Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
й.
Это в насмешку, но Егор на насмешку и внимания не обратил, на другое
его внимание устремилось. Закивал, заблагодарил, заулыбался и к дверям
оборотился: кепку повесить. А когда повесил и к столу шагнул, пиджак
одергивая, то аж заморгал: нету графинчика-то. Ни графинчика, ни лафитничка:
одна картошка на столе. Правда, с салом.
-- Я ведь по делу-то к тебе, Федор Ипатыч.
-- Ты поешь сперва. Дело обождет. Поели. Марьица чай подала. Попили.
Потом закурили и к делу подошли:
-- Справку мне, свояк, надо бы. Насчет, значит, лыка. Полтинник за
килограмм.
-- Полтинник? -- поразился Федор Ипатыч.-- Богатая у нас держава: направо
-- полтина, налево -- полтина.
-- Так ведь пока дают.
Посопел Федор Ипатыч. Повздыхал строго.
-- Бесхозяйственность,-- сказал.-- Лес тот заповедный, водоохранным
называется. А мы его голим.
-- Дык ведь...
-- Обдерешь ты, скажем, липку. А она засохнет. Тебе прибыток, а
государству что? Государству -- потеря.
-- Верно-правильно. Только ведь как драть. Если умеючи..
-- Не думаем о государстве,-- опять закручинился хозяин.-- О России не
думаем совершенно. А надо бы нам думать.
-- Надо, Федор Ипатыч. Ой, надо!
Вздохнули оба, задумались. В цигарки уставились.
-- Лыко умеючи драть надо, это ты, свояк, верно сказал. Но и с
перспективой. Чтоб, значит, в грядущее. Об этом думать надо.
-- Это мы понимаем, Федор Ипатыч.
-- Ну, ладно, так и быть. По-свойски отпущу тебе такую бумажку. Учитывая
бедственное положение.
Правильно Федор Ипатыч учитывал: было такое положение. Хоть и
расплатился уже Егор сполна за утопленный мотор, но на прежней работе -- на
тихой да уважительной пристани -- не остался. Сам ушел, по собственному
желанию:
-- Такой, стало быть, мой принцип, Яков Прокопыч.
И опять бегал, куда пошлют, делал, что велят, исполнял, что прикажут. И
старался, как мог. Даже и не старался: стараются -- это когда специально,
когда себя насилуют, чтоб только все нормально сошло. А у Егора и в мыслях
не было что-либо плохо сделать, где-либо словчить, на авось сотворить,
кое-каком отделаться. Работал он всю жизнь и за страх и за совесть, а что не
всегда все ладно выходило, так то не вина его была, а беда. Талант, стало
быть, такой у него был, какой отроду достался.
Но в субботу -- только туман рваться начал, над землей всплывая,-- взял
Егор веревок побольше, ножи навострил, топоришко за пояс засунул и подался в
заповедный тот лес. За лыком, что ценился по полтиннику за килограмм. И
Кольку с собой прихватил: лишний пуд -- лишние восемь целковых. Впрочем,
лишнего у него ничего еще не бывало.
-- Липа -- дерево важное,-- говорил Егор, шагая по заросшей лесной
дороге.-- Она в прежние-то времена, сынок, пол-России обувала, с ложечки
кормила да сладеньким потчевала.
-- А чего у нее сладкое?
-- А цвет. Мед с цвету этого особый, золотой медок. Пчела липняки
уважает, богатый взяток берет. Самое полезное дерево.
-- А береза?
-- Береза, она для красоты.
-- А елка?
-- Это для материала. Елка, сосна, кедр, лиственница. Избу срубить или,
скажем, какое полезное строение. Каждое дерево, сынок, оно для пользы:
бездельных природа не любит. Кто для человека растет, на его нужду, кто для
леса, для зверья всякого или для гриба, скажем. И потому, прежде чем топором
махать, надо поглядеть, кого обидишь: лося или зайца, гриб или белку с
ежиком. А их обидишь -- себя накажешь: уйдут они из леса-то порубленного, и
ничем ты их назад не заманишь. Хорошо было им идти по этой глухой дорожке,
шлепать босыми ногами по росистой траве, слушать птиц и говорить об умной
природе, которая все предусмотрела и все сберегла на пользу всему живому. К
тому времени уж и солнышко вынырнуло, шишки на елях вызолотив, и шмели в
траве запели. Колька на каждом повороте на компас смотрел:
-- К западу свернули, тятя.
-- Скоро дойдем. Я почему, сынок, в дальний-то липняк навостряюсь? А
потому, что ближний-то больно уж красив. Больно в силе он состоит, цветущ
больно, и трогать его не надо. Лучше вглубь сходим: ног нам не жалко. А
липняк этот пусть уж цветет пчелам на радость да народу на пользу.
-- Тять, а шмели к липе летят?
-- Шмели? Шмели, сынок, все больше понизу стараются: тяжелы больно.
Клевера обхаживают, цветы всякие. В природе тоже свои этажи имеются. Скажем,
трясогузка; она по земле шастает, а ястреб в поднебесье летает. Каждому свой
этаж отпущен, и потому никакой тебе суеты, никакой тебе толкотни. У каждого
свое занятие и своя столовка. Природа, она никого не обижает, сынок, и все
для нее равны.
-- А мы, как природа, не можем?
-- Дык это... Как сказать, сынок. Должны бы, конечно, а не выходит.
-- А почему не выходит?
-- А потому, что этажи перепутаны. Скажем, в лесу все понятно: один
родился ежиком, а другой- белкой. Один на земле шурует, вторая с ветки на
ветку прыгает. А люди, они ведь одинаковыми рождаются. Все, как один,
голенькие, все кричат, все мамкину титьку требуют да пеленки грязнят. И кто
из них, скажем, рябчик, а кто кобчик -- неизвестно. И потому все на всякий
случай орлами быть желают. А чтоб орлом быть, одного желания мало. У орла и
глаз орлиный и полет соколиный... Чуешь, сынок, каким духом тянет? Липовым.
Вот аккурат за поворотом этим...
Аккурат завернули они за поворот, и замолк Егор. Замолк, остановился в
растерянности, глазами моргая. И Колька остановился. И молчали оба, и в
знойной тишине утра слышно было, как солидно жужжат мохнатые шмели на своих
первых этажах.
А голые липы тяжело роняли на землю увядающий цвет. Белые, будто
женское тело, стволы тускло светились в зеленом сумраке, и земля под ними
была мокрой от соков, что исправно гнали корни из земных глубин к уже
обреченным вершинам.
-- Сгубили,-- тихо сказал Егор и снял кепку.-- За рубли сгубили, за
полтиннички.
А пока отец с сыном, потрясенные, стояли перед загубленным липняком,
Харитина в намеченной ею самой дистанции последний круг заканчивала. К
финишу рвалась, к заветной черте, за которой чудилась ей жизнь если и не
легкая, то обеспеченная.
При всей горластости характеру ей было отпущено не так уж много: на
мужа кричать -- это пожалуйста, а кулаком в присутственный стол треснуть --
это извините. Боялась она страхом неизъяснимым и столов этих, и людей за
столами, и казенных бумаг, и казенных стен, увешанных плакатами аж до
потолка. Входила робко, толклась у порога: и требовать не решалась и просить
не умела. И, испариной от коленок до мозжечка покрываясь, талдычила:
-- Мне бы место какое. Зарплата чтоб. А то семья.
-- Профессией какой владеете?
-- Какая у меня профессия? За скотом ходила.
-- Скота у нас нет.
-- Ну, мужики-то есть? За ними уход могу. Помыть, постирать.
-- Ну, да у вас, Полушкина, редчайшая профессия! Паспорт с собой? -- В
документ глядели, хмурились.-- Дочка у вас ясельная.
-- Олька.
-- Яслей-то у нас нет. Ясли -- в ведении Петра Петровича. К нему
ступайте: как решит.
Шла к Петру Петровичу: на второй круг. От Петра Петровича -- к Ивану
Ивановичу на третий. А оттуда...:
-- Ну, вот что: как начальник скажет. Я в принципе не возражаю, но детей
много, а ясли одни.
Этот круг был последним, финишным: к черте подводил. И за той чертой --
либо твердая зарплата два раза в месяц, либо конец всем мечтам. Конца этого
Харитина очень пугалась и потому с утра готовилась к свиданию с последним
начальником со всей женской продуманностью. Платье новое по коленки
окоротила, нагладилась, причесалась как сумела. И еще сумочку с собой
прихватила, сестрицы подарок, Марьицы, к именинам. А Ольгу учительнице Нонне
Юрьевне подкинула: пусть тренируется. Своих пора заводить, чего там.
Выгулялась.
Ни жива ни мертва Харитина дверь заветную тронула: будто к царю
Берендею шла или к Кощею Бессмертному. А за дверью вместо Кощея с
Берендеем-дева с волосами распущенными. И коготки по машинке бегают.
-- Мне к начальнику. Полушкина я.
-- Идемте.
Умилилась Харитина: до чего вежливо. Не "обождите", не "проходите", а
"идемте". И сама в кабинет проводила.
Начальник-пожилой уже, в черных очках-за столом сидел, как положено.
Перед собой смотрел, но строго ли-не поймешь: в очках ведь, как в печных
заслонках.
-- Товарищ Полушкина,-- сказала дева.-- По вопросу трудоустройства.
И вышла, облаком сладким Харитину обдав. А начальник сказал:
-- Здравствуйте, товарищ Полушкина. Присаживайтесь.
И руку поперек стола простер. Не ей -- она с краю стояла,--а точнехонько
поперек, и Харитине шаг в сторону пришлось сделать, чтобы руку эту пожать.
-- Значит, никакой специальности у вас нет?
-- Я по хозяйству больше.
К тому, что в каждом новом месте, у каждого нового начальника ее об
одном и том же спрашивали, Харитина быстро привыкла. И частила сейчас:
-- По хозяйству больше. Ну, в колхозе пособляла ко нечно. А так --дети
ведь. Двое. Олька -- младшенькая: не оставишь. А тут кабанчика зарезать
пришлось...
Слушал начальник, головой не ворочал, а куда смотрел -- неизвестно и как
смотрел -- тоже неизвестно. И потому путалась Харитина, плела словеса вместо
сути и до того доплелась, что и остановиться не могла. И детей, и мотор, и
кабанчика, и непреклонного товарища Сазанова, и собственного мужа-бедоносца
-- всех в одну вязь повязала. И сама в ней запуталась.
-- Так что вам надо, товарищ Полушкина? Ясли или работа?
-- Так ведь без яслей не наработаешь: дочку девать некуда. Не вечно ж
мне Нонну-то Юрьевну беспокоить. Ох, знать бы, куда смотрит да как
поглядывает!
-- Ну, а если мы дочку вашу в ясли определим, куда устроиться хотите?
Специальность получить или так, разнорабочей?
-- Как прикажете. Сторожить чего или в чистоте содержать.
-- Ну, а желание-то у вас есть хоть какое-нибудь? Ведь есть же, наверно?
Вздохнула Харитина:
-- Одно у меня желание: хлеба кусок зарабатывать. Нет у меня больше на
мужа моего надежды, а детишек ведь одеть-обуть надо, прокормить, обучить
надо да на ноги поставить. Да Олька мне руки повязала: не оставлять же ее
ежедень на Нонну Юрьевну.
Улыбнулся начальник:
-- Устроим вашу Ольку. Где тут заявление-то ваше? -- И вдруг руками по
столу захлопал, головы не поворачивая. Нашарил бумажку.-- Это?
Встала Харитина:
-- Господи, да ты никак слепой, милый человек?
-- Что поделаешь, товарищ Полушкина, отказало мне зрение. Ну, а хлеб,
как вы говорите, зарабатывать-то надо, правда?
-- Учеба, поди, глазыньки-то твои съела?
-- Не учеба -- война. Сперва-то я еще видел маленько, а потом все хуже да
хуже. И -- до черноты. Так это ваше заявление?
Запрыгали у Харитины губы, запричитать ей хотелось, завыть по-бабьи. Но
сдержалась. И руку начальнику направила, когда он резолюцию накладывал,
по-прежнему уставя свои черные очи в противоположную стену кабинета.
А пришла домой -- муженек с сынком, как святые, сидят, не шелохнутся.
-- А лыко?
-- Нету лыка. Липа голая стоит, ровно девушка. И цвет с нее осыпается.
Не закричала Харитина почему-то, хоть и ждал Егор этого. Вздохнула
только:
-- Обо мне слепой начальник больше заботы оказывает, чем родной мужик.
Обиделся Егор ужасно. Вскочил даже:
-- Лучше бы лесу он заботу оказывал! Лучше бы видел он ограбиловку эту
поголовную! Лучше б лыкодралов тех да за руку!..
Махнул рукой и ушел во двор. Покурить.
10
Мысль обмануть судьбу на лыковом поприще была у Егора последней
вспышкой внутреннего протеста. И то ли оттого, что была она последняя и в
запасе больше не имелось протестов, то ли просто потому, что крах ее больно
уж был для него нагляден, Егор поставил жирный крест на всех работах разом.
Перестал он верить в собственное везенье, в труд свой и в свои возможности,
перестал биться и за себя и за семью и -- догорал. Ходил на работу исправно,
копал, что велели, зарывал, что приказывали, но делал уже все нехотя,
вполсилы, стараясь теперь, чтоб и велели поменьше и приказывали не ему.
Смирно сидел себе где-либо подальше от начальства, курил, жмурился на солнце
и ни о чем уже не хотел думать. Избегал дум, шарахался от них. А они лезли.
А они лезли. Мелкие думы были, извилистые, черные, как пиявки. Сосали
они Егора, и не поспевал он смахивать одну, как впивалась другая, отбрасывал
другую, так присасывалась третья, и Егор только и делал, что отбивался от
них. И не было душе его покоя, а вместо покоя -- незаметно, исподволь -- росло
что-то неуловимо смутное, то, что сам Егор определил одним словом: з ач е м?
Много было этих самых "3 а ч е м?", и ни на одно из них Егор не знал ответа.
А ответ нужен был, ответ этот совесть его требовала, ответ этот пиявки из
него высасывали, и, чтоб хоть маленько забыться, чтоб хоть как-то приглушить
шорох этот в сердце своем, Егор начал попивать. Потихонечку, чтоб супруга не
ругалась, и по малости, потому что денег не было. Но если раньше он каждую
копейку норовил в дом снести, как скворец какой, то теперь он и по
рублевочке из дому потаскивал. Потаскивал и на троих соображал.
И враз друзья объявились: Черепок да Филя. Черепок лысым сплошь был,
как коленка, нос имел-огурец семенной да два глаза -- что две красных
смородины. И еще -- рот, из которого мат лился и в который -- водка. С хлястом
она туда лилась, будто не глотка у Черепка была, а воронка для заправки. Без
пробки и без донышка.
Филя так не умел. Филя стакан наотмашь относил и палец оттопыривал:
-- Не для пьянства пьем, а только чтоб не отвыкнуть.
Филя над стаканом поговорить любил, и это всегда Черепка раздражало: он
к заправке рвался. Но Филя ценил не результат, а процесс и потому старался
пить последним, чтоб на пятки не наступали. Выливал остаточки, бутылкой до
тринадцатой капли над стаканом тряс и рассуждал:
-- Что в ей находится, в данной жидкости? В данной жидкости -- семь
утопленниц: горе и радость, старость и младость, любовь да сонет, да
восемнадцать лет. Все я вспоминаю, как тебя выпиваю.
А Егор пил молча. Жадно пил, давясь: торопился, чтоб пиявки
повыскочили. Не затем, значит, чтоб вспомнить, а затем, чтоб забыть. У кого
что болит, тот от того и лечится.
Помогало, но ненадолго. А поскольку продлить хотелось-деньги
требовались. Шабашить научился: Черепок на это мастак был великий. То машину
разгрузить подрядится, то старушке какой забор поправить, то еще что-нибудь
удумает. Шустрый был, пока тверезый. А Егор злился:
-- На работу бы тебя наладить с ускоком твоим, не на шабашку.
-- Работа не убежит: ополоснемся -- доделаем. А недоделаем, так и...
И пояснял, что следовало. А Филя черту подводил:
-- Машины должны работать. А люди -- умственно отдыхать.
Однако случалось, что и сам Черепок не мог шабашки организовать. Тогда
делали, что велено, ругались, ссорились, страдали, а пиявки так донимали
Егора, что бросал он лопату и бежал домой. Благо Харитина теперь судомойкой
в столовке работала и засечь его не могла. Тянул Егор с места заветного
рублевку, а то и две -- и назад, к друзьям-товарищам.
-- Что в ей находится, в данной жидкости?
Слезы там находились: как ни занята была Харитина домом, детьми да
работой, а рублевки считала. И понять не могла, куда утекли они, и на Кольку
накинулась под горячую руку:
-- Ах ты, вор, хулиган ты бессовестный!..
И ну драть. За волосы, за уши -- всяко, за что ни попади. И сама ревет,
и Олька ревет, и Колька ойкает. Егору бы смолчать тут, да больно глаз-то у
сынка растерянный был. Больно уж в душу глядел глаз-то этот.
-- Я деньги те взял, Тина.
Сказал и испугался. Прямо до онемения: чего врать дальше-то? Чего
придумывать?
-- За-ачем?
Слава богу, не сразу спросила, а как бы в два приема. И Егору
сообразить время дала и Кольку выпустила. Утер Колька нос, но не убежал. На
отца глядел.
-- Я это... Мужику одолжил знакомому. Надобно ему очень.
-- Ему надобно, а нам? Нам-то, господи, на что хлеб-соль покупать?
Нам-то жить на что, бедоносец ты чертов? Молчишь? А ну сей момент надевай
шапку, к нему устремляйся да и стребуй!
Вот устрой бабу на работу, и враз она в дому командовать начнет. Это уж
точно.
-- Кому сказано, тому велено!
Надел Егор шапку, вышел за ворота. Куда податься? К свояку разве, к
Федору Ипатычу, в ноги бухнуться? Тогда, может, и даст, но ведь запилит.
Занудит ведь. Стерпеть разве? А ну как не даст, а потом Харитине же и
расскажет? Ну, а еще куда податься? Ну, а еще некуда податься.
Размышляя так, Егор совершил по поселку круг и назад домой прибыл.
Скинул шапку и бухнул с порога:
-- Утек он, мужик этот. Уволился из нашего населения.
Набрала Харитина в грудь воздуху -- аж грудь та выпятилась, как в те
сладкие восемнадцать лет, про которые в песне поется да которые Филя в
стаканчике ищет, на донышке. И понесла:
-- Нелюдь заморская заклятье мое сиротское господи спаси и помилуй
бедоносец чертов...
Понурил Егор голову, слушал, на сына поглядывая. Но Колька не на него
глядел и не на мать -- на компас. Глядел на компас и не слышал ничего, потому
что завтра должен был компас этот бесценный отдать за здорово живешь.
А всему виной Оля была. Не сестренка Олька, а Оля Кузина, с ресницами и
косичкой. Вовка ее часто за эту косичку дергал, а она смеялась. Сперва
ударит, будто всерьез, а потом зубки покажет. Очень Кольке нравилось, как
она смеется, но о том, чтоб за косу ее потрогать, об этом он даже помечтать
не решался. Только смотрел издали. И глаза отводил, если она ненароком
взглядывала.
Теперь они редко встречались: каникулы. Но все же встречались -- на
речке. Правда, она за кустами купалась с девчонками, но смех ее и оттуда
Колькиных ушей достигал. И тогда Кольке очень хотелось что-нибудь сделать:
речку переплыть, щуку за хвост поймать или спасти кого-нибудь (лучше бы Олю,
конечно) от верной гибели. Но речка была широкой, щука не попадалась, и
никто не тонул. И потому он только нырянием хвастался, но она на ныряния его
внимания не обращала.
А вчера они с Вовкой на новое место купаться пошли, и Оля Кузина за
ними увязалась. На берегу первой платьишко скинула -- и в воду. Вовка за ней
навострился, а Колька в штанине запутался и на траву упал. Пока выпутывался,
они уж в воде оказались. Хотел он за ними броситься, поглядел и не полез.
Отошел в сторону и сел на песок. И так муторно ему вдруг стало, так тошно,
что ни вода его не манила, ни солнышко. Помрачнел мир, будто осенью. Вовка
Олю эту Кузину плавать учил. И показывал, и поддерживал, и рассказывал, и
кричал:
-- Дура ты глупая! Чего ты сразу всем дрыгаешь? Давай подержу уж. Так и
быть.
И Олька его слушалась, будто и впрямь дурой была. Знала ведь, что
Колька куда как получше Вовки плавает и глубины не боится, а вот пожалуйста.
У Вовки и училась да еще хихикала.
Так Колька в воду и не полез. Слушал смехи эти да Вовкины строгости,
придумывал, что ответить, если Оля все же опомнится и в воду его позовет. Но
Оля не опомнилась: бултыхалась, пока не замерзла, а потом выскочила,
схватила платье и в кусты побежала трусики выжимать. А Вовка к нему
подскочил. Шлепнулся на ж