Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
людьми. Со всеми, от кого что-то
зависит... А ты по своей обычной халатности пустил все на самотек. Ты
виноват сам. Так не делают.
Он пожимал плечами:
- Но я думал...
- Почему же ты думал? Почему они должны? Кто ты такой для них?
И еще что-то поучительное и скрипучее. Сережа молчал, глядя на нее
остановившимся взором: такой взор бывал у него, когда он внезапно
погружался в задумчивость.
- Ты всерьез? - спросил он.
Она пылко продолжала его учить. Кипело низкое раздражение. Он махнул
рукой и куда-то вышел. Через минуту вернулся с чемоданом. Она не сразу
поняла, что он собрался уезжать. А когда он сказал, что поедет на
несколько дней в деревню к тете Паше - что было нелепостью, никто его в
Васильково не звал, жить там было негде, вся родня тети Паши уже
перебралась из клетушек и сараюшек в избу, лето кончилось, - она
рассердилась, не могла сдержаться и громко кричала о том, что это бегство,
малодушие и что, если он сейчас уедет в деревню, она снимает с себя всякую
ответственность за его здоровье, быт и вообще не даст ему денег. Орала
вздорно, постыдно, как можно орать только в большом гневе. На крик пришла
свекровь. Прибежала Иринка из своей комнаты. И он тут же выложил матери
про обсуждение, про то, что его зарубили и что защита откладывается не
меньше чем на год. Понять нельзя: свирепо требовал, чтобы ни в коем случае
ей не рассказывать, и тут же сам выложил все в подробностях!
Разумеется, это был удар для матери, но ведь не такой, как для Ольги
Васильевны. Старуха всегда как-то приосанивалась в трудные минуты, когда
надо было проявить мудрость и хладнокровие. Ей казалось, что тут она
незаменима.
- Спокойно, товарищи, без паники! Только без паники! - говорила она
тоном комиссара, ободряющего бойцов. - Что, собственно, произошло? Дали
замечания? Очень хорошо! Чем больше замечаний, тем лучше для нас. Тем
ценней станет содержание. Мне непонятно, почему ты раскис, сын...
- Никто не раскис. Но мне вся эта гадость не нравится.
- Нравиться она не может. Кому она может нравиться? Однако нельзя, в
конце концов... Когда твоему отцу... Если бы твой отец...
Она успокаивала его, постепенно переходя от комиссарского тона к тону
доброй бабушки, и даже слегка потрепала его по щеке. Этот жест показался
Ольге Васильевне фальшивым. Разговаривала с ним как с десятилетним
мальчиком. И он поддерживал этот стиль. Ольга Васильевна сказала, что
паники, собственно, нет, надо спокойно все обдумать, учесть замечания,
переделать, что необходимо и с чем ты внутренне согласен, - словом,
взяться засучив рукава, но не поддаваться слабости. Сережа хочет уехать в
деревню, что неправильно, это бегство от трудностей.
Так сказала Ольга Васильевна, что было, может, верно по существу, но
неуместно именно в ту минуту. Она не должна была произносить слово
"слабость". Сережа слушал мрачно, продолжая кидать вещи в чемодан.
- Нет, вы не правы, Оля, - сказала Александра Прокофьевна, вновь
переходя от тона бабушки к металлической комиссарской твердости. - Вы
глубоко не правы! Если он чувствует, что ему нужно поехать, пусть едет в
Васильково. Пусть возьмет книги, тетради, поработает в тишине.
- Да не будет он работать! Он будет пить водку с Колькой. А ночью ему
станет плохо.
- Папочка, мама не хочет, поэтому не ездий! - сказала Иринка и, подойдя
к чемодану, стала выбрасывать оттуда отцовские вещи.
Он ее шлепнул, она убежала, схватив белье и машинку для бритья.
Разговор - ехать, не ехать - длился до десяти вечера, ничем не кончившись.
Ехать было поздно. Александра Прокофьевна продолжала гнуть свою линию
семейного судии, исполненного благородства и справедливости:
- Не понимаю, почему у вас обоих траур на лицах? Откладывается защита -
откладывается ставка, что ли? Ничего, можно перетерпеть. Мы в вашем
возрасте о деньгах совершенно не думали. Кто думал о деньгах? Какие-нибудь
нэпманы, кулаки и лишенцы. А у нас не хватало на это времени. Мы были
слишком увлечены жизнью, трудом, друзьями, событиями. Да, да, событиями!
Ты не улыбайся, Ирина, в твоем возрасте я была в курсе всех политических
новостей, знала ход военных действий, делала вырезки из газет, а у тебя на
уме только кино да мороженое. В двадцатые годы Афанасий Дементьевич
получал очень скромную зарплату, мебель в нашей квартире была казенная...
И нам ничего не было нужно, кроме книг... Впрочем, и книги Афанасий
Дементьевич брал в библиотеке... У него никогда не было черного костюма,
он не носил галстуков... Ты не беспокойся, сын, я тебе в крайнем случае
помогу, если будет туго. Ты должен работать, не думая ни о чем.
Через два дня он уехал в Васильково.
Ее мучило вот что: когда ему бывало плохо, он стремился куда-то уехать,
и не с нею, а один. Это значило - она не могла быть поддержкой. Так
считала его мать. Это было бессовестно. Так же, как то, что она внушала
ему, будто вся беда с провалом диссертации - по мнению ее, Ольги
Васильевны, - состоит в том, что кандидатская ставка уплыла. О деньгах она
не думала! Никаких денег не держала в уме! И никто в их семье, кроме
Иринки, которая копит то на какую-то пластинку, то на трехрублевое
ожерелье, о деньгах не думает. Не надо так уж кичиться бессребреничеством.
Ольгу Васильевну больно ударило, отчего она взорвалась и так постыдно
кричала, то, что его мгновенной реакцией было: _уехать от нее_. Как будто
в ней - вся беда. А без нее - спасение. Но потом, немного успокоившись,
она смирилась с этим, а он, тоже поостыв и поразмыслив, решил в Васильково
не ехать, но приход Климука опять все нарушил.
Климук пришел на другой день после обсуждения. Они пошли с Сережей
гулять. Гуляли долго. Ольга Васильевна уже стала волноваться. Сережа
вернулся в половине двенадцатого.
- Все! - сказал он. - Finita la comedia! С Геннадием разругались
вдрызг. Он безнадежен.
В его голосе не слышалось скорби. Случилось то, к чему дело шло. Она
только спросила: из-за чего?
- А! - Он махнул рукой. - Из-за всего...
Вид у него был рассеянный, будто рассказывать не хотелось и не стоило
труда. Но рассказал в тот же день, вскоре. Была любовь. Почему-то очень
запомнилась любовь той ночью, когда он впервые рассказал про Кисловского.
Обыкновенно он засыпал сразу, на него действовало как наркотик, а она,
наоборот, не могла заснуть долго, и чем сильней было, тем дольше не
спалось, но в ту ночь он был возбужден, ему хотелось разговаривать, и он
сказал, что Климук уговаривал его отдать какие-то материалы Кисловскому,
которому они нужны для докторской. Он отказался. Сказал, что не хочет
лишаться таких ценных материалов, которых нет даже в архиве, а есть только
у него. Климук сказал, что лучше лишиться материалов, чем диссертации. Ну
и поругались. Оказалось, что это старая история. Климук назвал его
идиотом, а он сказал Климуку: "Ты дерьмо!"
Что это было? Какие материалы? Она помнила только, что Сережа, когда
достал их, - это произошло как-то случайно и неожиданно, - безмерно
радовался. Списки секретных сотрудников московской охранки за десятые
годы, вплоть до Февраля семнадцатого. Конечно, материалы ценнейшие, потому
что архивы охранки были уничтожены, сожжены. Откуда-то он эти списки
раздобыл. Нашел какого-то человека, то ли пропойцу, то ли жулика, то ли
просто опустившегося, несчастного босяка - она ни разу его не видела,
звали его странно, Селифон или Селиван, что-то в таком роде, - который
списки продал Сереже за тридцать рублей. Кажется, его дед был связан с
охранкой, был там мелким чиновником и сохранил списки, чтобы шантажировать
людей и вымогать у них деньги. Одно время Сережа был очень увлечен всей
этой историей, совершенно фантастической. Какие-то люди Сереже не верили и
говорили, что Селифон его надул, что списки поддельные, кто-то сфабриковал
их если и не теперь, то в двадцатые годы, и, может быть даже, с их помощью
кого-то шантажировали. В институте был такой профессор Вяткин, особенно
горячо возражавший. В споре с Вяткиным Сережа придумал всю эту поездку в
Городец. И, конечно, об этих списках - в папке с розовыми шнурочками -
говорил Безъязычный и хлопочет Климук.
Зачем? Кисловского уже нет в институте. Она им не даст ничего. Было бы
странно: чем-то помогать Климуку.
И вот когда он уехал один в Васильково - был теплый сентябрь, двадцатые
числа, - начались ее страдания. Прошел день, другой, третий... Сначала она
боролась с собой. Хотела победить грызущее беспокойство, тоску по нем и
тревогу о нем, что было на самом деле _унизительной и смертельной
зависимостью от него_, и заклинала себя не думать, не вспоминать о нем,
погрузиться в работу. Он не хотел, чтобы она приезжала. Ему нужно побыть
одному. И она понимала это, понимала! Но тревога, или тоска, или бог знает
что это было, какое-то беспощадное, сжигавшее душу смятение росло в ней
неудержимо, и она уже знала, что поедет, должен был только найтись повод.
И тут как раз пришло письмо с казенным штампом из института, официальное
уведомление из сектора: состоялось обсуждение, такие-то поправки, длинный
перечень, срок защиты отодвигается до такого-то месяца будущего года. С
этим письмом, даже не дождавшись субботы, а взяв на работе отгульный день
в пятницу, она помчалась.
Васильково возникло в _их жизни_ давно. Иринке было годика четыре или
пять, дача на Клязьме отпала, бросились искать, им посоветовали Северную
дорогу, и вот однажды поехали безо всякого адреса, сошли через пятьдесят
минут - просто понравилась безлюдная платформа, купы деревьев, луговой
простор - и пошли к деревушке на горизонте. Дом тети Паши был украшен
табличкой с топориком. Этот топорик и остановил их. Зачем топорик? Отчего
топорик? Стояли, рассуждали вместе с Иринкой, и тут вышла тетя Паша во
двор, они ее спросили: вот, мол, девочка интересуется. Тетя Паша
объяснила: когда пожар, надо, значит, топор тащить. А на других домах
другие таблички - где ведро, где багор. Так и остались у тети Паши, в
"доме с топориком". Потом, спустя годы, когда прожили у тети Паши
несколько жарких и хмурых, гнилых и солнечных лет - а мужик ее, дядя Ваня,
Иван Пантелеймонович, был невидный и тихий, малого роста, плотник и без
конца разъезжал с артелью, так что дома его по летам не бывало, и никто
его хозяином не считал, а все тетя Паша да тетя Паша, баба могучая,
рослая, работящая, крикунья и добрая душа, - и вот потом уж, распознав их
хорошенько и сына Кольку, бригадмильца, Сережа часто возвращался в мыслях
и разговорах к началу, к топорику. В особенности любил рассуждать на эту
тему, подвыпив: "Дом с топориком! Это, мать, неспроста... Тут символ...
Тут заложено ой-ой сколько..."
Иногда философствовал будто всерьез, а иногда, в присутствии забредших
на чаек или на грибки дачников вроде Льва Семеновича, физика, или
Горянского, артиста эстрады, милейшего старика, болтал насчет топорика,
дурачась, подделываясь под некий высокопарный старорежимный стиль:
"Господа, а знаете ли вы, где водку пьете? Это ведь изба с топориком... Вы
тут поосторожнее..." Дурачился-дурачился, а потом и вышло: накаркал.
День был отчетливо ясный, но уже с прохладцей, небо высокое, дорога
через лес пахла опавшим листом, любимый запах Ольги Васильевны, похожий на
запах прогорклого, отстойного вина, - и она бежала, торопясь, ничего не
замечая вокруг, вдыхая этот запах и опьяняясь им. Так спешила увидеть его
скорей, будто не виделись много лет! А прошло лишь четыре дня. Он сидел на
терраске с книгой, увидев ее, сказал:
- А, это ты...
Он не улыбнулся, не вскочил со стула, не поцеловал ее и даже не взял у
нее из рук тяжелых сумок с продуктами, с банками, коробками и двумя
бутылками красного венгерского вина "бикавер" - их симпатия к красному
сухому, зародившаяся бесконечно давно, все еще как бы продолжалась, хотя
теперь это была скорее традиция, гнездившаяся в сознании как память о
лучших временах, особенно бережно хранила память о красном вине Ольга
Васильевна, и то, что она тащила из города две бутылки, значило на их
языке много, - он сделал слабое движение рукой, которое могло означать то
ли полуприветствие, то ли жест "все пропало...", и ушел с терраски в
комнату. Так он ее встретил. Она решила все прощать. Взяла книгу, которую
он читал: Пушкин. Книга была довольно потрепанная и грязноватая. Вероятно,
из Колькиной библиотеки.
Ольга Васильевна сидела на терраске, не зная, куда и зачем он ушел от
нее и что ей теперь делать. Но она твердо решила все прощать. Сумки
положила на пол.
Через короткое время он вернулся и спросил, глядя зло:
- Зачем ты приехала?
Она должна была объяснить, что просто не вынесла жизни без него, нет
сил для такого испытания, это глупо, ведь они не в ссоре, расстались
по-хорошему, и она понимает, что ему необходимо побыть одному, но - что
делать, если нет сил? Вместо этого она размахивала письмом из института,
говоря казенным тоном какую-то чепуху. Он закричал:
- Зачем ты приехала? - И затряс кулаками перед своим лицом.
Она испугалась, что сейчас он заплачет и упадет, и побежала в избу,
зовя тетю Пашу. Дом был пустой. Она зачерпнула кружкой воду в ведре -
колодезная вода в Василькове изумительная! - прибежала на терраску. Сережа
лежал на топчане, отвернувшись к окну. Она присела рядом, гладила его
волосы и говорила вполголоса, что беспокоилась за него, он уехал в таком
дурном состоянии. Все беспокоились, и мать, и Иринка. Упоминание о матери
и дочке должно было смягчить его, по он вдруг выкрикнул:
- Не ври! Не впутывай Иринку и мать!
Она пыталась объяснить, но он не хотел слушать.
- Не ври! Не ври, тебе говорят! - повторял он. - Ты приехала по
собственной воле и, конечно, только оттого, что тебя гложут идиотские
подозрения...
- Ничего подобного! Какой вздор!
Она искренне отрицала, потому что в подозрениях, которые ее
действительно мучили, она не признавалась себе. Ей казалось, что ее мучает
что-то другое. Поэтому подозрений как бы не существовало и она могла с
честным выражением гнева на лице отрицать эти обвинения. Но, боже мой, как
стало вдруг тепло и покойно, когда она увидела, что он сидит на терраске
один и читает книгу.
- О чем ты говоришь? Какие подозрения? Успокойся, мой милый, это не для
нашего возраста... Ты уже опоздал, да и я тоже...
А ей было тогда тридцать восемь. Ему сорок. Но она не упускала случая
внушать: твой, мол, поезд ушел, не заглядывайся, не тормошись. Всегда
смешило: сядет в метро и пялится на какую-нибудь девицу напротив. Затевала
иногда разговоры по этому поводу, он сердился... Опять стала говорить про
письмо из института, все еще держа его в руках. Он вырвал письмо, смял и
выбросил в окно.
- Не хочу читать, все мне известно... К черту... - бормотал он. - Тоже
умница! Надо забыть, отсечь, не помнить всей этой дряни, а она, как
нарочно... На черта оно мне нужно, это письмо!
Ей хотелось помочь ему, она не знала как. Пришли тетя Паша и Иван
Пантелеймонович, копали картошку где-то на дальнем поле. Очень
обрадовались, увидев ее:
- Батюшки! Васильевна! А твой-то совсем счах без тебя...
Все перепуталось. Эти люди не понимали, что с ними происходит. Ей было
безумно жаль его и хотелось помочь. Что его загнало сюда, в эти черные
доски старенькой деревенской терраски с вязками лука на рамах, с какими-то
банками и мешками на полу? От рук тети Паши, когда она собирала ужин,
пахло землей. Иван Пантелеймонович крутил транзистор и разговаривал с
Сережей об американском президенте и Суэцком канале, тетя Паша с истовым и
горячим волнением выспрашивала про Иринку и Александру Прокофьевну, а
также про мать Ольги Васильевны и про Георгия Максимовича, которые, хоть и
редко, наведывались в Васильково, и Георгий Максимович говорил, что у тети
Паши "интересное лицо", и заставлял ее позировать. Потом тетя Паша и Иван
Пантелеймонович жаловались на то, что картошка уродилась мелкая, что
копать припозднились, лошадь с телегой никак не выпросишь, а на горбе
таскать далеко, нынче картофельное поле "на столбах": это где линия
высоковольтной передачи, там с обеих сторон раскопали да засадили. "На
столбах" называется. Ольга Васильевна слушала, глядела на тетю Пашу и
Ивана Пантелеймоновича и думала: ведь старые люди, тете Паше за
шестьдесят, ему под семьдесят, но они трудятся, напрягают все силы, копают
землю, таскают мешки с картошкой, и делают все остальное бесконечно
тяжелое изо дня в день, и не считают свою жизнь особенно трудной. Она
сказала вдруг просто так, ради шутки:
- Сережа, ты книжки читаешь, а старые люди надрываются, картошку копают
- пошел бы да помог...
Тетя Паша на нее накинулась, Иван Пантелеймонович рукой махал:
- Это зачем? И не думай, и пускай отдыхает! И никогда чтоб такого
разговору!
Зарыкал мотоцикл под крыльцом, приехал Колька. Оба мужика, отец и сын,
были невысоки, худощавы, с бледноватой тонкостью в лицах, оба голубоглазы,
светловолосы, у старика седина впрожелть, и манера была у обоих плутовато
тянуть губы, улыбаясь, а Колька еще и глаза отводил в разговоре, как
девушка. Только подвыпивши он становился смел и горласт.
Хлебая щи, которые заедал то ломтем серого, то сосиской - он привез
сосисок громадный куль, килограмма два, тетя Паша тут же бухнула десяток
варить и была очень довольна Колькиной добычей, - он рассказывал, как на
лесоскладе в Истомине, где он и сосисками разжился в буфете, появился
штакетник, прожилины и брус для ворот и он хотел с дедом договориться, но
тот почему-то не соглашался. Говоря все это, Колька странно конфузился и
на Ольгу Васильевну не глядел. Она давно уже замечала, что парень в ее
присутствии робеет. Однажды не удержалась, сказала об этом Сереже:
- Ты знаешь, мне кажется, что Колька... ко мне...
- Ну?
- Я ему немного нравлюсь...
Он посмотрел с удивлением:
- А зачем ты мне это говоришь?
Нарочно напускал на себя холодность и равнодушие, когда возникал хоть
малейший повод для ревности. Да поводов-то... откуда им быть? Не было
никаких. Иногда она придумывала что-нибудь, чтоб его подразнить, вызвать
его волнение, и он привык, разгадывал, перестал обращать внимание. Но с
Колькой было что-то похожее на правду. Она это чувствовала. Может, и он
чувствовал? И все равно - наплевать? Мысли его были увлечены другим.
Понемногу он примирился с ее приездом, а к концу дня - после прогулки на
речку - даже радовался, говорил, что она молодец, что приехала. Ночью было
хорошо. Они совсем не спали. Заснули к утру. Он рассказывал о своей работе
все-все, с подробностями. Советовался с нею: как быть? Главное вот что: он
безнадежно испортил отношения с людьми. Климука обхамил, сделал врагом,
причем оскорбительные слова сказал в присутствии посторонних, что,
разумеется, не простится. Но с Климуком все уже шло к разрыву, тут
неизбежность, а вот зачем говорить резкости профессору Вяткину, человеку
влиятельному? Ах, неумно, неумно! А с Кисловским? С этим хитрейшим,
каучуковым, который Ольге Васильевне представлялся человеком крайне
опасным и готовым на все? Черт бы с этими несчастными материалами, за
которые плачены тридцать рублей, отдал бы их - и дело с концом. Тридцатку
спас, а диссертация завалилась. Теперь была очевидна суть неудачливости
этой стран