Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
возникавшее у меня ощущение, что афатикам
невозможно лгать (его подтверждают и все работавшие с ними). Слова легко
встают на службу лжи, но не понимающего их афатика они обмануть не могут,
поскольку он с абсолютной точностью улавливает сопровождающее речь выражение
-- целостное, спонтанное, непроизвольное выражение, которое выдает
говорящего.
Мы знаем об этой способности у собак и часто используем их как
своеобразные детекторы лжи, вскрывая с их помощью обман, злой умысел и
нечистые намерения. Запутавшись в словах и не доверяя инстинкту, мы
полагаемся на четвероногих друзей, ожидая, что они учуют, кому можно верить,
а кому нет. Афатики обладают теми же способностями, но на бесконечно более
высоком, человеческом уровне. "Язык может лгать, -- пишет Ницше, -- но
гримаса лица выдаст правду". Афатики исключительно восприимчивы к "гримасам
лица", а также к любого рода фальши и разладу в поведении и жестах. Но даже
если они ничего не видят, -- как это происходит в случае наших слепых
пациентов, -- у них развивается абсолютный слух на всевозможные звуковые
нюансы: тон, ритм, каденции и музыку речи, ее тончайшие модуляции и
интонации, по которым можно определить степень искренности говорящего.
Именно на этом основана способность афатиков внеязыковым образом
чувствовать аутентичность. Пользуясь ею, наши бессловесные, но в высшей
степени чуткие пациенты немедленно распознали ложь всех гримас президента,
его театральных ужимок и неискренних жестов, а также -- и это главное --
фальшь тона и ритма. Не поддавшись обману слов, они мгновенно отреагировали
на очевидную для них, зияюще-гротескную клоунаду их подачи. В этом была
причина их смеха.
Афатики особо чувствительны к мимике и тону, им не солжешь, -- а как
обстоят дела с теми, у кого все наоборот, кто потерял ощущение
выразительности и интонации, полностью сохранив при этом способность
понимать слова? У нас есть и такие пациенты -- они содержатся в том же
отделении, хотя, вообще говоря, страдают не от афазии, а от агнозии, или,
еще точнее, от так называемой тональной агнозии.
Выразительных аспектов голоса для этих пациентов не существует. Они не
улавливают ни тона, ни тембра, ни эмоциональной окраски -- им вообще
недоступны характер и индивидуальность голоса. Слова же и грамматические
конструкции они понимают безупречно.
Такие тональные агнозии (их можно назвать "апросодиями") связаны с
расстройствами правой височной доли мозга, тогда как афазии вызываются
расстройствами левой.
В тот день речь президента в отделении афатиков слушала и Эмили Д.,
пациентка с тональной агнозией, вызванной глиомой в правой височной доле.
Это дало нам редкую возможность увидеть ситуацию с противоположной точки
зрения. В прошлом эта женщина преподавала английский язык и литературу и
сочиняла неплохие стихи; таланты ее были связаны с обостренным чувством
языка и недюжинными способностями к анализу и самовыражению. Теперь же звуки
человеческой речи лишились для нее всякой эмоциональной окраски -- она не
слышала в них ни гнева, ни радости, ни тоски. Не улавливая выразительности в
голосе, она вынуждена была искать ее в лице, во внешности, в жестах,
обнаруживая при этом тщание и проницательность, которых ранее никогда за
собой не замечала. Однако и здесь возможности Эмили Д. были ограничены,
поскольку зрение ее быстро ухудшалось из-за злокачественной глаукомы.
В результате единственным выходом для нее было напряженное внимание к
точности словоупотребления, и она требовала этого не только от себя, но и от
всех окружающих. Ей становилось все труднее следить за болтовней и сленгом,
за иносказательной и эмоциональной речью, и она постоянно просила
собеседников говорить прозой -- "правильными словами в правильном порядке".
Она открыла для себя, что хорошо построенная проза может в какой-то мере
возместить оскудение тона и чувства, и таким образом ей удалось сохранить и
даже усилить выразительность речи в условиях прогрессирующей утраты ее
экспрессивных аспектов; вся полнота смысла теперь передавалась при помощи
точного выбора слов и значений.
Эмили Д. слушала президента с каменным лицом, с какой-то странной
смесью настороженности и обостренной восприимчивости, что составляло
разительный контраст с непосредственными реакциями афатиков. Речь не тронула
ее -- Эмили Д. была теперь равнодушна к звукам человеческого голоса, и вся
искренность и фальшь скрытых за словами чувств и намерений остались ей
чужды. Но помимо эмоциональных реакций, не захватило ли ее содержание речи?
Никоим образом.
-- Говорит неубедительно, -- с привычной точностью объяснила она. --
Правильной прозы нет. Слова употребляет не к месту. Либо он дефективный,
либо что-то скрывает.
Выступление президента, таким образом, не смогло обмануть ни Эмили Д.,
приобщившуюся к таинствам формальной прозы, ни афатиков, глухих к словам, но
крайне чутких к интонациям.
Здесь кроется занятный парадокс. Президент легко обвел вокруг пальца
нас, нормальных людей, играя, среди прочего, на вечном человеческом соблазне
поддаться обману ("Populus vult decipi, ergo decipiatur"). У нас почти не
было шансов устоять. Столь коварен оказался союз фальшивых чувств и лживых
слов, что лишь больные с серьезными повреждениями мозга, лишь настоящие
дефективные смогли избежать западни и разглядеть правду.
Часть 2
ИЗБЫТКИ
Введение
"Дефицит", как уже говорилось, любимое слово неврологов, и никаких
других понятий для обозначения нарушения функции в современной науке не
существует. С точки зрения механистической неврологии, система
жизнедеятельности организма подобна устройству типа конденсатора или
предохранителя: либо она работает нормально, либо повреждена и неисправна --
третьего не дано.
Но как быть с противоположной ситуацией -- с избытком функции? В
неврологии нет нужного слова, поскольку отсутствует само понятие.
Неудивительно поэтому, что "продуктивная", "энергичная" болезнь бросает
вызов механистическим основаниям нашей науки -- несмотря на важность и
распространенность, такие расстройства не получают должного внимания.
В психиатрии дела обстоят по-другому -- там рассматриваются "полезные"
нарушения, перевозбуждения, полеты воображения, импульсивность и мании.
Патологоанатомы тоже говорят о гипертрофиях и эксцессах -- тератомах. В
физиологии же нет эквивалента опухоли или мании, и уже одно это
подсказывает, что наше базовое теоретическое отношение к нервной системе как
к машине или компьютеру ограничено и нуждается в более живых и динамичных
моделях.
Этот фундаментальный пробел был не слишком заметен в первой части
книги, при рассмотрении утрат функции, однако в исследовании избытков -- не
амнезий и агнозий, а гипермнезий и гипергнозий, да и всех остальных случаев
гипертрофии функций -- недостаточность механистического понимания нервной
системы выходит на первый план.
Классическая "джексоновская" неврология не занимается избытками. Ее не
волнует чрезмерность. Сам Хьюлингс Джексон, правда, говорил о
"гипер-физиологических" и "сверх-позитивных" состояниях, но в этих случаях
он, скорее, позволял себе научные вольности. Оставаясь верен клиническим
наблюдениям, он шел против собственной теории -- впрочем, такой разрыв между
натуралистическим подходом и жестким формализмом характерен для его таланта.
Неврологи начали интересоваться избытками лишь совсем недавно. В двух
написанных Лурией клинических биографиях найден верный баланс: "Потерянный и
возвращенный мир" посвящен утрате, а "Маленькая книжка о большой памяти" --
гипертрофии. Вторая работа кажется мне намного более оригинальной, поскольку
она представляет собой исследование воображения и памяти, невозможное в
рамках традиционной неврологии.
В моих "Пробуждениях" тоже присутствует некое внутреннее равновесие: с
одной стороны -- страшные, зияющие дефициты до приема L-дофы -- акинез,
абулия, адинамия, анергия и т. д.; с другой -- избытки после начала приема
-- гиперкинез, гипербулия, гипердинамия, -- приводящие к почти столь же
ужасающим последствиям...
Обращаясь к крайним состояниям, мы наблюдаем появление новых,
нефункциональных понятий. Импульс, воля, энергия -- все эти термины связаны
главным образом с движением, тогда как терминология классической неврологии
опирается на идеи неподвижности, статики. В мышлении луриевского мнемониста
присутствует динамизм необычайно высокого порядка -- фейерверк бесконечно
ветвящихся и почти неподвластных герою ассоциаций и образов, чудовищно
разросшееся мышление, своего рода тератома разума, которую сам мнемонист
называет "Оно". Но понятие "Оно" не менее механистично, чем привычное
понятие автоматизма. Образ ветвления лучше передает угрожающе живой характер
процесса. В мнемонисте, как и в моих взбудораженных, сверхэнергичных
пациентах на L-дофе, наблюдается непомерное, расточительное, безумное
возбуждение -- это не просто чрезмерность, а органическое разрастание, не
просто функциональное расстройство, а нарушение порождающих, генеративных
процессов.
Наблюдая только случаи амнезии или агнозии можно было бы заключить, что
речь идет просто о расстройствах функции или способности, но по пациентам с
гипермнезией и гипергнозией отчетливо видно, что память и познание по сути
своей всегда активны и продуктивны; в этом зерне активности, в ее избыточном
потенциале скрыты монстры болезни.
Итак, от неврологии функции мы вынуждены перейти к неврологии действия
и жизни. Этот шаг неизбежен при наблюдении за болезнями избытков, и без него
невозможно начать исследование "жизни разума". Механистичность традиционной
неврологии, ее упор на дефициты скрывает от нас живое начало, присущее
церебральным функциям, -- по крайней мере, высшим из них, таким как
воображение, память и восприятие. Именно к этим живым (и зачастую глубоко
личностным) потенциям сознания и мозга, особенно в пиковые, сияющие особым
блеском моменты их реализации, мы теперь и обратимся.
Усиление способностей может привести не только к здоровому и
полноценному расцвету, но и к зловещей экстравагантности, к крайностям и
аберрациям. Такой исход постоянно угрожал моим постэнцефалитным пациентам,
проявляясь в виде внезапных перевозбуждений, "перебарщиваний", одержимости
импульсами, образами и желаниями, в виде рабской зависимости от
взбунтовавшейся физиологии. Эта опасность заложена в самой природе роста и
жизни. Рост грозит стать чрезмерным, активность -- гиперактивностью. В свою
очередь, каждое гипер-состояние может перейти в извращенную аберрацию, в
пара-состояние. Гиперкинез превращается в паракинез -- бесконтрольные
движения, хорею и тики; гипергнозия в парагнозию -- аберрации воспаленных
чувств. Пылкость гипер-состояний способна обернуться разрушительным
неистовством страстей.
Парадокс болезни, которую так легко принять за здоровье и силу, лишь
позже обнаружив в себе ее скрытый злокачественный потенциал, -- одна из
двусмысленных и жестоких насмешек природы. Этот парадокс издавна привлекал
художников и писателей, в особенности тех, кто видит в искусстве связь с
болезнью. Тема болезненного избытка -- тема Диониса, Венеры и Фауста --
снова и снова всплывает у Томаса Манна; с ней связаны и туберкулезная
лихорадка в "Волшебной горе", и сифилитические вдохновения "Доктора
Фаустуса", и любовные метастазы в последней повести Манна "Черный лебедь".
Я уже писал о таких парадоксах, они меня всегда занимали. В книге
"Мигрень" я упоминаю об экстатических переживаниях, иногда предшествующих
приступам, и привожу замечание Джордж Элиот о том, что предвестником ее
припадков обычно являлось "угрожающе хорошее самочувствие". Какое зловещее
противоречие заключено в этом выражении, в точности передающем
двусмысленность состояния, когда человек чувствует себя слишком здоровым.
На крепкое здоровье, естественно, не сетует никто. Им упиваются, не
вспоминая о врачах. Жалуются на плохое самочувствие, а не на хорошее, --
если только, как у Джордж Элиот, оно не связано с ощущением, что "что-то не
так", не предвещает опасности. Вряд ли пациент, которому "очень хорошо",
станет беспокоиться, однако, "слишком хорошо" может его встревожить.
Центральной темой "Пробуждений" были неумолимые перипетии болезни и
здоровья. Безнадежные пациенты, в течение многих десятилетий погруженные в
бездны глубочайших дефицитов, внезапно, как по волшебству, выздоравливали --
с тем только, чтобы вскоре оказаться в опасном водовороте избытков, во
власти "зашкаливших", перевозбужденных функций. Некоторые из них находились
в блаженном неведении, некоторые же понимали, что происходит неладное, и
предчувствовали катастрофу. Так Роза Р., радуясь возвращению здоровья,
восклицала: "Это потрясающе, восхитительно!", но, когда процесс стал
набирать скорость, приближаясь к точке потери контроля, она заметила: "Так
не может долго продолжаться. Надвигается что-то ужасное". Подобное
происходило и с другими пациентами. Для Леонарда Л. изобилие постепенно
перешло в чрезмерность; вот что я писал тогда в своих заметках: "Здоровье,
сила и энергия, которые он называл "благодатью", в конце концов перелили
через край и стали принимать экстравагантные формы. Гармония и легкость
сменились ощущением чрезмерности и излишества; внутреннее давление распирало
его, угрожая разорвать на части".
Избыток -- одновременно дар и несчастье, наслаждение и мука. Наиболее
проницательные пациенты остро чувствуют его сомнительную и парадоксальную
природу. "У меня слишком много энергии, -- сказал мне однажды больной с
синдромом Туретта, -- все чересчур ярко и сильно, бьет через край. Это
лихорадочная энергия, нездоровый блеск".
"Угрожающе хорошее самочувствие", "нездоровый блеск", обманчивая
эйфория, скрывающая бездонные пропасти, -- вот ловушка чрезмерности, и
неважно, расставлена она природой в виде опьяняющей разум болезни или же
нами самими в виде наркотика.
Попавшись в эту ловушку, человек сталкивается с необычной дилеммой: он
имеет дело с болезнью как с соблазном, что совершенно непохоже на
традиционное отношение к ней как к страданию и злу. Никто, ни одна живая
душа не может избежать этой странной и унизительной ситуации. В условиях
неврологического избытка часто возникает своего рода заговор, в котором "Я"
становится сообщником недуга, все больше подстраивается под него, сливается
с ним, пока наконец не теряет независимого существования и не превращается в
простой его продукт. Страх такого превращения выражен туреттиком Рэем в
главе 10, когда он говорит: "Я же весь состою из тиков -- ничего больше во
мне нет". В другом месте он воображает опухоль разума -- "туреттому", --
которая может его целиком поглотить. На самом деле Рэю, с его выраженной
индивидуальностью и сравнительно мягкой формой синдрома, это не грозило, но
для пациентов со слабой или неразвитой личностью агрессивная болезнь несет в
себе реальный риск оказаться в полном рабстве у импульсов, лишиться самих
себя. Этот вопрос подробно обсуждается в главе "Одержимая".
10. Тикозный остроумец
В 1885 году Жиль де ля Туретт, ученик Шарко, описал поразительный
синдром, впоследствии названный его именем. Синдром Туретта характерен
избытком нервной энергии, а также изобилием и экстравагантностью судорожных
выходок: тиков, подергиваний, жестов, гримас, выкриков, ругательств,
непроизвольных передразниваний и самых разнообразных навязчивостей, со
странным озорным чувством юмора и тенденцией к гротескным, эксцентричным
проделкам. В своих "высших" формах синдром Туретта затрагивает все аспекты
эмоциональной, интуитивной и творческой жизни; для его "низших" и,
по-видимому, более распространенных форм характерны необычные движения и
импульсивность, но и в этом случае не без элемента странности. В последние
годы девятнадцатого столетия синдром Туретта легко распознавали и подробно
исследовали; это были годы синтеза в неврологии, когда специалисты свободно
объединяли физиологическое и психическое. Туретт и его коллеги понимали, что
этот синдром является своего рода одержимостью примитивными импульсами; они
также подозревали, что в основе этой одержимости лежит вполне определенное
(им еще неизвестное) органическое расстройство нервной системы.
За несколько лет после публикации первых статей Туретта было описано
несколько сотен случаев этого синдрома -- и среди них не было двух
одинаковых. Выяснилось, что наряду с легкими и неострыми формами
расстройства встречаются и такие, которым свойственны пугающая гротескность
и буйство. Оказалось также, что некоторые люди способны справиться с
Туреттом, найти ему место в пределах достаточной широты характера, иногда
даже извлекая выгоды из свойственной этому заболеванию стремительности
мысли, ассоциаций и изобретательности, тогда как другие оказываются
действительно "одержимы", теряя себя в условиях невероятного давления и
хаоса болезненных импульсов. Пользуясь замечанием Лурии о его мнемонисте,
можно сказать, что пациенты с синдромом Туретта существуют в ситуации
постоянной борьбы между "Я" и "Оно".
Шарко и его ученики, включая, помимо Туретта, также Фрейда и
Бабинского, были в своей области последними, кто обладал цельным
представлением о душе и теле, об "Оно" и "Я", о неврологии и психиатрии. К
концу века произошел раскол на неврологию без души и психологию без тела,
что сделало адекватное понимание синдрома Туретта невозможным. Казалось
даже, что и сам синдром исчез: в первой половине двадцатого века практически
не было зарегистрировано новых случаев. Некоторые врачи считали его мифом,
продуктом богатого воображения Жиля де ля Туретта; большинство же вообще
никогда о нем не слышали. Синдром этот был забыт подобно великой эпидемии
летаргического энцефалита двадцатых годов.
В судьбе летаргического энцефалита и синдрома Туретта есть много
общего. Оба расстройства проявлялись настолько странно, что в них трудно
было поверить -- во всяком случае, с точки зрения традиционной медицины. Они
не вмещались в общепринятые рамки и в результате забылись и таинственным
образом "исчезли". Но между ними существует и намного более глубокая связь,
признаки которой можно было усмотреть в двадцатые годы в сверхактивных,
неистовых формах, которые иногда принимал летаргический энцефалит: в его
начальной фазе пациентам было свойственно все возрастающее возбуждение ума и
тела, резкие движения, тики и самые разнообразные навязчивости. Затем
следовала противоположная стадия -- наступал глубокий, похожий на транс
"сон", продолжавшийся у некоторых пациентов сорок лет, вплоть до того
момента, когда я начал работать с ними в конце шестидесятых.
В 1969 году я решил провести эксперимент и назначил своим
постэнцефалитным пациентам курс препарата под названием L-дофа
(предшественник нейротрансмиттера дофамина, содержание которого у них в
мозгу было сильно понижено). Прием L-дофы привел к поразительным
последствиям. Сначала пра