
3. ВАЕНГА -- СТРАТЕГИЧЕСКИЙ АЭРОДРОМ
"Особняков" в Заполярье не жаловали. Это я понял сразу. Однажды меняю
на самолете сгоревший предохранитель, летчик крикнул откуда-то сверху:
-- Меха-аник! На крыло!
Я влез по дюралевой стремянке на крыло, козырнул.
-- По вашему приказанию...
-- Вон, особист идет, с папочкой в руках, видишь? -- нарочито громко
перебил он меня. -- Подойти на консоль, обоссать его сверху. Повтори
приказание!
Особист слышал зычный голос летчика и свернул в сторону.
Я в испуге съехал с крыла на спине и только вечером узнал, почему в
Ваенге столь необычный "климат".
Не так давно особист застрелил на аэродроме летчика: тот бомбил свои
войска, как было объявлено. Особист поставил старшего лейтенанта, командира
звена, у края обрыва и -- из пистолета в затылок. А через двадцать минут
пришла радиограмма, что свои войска бомбили самолеты Карельского фронта.
Совсем другая авиагруппа. Того особиста увезли в полночь, до утра он бы не
дожил... Привезли другого, который "знал свое место", как доверительно
объяснил мне белоголовый мужичина с реки Онеги, Иван Шаталов, знакомый мне
по первому полку, еще в Белоруссии.
Ледяное Баренцево море наложило на все свой особый отпечаток. Война
была непрерывной, как полярный день, столь же кровавой, как в пехоте, когда
вдруг никто не возвращался из полета, ни один экипаж, и... какой-то
оголтело-пьяной. Такого лихого забубенного пьянства не видал ни на одном из
фронтов.
Только что вернулась из дальнего похода большая подлодка -- "Щука".
Где-то за Норд-Капом, у берегов Норвегии, у нее взорвались аккумуляторы.
Лодка потеряла ход. К тому же взрывом убило всех офицеров и часть матросов.
И вот, оставшиеся в живых матросы подняли на перископе самодельный парус и
тихонько, под брезентовым парусом, начали продвигаться к своим, в Кольский
залив. Лодка кралась так близко от вражеских берегов, что ее принимали за
свою. Недели две или три плескались они, как на баркасе, у самого края
могилы, и вдруг контрольные посты у входа в Кольский залив объявили:
-- Прошла "Щука" N°...
Она вынырнула с того света, -- это понимали все, и поэтому в губе
Полярной, на пирсе, выстроилось командование подплава. Сбежались офицерские
жены. И наконец прибыл адмирал флота Головко со всем штабом -- встречать и
награждать героев.
Лодка свернула в Александрийскую бухту -- по всем навигационным
правилам, подтянулась к пирсу Полярного и -- затихла. Пять минут прошло,
десять -- никого нет.
Встревоженный штабник прыгнул на лодку и застучал ногой по люку.
Подбитый железками каблук флотского ботинка звякал долго.
-- Э-эй, живы кто?..
Ржаво заскрипели болты, люк приоткрылся, из него высунулась красная
физиономия в черном берете и сказала медленно и очень внятно:
-- Весь спирт допьем, тогда вылезем!
После чего люк закрылся и снова заскрипели болты...
Я потом встречался с матросом -- штурманским электриком, который привел
лодку. Он сказал, что Героев им из-за пьянки не дали, а так... обошлось.
Это я еще мог понять. Из ледяной могилы вылезешь -- что тебе штабная
суета!
Но возле меня ходили-пошатывались ребята, которые на тот свет пока
только заглядывали. Правда, часто, да на колесных самолетах. Упал в воду,
шесть минут-- и паралич сердца. Особенно поражал лейтенант по кличке
Рыжуха-одно ухо (второе ухо у него действительно было полуоторвано). Он был,
судя по всему, клиническим алкоголиком, но... не проходило боя над
Баренцевом, в котором он не сбивал бы по "мессершмитту". На его белом
"харрикейне" красовалось 17 звезд. Рыжуха-одно ухо назывался по штабным
бумагам "результативным летчиком". Можно ли такого списать?
Однажды в летной землянке -- глубокой норе в скале -- командир нашей
особой морской авиагруппы генерал Кидалинский (в ту пору, по-моему, еще
полковник), огромный, как жеребец, и заядлый матерщинник, проводил так
называемый "проигрыш полетов". Иными словами, учил уму-разуму. Лица пилотов
выражали полное внимание. Но на самом деле никто генерала не слушал.
Поговорит и -- отбудет... Вот тогда и начнется серьезный разговор. Встанет
груболицый и добродушный лейтенант Шаталов, заместитель командира нашей
эскадрильи, и скажет категорически, почти как Чапаев из старого фильма:
-- Все, что тут... -- выразительным жестом показывая, мол, это
наплевать и забыть. Теперь слушай, что скажет ведущий гру