Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
страшилась этого провала в три бессонные ночи. Когда город полон, легче:
найдется кто-нибудь, не даст пропасть. Но сейчас все мои друзья
разъехались, а родные вообще жили за границей. Меня ждал комендантский час
праздничного уик-энда.
Одно хорошо в отделении "Скорой помощи": оно представляет собой
маленькую автономию в огромном больничном царстве. Здесь ты сам себе
хозяин; отчитываться, конечно, надо, но косвенно. И мне не придется иметь
дело с тяжелым" травмами, я избавлена от искромсанных тел, гноя и крови.
Моя епархия - травмы психические, тоже, быть может, жуткие, но чистые,
бескровные, как мозг в черепной коробке. Мужчины и женщины станут изливать
на меня свои горести, а я - слушать и делать вид, будто мне это интересно.
Впрочем, утешение обманчивое: душевный недуг менее зрелищен, но тем он
страшней, и всякий раз, сталкиваясь с ним, я чувствую себя так, будто
передо мной внезапно разверзлась бездна. В сущности, я никогда не ощущала
тяги к медицине; мне понадобилось учиться семь лет, чтобы понять, что это
поприще - не мое и что вообще-то ни одно поприще не влечет меня больше
других. Какую вину хотела я искупить, избрав этот путь? Я знала, что мая
жизнь пройдет без неожиданностей, как по заданной программе, и ненавидела
ее не за то, что она конечна, а за то, что предсказуема. Я всегда носила с
собой в сумке томик стихов Луизы Лабе и кассеты Баха. В медицинском центре,
где я работала, меня так и прозвали: "уокмэн" - за то, что я постоянно
ходила в наушниках. Слушать Иоганна Себастьяна Баха в клинике или
диспансере - значит отгородить себя от мира волшебным щитом, взирать на ад
с высоты рая. Я включала музыку, и что-то божественное овладевало мною. Кто
это сказал о Бахе, что он - единственное весомое доказательство
существования Бога?
Меня познакомили с другими дежурными врачами, среди них был кардиолог,
совсем мальчишка с круглыми розовыми щеками, анестезиолог, рыжая, слишком
ярко накрашенная женщина, длинный, сухопарый офтальмолог, молодой, но лысый
хирург и еще, конечно, больничный священник целомудренного вида, который
словно извинялся перед всеми за то, что живет на свете. У меня не было
никакого желания. общаться с ними. Никогда не любила тесного кружка
интернов и медперсонала, сплоченного духом соперничества да
привилегированным положением по отношению к массе страждущих. Врачами
становятся не затем, чтобы приносить людям облегчение, а из желания
помучить их на законном основании, наказать за их немощи. Мне претили дух
ординаторской, похотливость иных докторов, подогретая близким соседством
смерти. Я не хотела слушать пикантных откровений медсестер, вернувшихся из
отпуска, не хотела знать глупых интрижек, что завязываются здесь долгими
ночами. Я заранее презирала их всех, опасаясь, что они сочтут меня
некомпетентной. Что такое презрение? Это боязнь оказаться хуже других и,
как результат, предвзятость в оценках: их мнение о тебе ты как бы отсылаешь
им авансом. Три ночи мне предстояло существовать в постоянной нестыковке: я
имею в виду ничтожность моих терзаний рядом с чужой бедой. Я так погрязла в
собственных проблемах, что была к ней глуха. Мне хотелось по возможности
свести к минимуму общение с людьми: пусть меня оставят в покое, я укроюсь в
тихой гавани среди всеобщего разброда.
Все было в тот вечер не так, как всегда: персонал сбивался с ног из-за
отпусков, шли реставрационные работы, и мне не хватило места на этаже,
отведенном интернам; да, строго говоря, мне вообще не полагалось
самостоятельно нести дежурство - образования не хватало. Диссертацию по
психиатрии я только что начала. Я была отступлением от устава. Мне выделили
в противоположном крыле здания, на пятом этаже, клетушку с койкой,
туалетом, зеркалом, стенным шкафом, запертым на висячий замок, и старым
продавленным креслом. Крошечное круглое оконце глядело на башни собора
Парижской Богоматери. На карнизе прямо над моей каморкой ворковали,
встряхиваясь, голуби. Я переоделась, разглядывая в зеркале свои широкие
плечи, которые Фердинанду нравилось покусывать, мускулистые ноги, маленькие
груди, не набухающие даже во время месячных, смуглую кожу, где-то потемнее,
где-то посветлее, и плоский живот, который никогда не подарит жизнь: по
приговору врачей, я бесплодна.
Я родилась от брака марокканца из Рабата и валлонки из Льежа - как
выражается Фердинанд, терракота с примесями, растение, пустившее корни по
обе стороны Средиземного моря. Я не лишена привлекательности, но много ли
толку в красоте, если она не может застраховать от общей злой участи? Меня,
вот такую, как в зеркале, оценивают чужие глаза, и я никогда не знаю,
выдержала ли экзамен или провалилась. Со временем все это состарится, и ни
уход, ни гимнастика, ни строгая диета не помогут: кожа обвиснет, мышцы
станут дряблыми. Впадины, пустоты изменят мой анатомический рельеф. Бывают
дни, когда собственное тело тяготит меня, кажется неподъемной, к тому же
скоропортящейся ношей. И тогда содержать его в чистоте, питать, ухаживать
за ним выше моих сил. А иногда выматывают, словно крадут меня у меня самой,
взгляды мужчин. Мне осточертела взыскательность Фердинанда, который все
требовал совершенства: для него я никогда не бываю достаточно эффектной, а
для коллег по работе я эффектна чересчур. Он отсылает меня к недостижимым
канонам, а те порицают за фривольность. Люби он меня больше, не хотел бы,
чтоб я была красивой и только красивой! В конце концов, имею я право не
круглые сутки быть привлекательной? Хочется перерывов на прозу, на
обыденность. Сколько моих подруг живут как в аду из-за нескольких лишних
граммов. Вообще-то я с детства мечтала быть бабушкой, перескочив через
зрелые годы. Мне бы хотелось смотреть свою жизнь с конца, знать результаты
поступков, прежде чем совершать их. Хочу быть старой, чтобы больше не надо
было делать выбор. Вечер выдался долгий, тоскливый, полно ложных вызовов и
попыток самоубийства. Я была на своем посту, как капитан на мостике. В том
же корпусе помещалась медико-юридическая служба, тоже относившаяся к моей
компетенции, туда поступали мелкие воришки, нелегалы, по большей части
марокканцы и африканцы, и мельтешня арестованных и стражей настраивала на
тюремный лад. Я поняла наконец, за что не люблю остров Сите: на этом клочке
земли расположились впритык друг к другу собор Парижской Богоматери,
Отель-Дье и префектура полиции - союз сутаны, белого халата и дубинки;
зловещее трио не могут заглушить даже беспечные туристы. Я с тревогой
вглядывалась в незнакомые лица вновь прибывавших и особенно боялась
агрессивных подростков, таких, знаете, что выплевывают слова точно пули,
ходят враскачку и выглядят так, будто выскочили из клипа в стиле рэп. Мне
было страшно ставить диагноз сходу, без полного набора симптомов: как бы не
раздуть легкое недомогание, не проглядеть тяжелый случай. Белый халат,
конечно, прибавляет авторитета, но это лишь фикция: мне не хватало апломба,
я была то безапелляционна, то неуверенна и никак не могла найти верный тон.
По правилом, мне надлежало выслушать пациента и решить после беглого
осмотра, оставить его в больнице или направить в другую клинику по месту
жительства. Мы были всего лишь перевалочно-сортировочным пунктом. Еще
полагалось все записывать в карту, и я должна была сочетать
проницательностъ медицинского светила со сжатостью полицейского протокола.
Я щедрой рукой раздавала яркие, как конфетки, капсулы из запасов в аптечном
шкафу, чтобы унять беспокойных. Пациенты по большей части были не больны, а
просто выбиты из колеи и пришли за моральной поддержкой: им только и надо
было, чтобы их кто-то выслушал, как-то утешил. Помню, на первой своей
практике я принимала так близко к сердцу все, что они рассказывали, что
даже могла всплакнуть над их бедами. Некоторые находили удовольствие в
самоуничижении, но большинство являлось в Отель-Дье, чтобы их избавили от
них самих, чтобы кто-то взял их на свою ответственность, - так отсидевшие
срок, едва выйдя из тюрьмы вновь идут на преступление, потому что свобода
повергает их в ужас. Порой я чувствовала почти осязаемую враждебность,
подспудную агрессию. Иные норовили обнажить свое хозяйство, приходилось на
них прикрикивать, чтобы спрятали. Кое-кого я жалела: например, клошар по
имени Антуан, сын разорившихся фермеров из провинции, плакался мне, что не
любит ни вина, ни пива, потому как с детства приучен к чаю с печеньем.
Слишком грязный для чистой публики и слишком хорошо воспитанный для улицы,
он чувствовал себя изгоем среди нищей братии.
После таких бесед я шаталась, как пьяная, словно, соприкоснувшись с
психической неуравновешенностью, сама теряла ориентиры. Я не лечила
помешанных, а лишь убеждалась в уязвимости собственного рассудка. Там, где
царит безумие, странным образом, будто в насмешку, аномалией кажется
здоровье. Примерно каждый час весь персонал собирался в ординаторской,
чтобы перевести дух. Присев за столы, вымотанные, похожие на матросов,
которые пришли в кают-компанию промочить горло и сейчас снова выйдут
навстречу шторму, мы занимались нудным трепом. Стаканы подрагивали всякий
раз, когда проезжал, громыхая, поезд метро. Я окидывала критическим
взглядом моих ночных спутников, интернов и экстернов, бледных и
изможденных, преждевременно облысевших или заплывших нездоровым жирком, и
молилась про себя,: "Господи, сделай так, чтобы я никогда не стала такой,
как они!" Что они думали обо мне, я знала: и по конкурсу-то в интернатуру я
прошла в последних рядах, и диплом-то защитила еле-еле. Они были правы: я
ненавижу медицину.
Время, кажется, приближалось к полуночи; было совершенно нечем дышать.
Я провожала к выходу старичка, который пришел с жалобами на депрессивное
состояние. Стариков я люблю: они выживают из своей телесной оболочки и
отрешаются от мира с достоинством. Это светочи чистого разума,
преодолевшего плоть и чувства. Как сейчас вижу эту сцену; в приемном покое
были: пожилая женщина, которая повредила колено, ночная красавица с
разбитым носом, то и дело одергивавшая короткую юбчонку, два русских
беженца, не соображавших даже, где находятся, и молодой человек с жалобой
на боли в животе. И в самом конце этой очереди - оборванец в наручниках под
охраной полицейского. Одна странность сразу бросалась в глаза: он был в
маске и жалобно повторял, что умрет на месте, если ее только попробуют
снять. Нос и рот его закрывал респиратор, какие носят в больших городах
велосипедисты, чтобы не вдыхать бензинные пары. А дырявая шерстяная шапочки
была натянута так низко, что видны оставались только глаза. Ни секунды не
раздумывая - наверное, пациентов выбирают, как любимых, с первого взгляда,
- я шагнула к стражу порядка и сказала так властно, что сама удивилась:
"Этого ко мне". Полицейский посмотрел на меня с
- Предупреждаю вас: у него нет никаких документов и он не помнит, как
его зовут.
- Все ясно, помрачение личности, амнезический синдром, я его забираю.
Полицейский мог бы не согласиться с моим скоропалительным заключением,
но тут как раз машина "скорой помощи" привезла с Шатле чернокожего парня с
пулевыми ранениями, и ему стало не до меня. В больницах каких только
оригиналов не встретишь. Среди них попадаются трогательные, жутковатые, но
такого я видела впервые. В своем респираторе он напоминал японских или
корейских бунтовщиков, которые закрывают лица при стычках с полицией.
Помесь персонажа из фантастических фильмов со средневековым бродягой, он
выделялся среди нищего отребья, всей этой смердящей, грязной и вшивой
публики. На нем были мокасины на босу ногу, брюки в пятнах и рваная
рубашка; в прорехах виднелась покрасневшая от солнца кожа, тощие бока и
выпирающие ребра. Полицейская бригада подобрала его на скамейке на
набережной острова Сен-Луи - это излюбленные места клошаров и парочек.
Когда его забирали, он отбивался и так отчаянно вопил, что сорвать с него
маску стражи порядка не решились. Я представилась ему ("Доктор Матильда
Аячи"), велела снять с него наручники, заверила его, что ему здесь ничего
не сделают против его желания, а сейчас вымоют, осмотрят и положат в палату
до завтра.
Быстро посчитала его пульс, измерила давление. Он поднял безжизненные
пустые глаза - мне показалось, будто на меня глядят две прожженные
сигаретами дыры. Я понятия не имела как завтра объясню коллегам эту
госпитализацию. В психиатрическом отделении не было свободных мест, и я
оформила его в общую терапию, получив согласие дежурной. За стойкой
регистратуры распоряжалась хорошенькая загорелая блондинка; на руках ее
сверкали кольца и браслеты, лицо сияло улыбкой: этакая аллегория роскоши,
живое напоминание о другом мире, который сильнее мира нищеты и невзгод.
Лучезарная королева восседала над толпой отщепенцев, кумир озарял холодные
стены. Обычно я, стыдясь своей недобросовестности, в то время как каждый
здесь вкладывал в дело всю душу, глядела на лицо этой молодой женщины - и
мне хотелось работать лучше. Но сегодня, увидев моего клиента, она тихонько
обронила: "Тебе досталась дичь с душком",и это замечание меня задело.
Пациент, ни словом не выразив согласия или протеста, дал отвести себя
в палату. Час спустя, когда его уже осмотрели, помыли и переодели, я
беседовала с ним в боксе, заперев дверь. Он сидел, ко всему безучастный,
уткнувшись подбородком в грудь. Несколько разя спросила его, почему ом
прячет лицо, может быть, скрывает ожог или увечье? Но мне так и не удалось
ничего от него добиться.
- Что ж, месье, возможно, у вас есть свои причины хранить молчание.
Если захотите со мной поговорить, скажите медсестре, она меня позовет. Я
дежурю всю ночь, до восьми утра.
Он неопределенно мотнул, головой, и я разозлилась на себя за свою
любезность. Было что-то жалкое в этом маскараде, личина потому раздражает,
что застывает одним-единственным выражением на непрестанно меняющемся лице.
Я уже сама не понимала, с какой стати меня вдруг заинтересовал этот шут
гороховый. В карте, которую надо было заполнить для дневной смены, я
сочинила ему длинную историю болезни, от души надеясь, что какой-нибудь
дотошный интерн не потребует от меня объяснений. Силы мои были на исходе, а
неудача вновь напомнила, что быть врачом - не мое призвание, и я решила
передохнуть в саду у фонтана за чашкой горячего кофе. Какой-то бессонный
воробей пил, тычась клювом в струйку воды. Здесь было единственное
спокойное место в этом филиале чистилища. Ночь стояла жаркая, казалось,
будто мы паримся в теплице; слабые дуновения ветерка с трудом пробивались
сквозь духоту. Больница раскинула свои широкие черные крылья между
милосердием небесным и карой земной. За ее стенами жил Париж, там была
свобода. Пятница, вечер. Я слышала, как вздыхают в машинах басы. Музыка
рокотала, для юных самцов наступило время гона, для юных самок тоже. Чего
бы я только не дала, чтобы быть там с ними. Я снова чувствовала, как страх
парализует меня, и знала, что все эти трое суток мне от него не избавиться.
Мне говорили: психи становятся тихими, после того как их напичкают химией.
Но я помнила свою первую практику в больнице М., парк, где мужчины и
женщины спаривались в кустах, на скамейках, помнила, как меня жуть взяла от
этой гремучей смеси: Эрос в обнимку с безумием. Как сейчас видела аутичного
беднягу из С., который грыз свои пальцы, видела, как зомби, одурманенные
нейролептиками, бьются головой об пол, чтобы разом положить всему конец. И
мне вспоминалась фраза Честертона - ее процитировал когда-то мой
преподаватель философии: "Сумасшедший - это тот, кто потерял все, кроме
рассудка.
Чуть позже, воспользовавшись затишьем, я поднялась в свою комнатку и
ненадолго задремала, даже не раздевшись. Мне приснился странный сон: я
видела, как на надувном матрасе у края бассейна Фердинанд занимается
любовью с незнакомой мне девушкой; у нее была очень белая кожа, на ногах -
черные чулки с резинками и туфли на шпильках. Он шептал ей на ушко те же
сальности, что я слышу от него вот уже который месяц. Незнакомка
вскрикивала его имя, корчилась под ним, а мне все никак не удавалось
разглядеть ее лицо. Теплая волна разлилась у меня между ног. Я испытала
такое наслаждение, глядя, как мой любовник трахает эту шлюшку, что
проснулась от оргазма, но это был оргазм ненависти, спазм от желания
изничтожить Фердинанда. Я села на постели, вся мокрая, липкая от жары, с
бешено колотящимся сердцем. Я обливалась потом, мой живот был чашей, до
краев полной солоноватой влаги, и почему Фердинанда нет рядом, кто же
пригубит ее? Мало того что он отравил мои мысли, ему еще надо влезть в мои
сны, чтобы я окончательно себе опротивела.
Я встала, выпила стакан воды, сняла халат и юбку. Было три часа ночи,
луна в последней четверти оплела собор тенями. В мою каморку свет не
заглядывал. Я пошире распахнула оконце в надежде, что повеет прохладой. Мне
было не по себе, больница давила, не вырваться из ее каменного панциря.
Даже здесь, далеко от отделения "Скорой помощи", чудилось, будто жалобы и
бредни оседают на стенах, застывают потеками соплей, загаживают все вокруг.
Улицы были почти пусты; со своего насеста я слышала, как проходили группки
молодежи, пели, смеялись. Меня отделяли от них всего-навсего несколько лет
учебы, но я за эти годы перекочевала в другой мир, полный забот и тревог,
Париж спал под сенью собора Парижской Богоматери, застывшего в холодной
надменности официозного памятника. Город казался мне гигантским мозгом,
миллионы его клеток день а ночь испускали сигналы, то сильнее, то слабее, у
них были свои фазы покоя и возбуждения. Но я перестала быть частые этого
живого разума, я всего лишь ревнивая женщина, дважды дура, потому что
ревность - самый мучительный и самый распространенный из всех недугов. Я
злилась на себя за эту банальность, которая низводила меня до общего уровня,
Я чистила зубы, неоновая трубке тихонько гудела, и вдруг я
почувствовала, что за дверью кто-то есть. Кто-то стоял в коридоре, темной
кишке с грязно-желтыми стенами. Я вздрогнула, инстинктивно потянулась за
халатом и хотела было накинуть его, но тут дверь приоткрылась. Я забыла ее
запереть. Какая-то фигура выступила из коридорного полумрака. Испугаться я
не успела: я узнала его сразу. Дверь открывалась так медленно, что я,
глядя, как подрагивает створка на петлях, решила, будто вижу сон. Он стоял
в проеме, опустив руки, - какое там привидение, смех один, в
ку-клукс-клановском капюшоне над белой пижамой, выданной ему
благотворительной службой. Я запахнула халат и пошла на него.
- Как вы посмели прийти сюда?
- ...
- Что вам от меня нужно?
- ...
Его молчание тяготило меня.
- Отвечайте или я зажгу свет и позову на помощь!
- Нет!
Он выпалил это "нет" почти угрожающе. Правой рукой я пыталась нашарить
на кровати бипер, не спуская глаз с