Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
редложила мне жесткий ростбиф с полупроваренной морковкой и полумятой
кортошкой. Я отказался. Я знал, что им просто нужна еще одна свободная
кровать. Как бы то ни было, желание посрать не проходило. Странно. Это
была уже вторая или третья моя ночь здесь. Я был очень слаб. Мне удалось
отстегнуть один бортик и выбраться из кровати. Добрался до сральника и сел
там. Я тужился и сидел там, и снова тужился. Потом встал.
Ничего. Только небольшой водоворотик крови. Потом у меня в голове
закружилась карусель, одной рукой я оперся на стену и стравил полный рот
крови. Смыл за собой и вышел. На полдороге к кровати рот мой снова
наполнился кровью. Я упал.
Уже на полу я еще раз сблевал кровью. Даже не знал, что у людей внутри
столько крови. Я выпустил еще глоток.
- Сукин ты сын, - заверещал мне со своей кровати какой-то старик, -
заткнись, дай нам поспать хоть немного.
- Прости, товарищ, - смог сказать я и потерял сознание.
Медсестра рассердилась.
- Ты, сволочь, - сказала она. - Я же сказала тебе не опускать
бортики.
Жмурики ебаные, не смена от вас, а одно мучение!
- А у тебя пизда воняет, - сообщил я ей. - И место тебе в тихуанском
борделе.
Она подняла мою голову за волосы и вмазала мне по левой щеке, а потом,
тыльной стороной - по правой.
- Возьми свои слова обратно! - сказала она. - Возьми свои слова
обратно!
- Флоренс Найтингейл, - сказал я. - Я тебя люблю.
Она положила мою голову на место и вышла из палаты. В этой даме
чувствовались подлинный дух и пламя; мне это понравилось. Я перекатился в
лужу собственной крови, замочив пижаму. Пусть знает.
Флоренс Найтингейл вернулась с другой садисткой, они посадили меня на
стул и отволокли на нем через всю палату до кровати.
- Слишком много шума, будьте вы прокляты! - сказал старик. Он был
прав.
Они водрузили меня обратно на кровать, и Флоренс поставила бортик на
место.
- Сукин сын, - сказала она. - Сиди теперь тут, или в следующий раз я
на тебя лягу.
- Отсоси у меня. - ответил я. - Отсоси перед уходом.
Она перегнулась через перильца и посмотрела мне в лицо. У меня очень
трагическое лицо. Некоторых теток привлекает. Глаза ее были широко открыты
и страстны, и смотрели прямо в мои. Я стянул с себя простыню и поднял
подол пижамы. Она плюнула мне в лицо и вышла...
Потом передо мной возникла старшая медсестра.
- Мистер Буковски, - сказала она, - мы не можем дать вам кровь. У
вас нет кровяного кредита.
Она улыбнулась. Она сообщала, что мне позволят умереть.
- Хорошо, - ответил я.
- Вы хотите увидеть священника?
- Зачем?
- На вашей карте допуска значится, что вы католик.
- Я просто так записался.
- Почему?
- Раньше был. Если писать "нерелигиозен", всегда задают слишком много
вопросов.
- Вы у нас проходите как католик, мистер Буковски.
- Слушайте, мне трудно разговаривать. Я умираю. Ладно, ладно, католик
я, пусть будет по-вашему.
- Мы не сможем дать вам крови, мистер Буковски.
- Послушайте, мой отец работает на ваш округ. Мне кажется, у них есть
программа сдачи крови. Окружной Музей Лос-Анжелеса. Мистер Генри Буковски.
Он терпеть меня не может.
- Мы проверим...
Что-то произошло с моими бумагами: их, похоже, отправили вниз, пока я
валялся наверху. Врача я увидел только на четвертый день, а к этому
времени они обнаружили, что мой отец, который терпеть меня не мог, -
отличный парень, у которого есть постоянная работа и пьющий сын при смерти
и без работы, что этот отличный парень сдавал кровь в программу по сдаче
крови, а поэтому ко мне прицепили бутылку и накачали этой кровью меня. 13
пинт крови и 13 пинт глюкозы без передышки. У медстестры кончились места,
куда можно иголку втыкать...
Один раз я проснулся: надо мной стоял священник.
- Отец, - сказал я. - Уходите, пожалуйста. Я могу умереть и без
этого.
- Ты хочешь, чтобы я ушел, сын мой?
- Да, Отец.
- Ты утратил веру?
- Да, я утратил веру.
- Единожды католик - католик всегда, сын мой.
- Чушь собачья, Отец.
Старик на соседней койке проговорил:
- Отец, Отец, я с вами поговорю. Поговорите со мной, Отец.
Священник отошел к нему. Я ждал, чтобы умереть. Вы чертовски хорошо
знаете, что я тогда не умер, иначе я б вам этого сейчас не рассказывал...
Меня перевезли в палату с черным парнем и белым парнем. Белому каждый
день приносили свежие розы. Он их выращивал - на продажу цветочницам.
Правда, теперь он никаких роз уже не выращивал. А черного парня прорвало,
как и меня. У белого же было плохо с сердцем, очень плохо с сердцем. Мы
валялись, и белый парень рассказывал, как выводить розы, как их
выращивать, как ему сигаретка сейчас бы не помешала, господи, как же
сигаретку бы сейчас. Блевать кровью я уже перестал.
Теперь я просто срал кровью. Такое чувство, что выкарабкался. Я только
что опустошил еще одну пинту крови, и иголку из меня вынули.
- Я достану тебе покурить, Гарри.
- Господи, спасибо, Хэнк.
Я встал с кровати.
- Денег дай.
Гарри дал мне мелочи.
- Если он покурит, то сдохнет, - сказал Чарли. Чарли - это черный
парень.
- Херня, Чарли, пара затяжек еще никому не вредила.
Я вышел из палаты и пошел по коридору. В вестибюле приемного покоя
стоял сигаретный автомат. Я купил пачку и вернулся. Потом мы с Чарли и
Гарри просто лежали и покуривали. То было утром. Около полудня зашел врач
и прицепил к Гарри машинку. Машинка плевалась, пердела и ревела.
- Вы ведь курили, не так ли? - спросил врач.
- Нет, доктор, честное слово, не курил.
- Кто из вас, парни, купил ему сигареты?
Чарли смотрел в потолок. Я смотрел в потолок.
- Выкурите еще хоть одну сигарету - и вы покойник, - сказал врач.
Потом забрал машинку и вышел. Только закрылась дверь, я выудил пачку
из-под подушки.
- Дай одну, а? - попросил Гарри.
- Ты слышал, что сказал доктор, - сказал Чарли.
- Ага, - подтвердил я, выпуская пачку прекрасного сизого дыма, - ты
слышал, что доктор сказал: "Выкурите еще хоть одну сигарету - и вы
покойник".
- Лучше сдохнуть счастливым, чем жить в мучениях, - ответил Гарри.
- Я не могу нести ответственность за твою смерть, Гарри, - сказал я.
- - Я передам эти сигареты Чарли, и если ему захочется, он тебе одну даст.
И я перекинул пачку Чарли, кровать которого стояла в центре.
- Ладно, Чарли, - произнес Гарри, - давай сюда.
- Не могу, Гарри, я не могу тебя убить, Гарри.
Чарли снова перекинул пачку мне.
- Давай же, Хэнк, дай покурить.
- Нет, Гарри.
- Ну пожалуйста, прошу тебя, мужик, ну хоть разок затянуться хоть
разок!
- Ох, да ради Бога!
И я кинул ему всю пачку. Рука его дрожала, пока он вытаскивал сигарету.
- У меня спичек нет. У кого спички?
- Ох, ради Бога, - сказал я.
И кинул ему спички...
Пришли и подцепили меня еще к одной бутылке. Минут через десять прибыл
мой отец.
С ним была Вики - такая пьянющая, что едва держалась на ногах.
- Любименький! - выговорила она. - Любовничек!
Она покачнулась, уцепившись за спинку кровати.
Я посмотрел на старика.
- Сукин ты сын, - сказал я ему, - можно было и не тащить ее сюда в
таком состоянии.
- Любовничек, ты что, меня видеть не хочешь, а? А, любовничек?
- Я тебя предупреждал, чтобы ты не связывался с такой женщиной.
- У нее нет денег. Ты, сволочь, ты специально купил ей виски, напоил и
притащил сюда.
- Я говорил тебе, что она тебе не пара, Генри. Я тебе говорил, что она
дурная женщина.
- Ты меня что, больше не любишь, любовничек?
- Убери ее отсюда... НУ? - велел я старику.
- Нет-нет, я хочу, чтобы ты видел, что у тебя за женщина.
- Я знаю, что у меня за женщина. А теперь убери ее отсюда, или,
Господи помоги мне, я вытащу сейчас эту иголку и надаю тебе по заднице!
Старик вывел ее. Я отвалился на подушку.
- Вот это баба, - сказал Гарри.
- Я знаю, - ответил я. - Я знаю...
Я прекратил срать кровью, мне вручили список того, что можно есть, и
сказали, что первывй же стакан меня убьет. Также мне сообщили, что без
операции я умру. У меня произошел ужасный спор с врачихой-японкой насчет
операции и смерти. Я сказал: "Никаких операций," а она вышла, в
негодовании тряся задницей. Гарри был еще жив, когда я выписывался, сосал
свои сигареты.
Я вышел на солнышко - попробовать, как оно. Оно было здорово. Мимо
ездило уличное движение. Тротуар - какими обычно и бывают тротуары. Я
решал, сесть ли мне на автобус или попытаться позвонить кому-нибудь, чтобы
приехали и меня забрали. Зашел позвонить. Но сперва сел и закурил.
Подошел бармен, и я заказал бутылку пива.
- Что нового? - спросил он.
- Да ничего особенного, - ответил я. Он отошел. Я нацедил пива в
стакан, потом некоторое время рассматривал его, а потом залпом хватанул
сразу половину. Кто-то сунул монетку в музыкальный автомат, и у нас
заиграла музыка. Жить стало чуточку лучше. Я допил стакан, налил себе еще:
интересно, а пиписька у меня когда-нибудь еще встанет? Я оглядел бар:
женщин нет. И тогда я сделал вторую лучшую вещь, которую мог: взял стакан
и осушил его до дна.
ДЕНЬ, КОГДА МЫ ГОВОРИЛИ О ДЖЕЙМСЕ Т‚РБЕРЕ
Везенья у меня убыло или талант закончился. Хаксли или кто-то из его
персонажей, кажется, сказал в Пункте-Контрапункте: "В двадцать пять гением
может быть любой; в пятьдесят для этого требуется что-то сделать". Ну вот,
а мне сорок девять, все ж не полтинник - нескольких месяцев не хватает. И
картины мои не шевелятся.
Правда, вышла недавно книжонка стихов: Небо - Самая Большая Пизда Из
Них Всех, - за которую я получил четыре месяца назад сотню долларов, а
теперь эта штуковина - коллекционная редкость, у продавцов редких книг
значится в каталогах по двадцать долларов за экземпляр. А у меня даже ни
одной своей не осталось. Друг украл, когда я пьяный валялся. Друг?
Удача моя упала. Меня знали Жене, Генри Миллер, Пикассо и так далее, и
тому подобное, а я не могу даже посудомойкой устроиться. В одном месте
попробовал, но продержался всего одну ночь со своей бутылкой вина.
Здоровая жирная дама, одна из владелиц, провозгласила:
- Да этот человек ведь даже не знает, как мыть тарелки! - И показала
мне, как:
одна часть раковины - в ней какая-то кислота - так вот, именно туда
сначала складываешь тарелки, потом переносишь их в другую часть, где
мыльная вода. Меня в тот же вечер и уволили. А я тем временем выпил две
бутылки вина и сожрал пол-бараньей ноги, которую оставили сразу у меня за
спиной.
В каком-то смысле, ужасно закончить полным нулем, но больнее всего было
от того, что в Сан-Франциско жила моя пятилетняя дочка, единственный
человек в мире, которого я любил, которому я был нужен - а также нужны
были башмачки, платьица, еда, любовь, письма, игрушки и встречи время от
времени.
Я вынужден был жить с одним великим французским поэтом, который теперь
обитает в Венеции, штат Калифорния, и этот парень работал на оба фронта -
то есть, ебал как женщин, так и мужчин, и его ебали как женщины, так и
мужчины. У него были симпатичные прихваты, и высказывался он всегда с
юмором и блеском. И носил паричок, который постоянно соскальзывал так, что
за разговором его приходилось постоянно поправлять. Он говорил на семи
языках, но когда я был рядом, приходилось изъясняться на английском.
Причем на каждом говорил, как на родном.
- Ах, не беспокойся, Буковский, - улыбался он бывало, - я о тебе
позабочусь!
У него был этот член в двенадцать дюймов, вялый такой, и он появлялся в
некоторых подпольных газетах, когда только приехал в Венецию, с
объявлениями и рецензиями своей поэтической мощи (одну из рецензий написал
я), а некоторые из подпольных газет напечатали эту фотографию великого
французского поэта - в голом виде. В нем было футов пять росту, волосы
росли у него и на груди, и на руках. Волосы покрывали его целиком, от шеи
до яиц - черная с проседью, вонючая плотная масса,- и посередине
фотографии болталась эта чудовищная штука с круглой головкой, толстая:
бычий хуй на оловянном солдатике.
Французик был одним из величайших поэтов столетия. Он только и делал,
что сидел и кропал свои говенные бессмертные стишата, причем у него было
два или три спонсора, присылавших ему деньги. А кто бы не повелся: (?):
бессмертный хуй, бессмертные стихи. Он знал Корсо, Берроуза, Гинзберга,
каджу. Знал всю эту раннюю гостиничную толпу, которая жила в одном месте,
ширялась вместе, ебалась вместе, а творила порознь. Он даже встретил
как-то Миро и Хэма, идущих по проспекту, причем Миро нес за Хэмом его
боксерские перчатки, и направлялись они на какое-то поле боя, где Хэм
надеялся вышибить из кого-то дерьмо. Конечно же, они все знали друг друга
и притормаживали на минутку отслюнить другу другу чутка блистательной чуши
побрехушек.
Бессмертный французский поэт видел, как Берроуз ползает по полу у Би
"вусмерть пьяный".
- Он напоминает мне тебя, Буковский. Там нет фронта. Пьет, пока не
рухнет, пока глаза не остекленеют. А в ту ночь он ползал по ковру уже не в
силах подняться, потом взглянул на меня снизу и говорит: "Они меня
наебали! Они меня напоили! Я подписал контракт. Я продал все права на
экранизацию Нагого Обеда за пятьсот долларов. Вот говно, уже слишком
поздно!"
Берроузу, разумеется, повезло - конкретных предложений не было, а
пятьсот долларов у него осталось. Меня с некоторыми вещами подловили
пьяным на пятьдесят, со сроком действия два года, а потеть мне еще
оставалось полтора. Так же подставили и Нельсона Олгрена - Человек с
золотой рукой; заработали миллионы, Олгрену же досталась шелуха ореховая.
Он был пьян и не прочел мелкий шрифт.
Меня хорошенько сделали на правах к Заметкам Грязного Старика. Я был
пьян, а они привели восемнадцатилетнюю пизду в мини по самые ляжки, на
высоких каблуках и в длинных чулочках. А я жопку себе два года урвать не
мог. Ну и подписал себе пожизненное. А через ее вагину б, наверное, на
грузовом фургоне проехал. Но этого я так и не узнал наверняка.
Поэтому вот он я - выпотрошен и выброшен, полтинник, удача кончилась,
талант иссяк, даже разносчиком газет устроиться не могу, даже дворником,
посудомойкой, а французский поэт, бессмертный этот, у себя постоянно
что-то устраивает - парни и девки постоянно к нему стучатся. А квартира
какая у него чистая! Сортир выглядит так, будто туда никто никогда не
срал. Весь кафель сверкает белизной, и коврики такие жирные и пушистые
повсюду. Новые диваны, новые кресла. Холодильник сияет, как здоровенный
сумасшедший зуб, по которому возили щеткой, пока он не завопил. До всего,
всего абсолютно дотронулась нежность не-боли, не-беспокойства, будто
никакого мира снаружи вообще нет. А между тем все знают, что сказать, что
сделать, как себя вести - таков кодекс - без лишнего шума и без лишних
слов: грандиозные оглаживая, отсасывания и пальцы в задницу и куда ни
попадя. Мужчинам, женщинам и детям включая. Мальчикам.
К тому же всегда имелся большой кокс. Большой гарик. И пахтач. И шана.
Во всех видах.
Тихо творилось Искусство, все нежно улыбались, ждали, затем делали.
Уходили.
Потом снова возвращались.
Были даже виски, пиво, вино для такого быдла, как я, - сигары и
дурогонство прошлого.
Бессмертный французский поэт продолжал свои кунштюки. Вставал рано и
пускался в различные упражнения йогов, а потом становился и рассматривал
себя в зеркале в полный рост, смахивал руками крошечные бисеринки пота, в
самом конце же дотягивался и ощупывал свой гигантский хуй с яйцами -
всегда приберегая хуй с яйцами напоследок, - приподнимал их, наслаждаясь,
и отпускал: ПЛАНК.
Примерно в этот время я заходил в ванную и блевал. Выходил.
- Ты ведь на пол не попал, правда, Буковски?
Он не спрашивал меня, может быть, я умираю. Беспокоился он только про
свой чистый пол в ванной.
- Нет, Андрэ, я разместил всю рыготину в соответствующие каналы.
- Вот умница!
Потом, только чтобы выпендриться, зная, что мне паршивее, чем в семи
адах, он подходил к углу, становился на голову в своих ебаных бермудах,
скрещивал ноги, смотрел на меня вверх тормашками вот так и говорил:
- Знаешь, Буковски, если ты когда-нибудь протрезвеешь и наденешь
смокинг, я тебе обещаю - только войдешь в комнату одетым вот так, как все
женщины до единой в обморок упадут.
- Я в этом сомневаюсь.
Затем он делал легкий переворот, приземлялся на ноги:
- Позавтракать не желаешь?
- Андрэ, я не желаю позавтракать последние тридцать два года.
Затем в дверь стучали - легко, так нежно, что можно было подумать,
какая-нибудь ебаная синяя птица крылышком постукивает, умирая, глоточек
воды просит.
Как правило, там оказывались два-три молодых человека с говенными на
вид соломенными бороденками.
Обычно то были мужчины, хотя время от времени попадалась и девчонка,
вполне миленькая, и мне никогда не хотелось сваливать, если там была
девчонка. Но это у него было двенадцать дюймов в вялом состоянии, плюс
бессмертие. Поэтому свою роль я всегда знал.
- Слушай, Андрэ, голова раскалывается... Я, наверное, схожу прогуляюсь
по берегу.
- О, нет, Чарльз! Да что ты в самом деле!
И не успевал я дойти до двери, оглядывался - а она уже расстегивала
Андрэ ширинку, а если у бермуд ширинки не было, то они спускались на
французские лодыжки, и она хватала эти двенадцать дюймов в расслабленном
состоянии - посмотреть, на что они способны, если их немножечко помучить.
А Андрэ вечно задирал ей платье на самые бедра к этому времени, и палец
его трепетал, глодал, выискивал секрет дырки в этом зазоре ее узких,
дочиста отстиранных розовых трусиков. Что касается пальца, то для него
всегда что-то отыскивалось: казалось бы новая мелодраматическая дырка, или
задница, или если, будучи мастером таких дел, он мог скользнуть в объезд
или напрямую сквозь эту тугую отстиранную розовость, вверх, - и вот уже
он разрабатывает эту пизду, отдыхавшую лишь каких-то восемнадцать часов.
Поэтому я всегда ходил гулять вдоль пляжей. Поскольку всегда было так
рано, мне не приходилось наблюдать эту гигантскую размазню человечества -
пущенную в расход, притиснутую друг к другу: тошнотные, квакающие твари из
плоти, Лягушачьи опухоли. Не нужно было видеть, как они гуляют или
валяются, развалившись своими кошмарными туловищами и проданными жизнями
- без глаз, без голосов, без ничего, - и не знают этого, слошное говно
отбросов, клякса на кресте.
По утрам же, спозаранку, было вовсе неплохо, особенно среди недели. Вс
принадлежало мне, даже очень уродливые чайки, становившиеся еще уродливее
по четвергам и пятницам, когда мешки и крошки начинали исчезать, ибо это
означало для них конец Жизни. Они никак не могли знать, что в субботу и
воскресенье толпа понабежит снова со своими булочками от "горячих собак" и
разнообразными сэндвичами. Ну-ну, подумал я, может, чайкам еще хуже, чем
мне? Может.
Андрэ предложили устроить где-то чтения - в Чикаго, Нью-Йорке, Фриско,
где-то - на один день, поехал туда, а я остался дома, один. Наконец, смог
сесть за машинку. И ничего хорошего из этой машинки не вышло. У Андрэ она
работала почти идеально. Странно, что он - такой замечательный писатель,
а я - нет. Казалось, такой уж большой разницы между нами нет. Но отличие
было: он знал, как одно слово подставлять к другому. Когда же за машинку
сел я, белый листок бумаги просто лыбился на меня в ответ. У каждого -
свои разнообразные преисподнии, у меня же - фора в три корпуса на поле.
Поэтому я пил все больше и больше вина и ждал смерти. Андрэ уже был в
отъезде пару дней, когда однажды утром, примерно в 10:30, в дверь
постучали. Я ответил:
- Секундочку, - сходил в ванную, проблевался, прополоскал рот.
Лаворисом. Влез в какие-то шортики, потом надел один из шелковых халатов
Андрэ. И только тогда открыл дверь.
Там стояли молодой парень с девчонкой. На ней были такая очень
коротенькая юбочка и высокие каблуки, а нейлонов