Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
ть...
- Правильно, руби меня сплеча! Все не важно и не имеет значения, кроме
исторической целесообразности, - запомни это, тетя Паша, и плесни,
пожалуйста, еще чайку. Моя мать, кстати, такая же тетя Паша, вроде вас,
только зовут ее тетя Павлина и живет она в Белгородской области,
Шебекинском районе...
- Историческая целесообразность, о которой ты толкуешь, - говорил
Сережа, - это нечто расплывчатое и коварное, наподобие болота...
- Это единственно прочная нить, за которую стоит держаться!
- Интересно, кто будет определять, что целесообразно и что нет? Ученый
совет большинством голосов?
Он настолько зарвался, что забыл о том, что Кисловский как раз
председатель ученого совета. Ольга Васильевна надеялась, что люди, пившие
целый день и моловшие ерунду, позабудут, кто, что и зачем говорил всерьез,
но, как оказалось, те запомнили Сережины выкрики хорошо. Люди обижаются не
на смысл, а на интонацию, потому что интонация обнаруживает другой смысл,
скрытый и главный.
Когда Сережа браво шутил: "Ученый совет, что ли, большинством голосов?"
- и презрительно усмехался, эта усмешка оскорбляла сильней, чем слова. И
уж Кисловский вряд ли ее забудет. Сережа был болтлив, неосторожен и сеял
себе врагов. Скольких он наплодил - шуточками, спорами, ядовитостями,
неумением вовремя сдержаться и сообразить. Чего стоит кличка, которую он
налепил Климуку в ту пору, когда они еще не стали окончательно врагами, но
к этому шло: Геннадия Витальевича прозвал Генитальич. В институте
подхватили с восторгом. А зачем это нужно - так озлоблять? Было поздно.
Они все сидели и сидели. Мужчины спорили, галдели, дымили, допивали
остатки - Кольку опять гоняли к Кренделихе, - женщины клевали носом,
Иринку давно уложили спать, Ольга Васильевна зевала и всем видом
показывала, что смертельно устала, и в открытые окна глядел из темной
синевы высокий месяц.
Нет, не уезжали! Тоже зевали, потягивались и тоже всем видом выражали
смертельную усталость и желание где-нибудь прикорнуть до утра. Потом был
разговор между Сережей и Климуком - мужчины ходили в домик на другой конец
двора и когда вернулись, гости сразу стали прощаться. Ольга Васильевна
поняла, что между мужчинами что-то произошло: после нового вечернего хмеля
оба как-то угрюмо протрезвели. Кисловского втащили в машину в
летаргическом состоянии. Мара села за руль, она нарочно не пила, чтобы
дать возможность гульнуть мужчинам. Странно: глупенькая Мара показалась
Ольге Васильевне единственным нормальным человеком среди этой четверки.
Чмокнув Ольгу Васильевну в щеку, она шептала, довольная:
- Правильно, что он их не оставил! Ну их... Подумаешь, персоны граты!
Колька свистел в бригадмильский свисток и, размахивая руками перед
фарами машины, орал:
- Эт-та почему такое - выпимшие за рулем? Кто разрешил? А ну, вылазть,
машина не пойдет!
Сережа рассказал, что Климук просил оставить на ночь Кисловского со
спутницей. Собственно, ради этого они и приехали. Он разозлился и отказал.
Климук уговаривал, убеждал всячески:
- Ты меня приглашал с ночевкой, я имею право на два койко-места на
твоей даче, ну, так я уступаю эти места своим друзьям... - Потом стал
угрожать: - Старик, ты поступаешь опрометчиво. Пеняй на себя... - И,
наконец, едва не со слезами в голосе умолял: - Старик, сделай это ради
меня! Я твердо обещал! С твоих слов! Как я буду выглядеть после такого
обмана?
Сережа сказал, что почувствовал внезапное и непреодолимое отвращение.
- Я вдруг догадался, что передо мною торгаш. Наша дачка была товаром в
каких-то его операциях. Ему он обещал это, а тот обещал ему что-то другое,
и вот вся сделка рушилась... Какую он мне закатил истерику! Как шипел, как
клокотал в ярости! "Ты негодный товарищ, на тебя нельзя положиться. Ты
ненавидишь людей". И этот неподдельный гнев не оттого, что он сочувствовал
приятелю, а оттого, что у самого что-то отнимали. Я его ограбил,
понимаешь?
А почему нельзя было оставить парочку ночевать? Цыганистая девушка
была, конечно, мерзка, но если Кисловский столь важная фигура и Климук
просил... Уложить их в комнате, самим на терраске... Но у Сережи было
несуразное, _вкусовое_ отношение ко всему, даже к серьезным делам и к
собственной судьбе. Он делал то, что ему нравилось, и не делал того, что
не нравилось. Кстати, тут крылись причины его вечных недоразумений.
- Вдруг чувствую, что я тоже торгаш и принимаю участие в какой-то
длинной и скучной сделке. Стало тошно, и я отказал. Сославшись на тебя.
Дескать, ты у меня строгих правил... Да ну его к бесу!
Боже мой, теперь очевидно, какая это была цепь глупостей и жалких
изобретений! Не надо было зазывать их на дачу. Не надо было, коль уж
зазвали, фордыбачить и обижать. И не надо было так уж рваться в прекрасную
Францию...
Разумеется, в Василькове Сережа не сказал ему ни слова, и правильно
поступил, но - зачем тогда это судорожное гостеприимство? Прошло два дня.
Он поехал в институт. Вернувшись вечером домой, на Шаболовку, в радостном
возбуждении рассказал: Генка был очень приветлив, дружелюбен,
расспрашивал, как самочувствие Ольги Васильевны, свекрови, Иринки, тети
Паши и бригадмила Коли и не набедокурили ли гости в пьяном угаре. Сережа
отвечал, что все было высокохудожественно, претензий у хозяйки нет. И в
том же полушутливом тоне:
- А Эдуард Николаевич не говорил каких-нибудь слов? В связи с нехваткою
мест в гостинице?
Нет, никаких слов, потому что говорить было нечем: до самой Москвы язык
у Эдуарда Николаевича не шевелился. А лишь только въехали в Москву, он
произнес хриплым голосом первое слово. Это был почему-то вопрос:
"Принесли?" Так никто и не понял, что это значило.
Постояли, похохотали в коридоре и разошлись. А что насчет Франции? Пока
ничего. Полная неясность. Вообще-то Климук поговорит с кем нужно, он
обещал.
- Старуха, не суетись! Генка сделает, это не проблема...
В ту минуту он, кажется, искренне в это верил.
Проблема была - добыть деньги. Сначала Ольга Васильевна втайне
поговорила с матерью, которая часто выручала ее, давая небольшие суммы
взаймы и просто так, без отдачи, но тут мать заколебалась: сумма ошеломила
ее. Таких денег у матери не было, Георгий Максимович давал ей на расходы
помесячно.
- Неужели этот вояж так уж необходим? - Мать слабо пыталась
сопротивляться. - В вашем доме столько дыр. Тебе нужна шуба, Иринка из
всего выросла... И потом: если бы уж вдвоем!
Ольга Васильевна объяснила, что вдвоем совсем невозможно, да и никто не
предлагает вдвоем, а ему такая поездка была бы полезна во всех смыслах.
Мать не вполне понимала, о каких смыслах речь, растолковать было трудно,
речь шла о понятиях таинственных, - например, о присутствии духа, о
самоутверждении, - но она поверила Ольге Васильевне. Мать всегда верила ей
в конце концов. Обещала поговорить с Георгием Максимовичем. На другой день
позвонила и сказала, что Георгий Максимович просил Сережу зайти.
Были уверены, что "зайти" значило просто зайти, чтобы взять деньги. В
субботу поехали втроем. Мать и Георгий Максимович уже три года жили на
новой квартире, недалеко от прежнего дома на Сущевской, где осталась
мастерская. Дела у Георгия Максимовича шли теперь очень хорошо, он занимал
какие-то выборные должности, чем-то распоряжался, где-то преподавал и
работал слегка. Много работать запрещали врачи. Но он все равно любил
уходить с утра в мастерскую, и если не писал и не рисовал, то потихоньку
возился с картинами, маленьким молоточком вбивал в багеты гвоздики,
укрепляя картон, перебирал листы, кое-что поправлял, не напрягая зрения,
или же приглашал какого-нибудь приятеля со второго или первого этажа, и
они согревали чай на плитке, обсуждали дела, вспоминали прошлое и
одновременно рассматривали репродукции, богатейшую коллекцию Георгия
Максимовича, разложенную по громадным папкам.
Сережа относился к Георгию Максимовичу неплохо, считал его порядочным
человеком и даже испытывал к нему нечто вроде благодарности: не за то, что
тот творил на полотне и бумаге, а за то, как вел себя в качестве отчима
Ольги Васильевны. Но однажды он сказал Ольге Васильевне:
- Есть такие детские картинки: смотреть на них сквозь розовую пленку -
видишь одно, сквозь голубую - совсем другое. Вот твой отчим, прости меня,
напоминает такую картинку. То вижу его художником, настоящим, жертвующим
ради искусства всем, а то дельцом, гребущим заказы...
Ольге Васильевне не понравилось, ей показалось, тут унижение матери.
Она не могла бы полюбить дельца. В том-то и дело: она полюбила
несчастного, неустроенного, голодного и нищего, но чистого человека... А
кто процветал в эвакуации? Если б он был дельцом, он бы процветал. Он не
умел зарабатывать на хлеб. Не умел ничего, кроме мазюканья кисточкой по
бумаге. Единственную пару ботинок, высоких, черных, с тупыми,
расплющенными носами, - они хорошо ей запомнились, - он утром обвязывал
шнурком, потому что отлетала подошва. Это потом, спустя годы, десятилетия,
дела его изменились и он стал легко зарабатывать деньги.
Мать как-то шепнула ей, что денег у Георгия Максимовича на книжке
довольно много. Конечно, это было хорошо. Ольга Васильевна могла быть
спокойна за мать, да и ей самой в худую минуту было куда ткнуться...
Но Сереже не хотелось в ту субботу идти к тестю. Он как будто чуял
неприятное.
- Пойди одна. Я тебя прошу...
- Нет, Сережа, неудобно. Деньги просишь ты для своей поездки. Если ты
не пойдешь, это будет воспринято как барство. Ты и так ходишь к ним редко.
- Скажи, что я заболел. Я действительно плоховато себя чувствую.
- Нет, если не пойдешь, я не пойду тоже. Тогда все отменяется.
Его нежелание идти к родственникам показалось ей чрезвычайно обидным.
Те делали благородный жест - у кого бы он занял такую сумму? у
дружков-приятелей? черта с два! - а от него требовался минимум внимания;
посидеть, выпить чайку, поговорить со стариками. Ну, и, конечно, сказать
"спасибо" или "я вам благодарен", два слова в знак признательности. Неужто
трудно? Нет, не трудно, даже приятно поболтать с Георгием Максимовичем,
который столько знает и жил в том же Париже, на рю де Муфтар, о чем мы
много наслышаны, но... Э, да что говорить! Если непонятно сразу, тогда
нечего объяснять. Тошнотворная невыносимость - вот что такое просьбы, и
это делает все разговоры, чаепития и родственные встречи фальшивыми.
- Поэтому я тебя просил, - видишь, опять просьба, опять невыносимость!
- если можно, избавь меня от этого испытания. А если нет - пожалуйста,
идем...
Она должна была понять его, но - не поняла, потому что мысли ее были
заняты матерью, которой тоже было непросто и, может быть, невыносимо, но
она пересилила себя и _попросила_.
- Приходится иногда делать неприятное, - сказала она непреклонно. - Ты
этого не любишь, я знаю. Теперь решай: пойдем или останемся дома?
Всю дорогу ехали молча. Она еще разжигала себя: интересно, почему это
он считает себя вправе обижаться? На что, собственно? На то, что едет во
Францию, а она остается? Иринка тоже молчала. Она чутко улавливала трещины
и размолвки, возникавшие между родителями, и реагировала по-своему, - нет,
не пыталась рассеивать, веселить или мирить, как, по рассказам, делали
другие дети, а вела себя точно так же, как родители: если они угрюмо
молчали, и она тотчас замыкалась, если были сварливы и раздражительны, и
она разговаривала точно так же раздражительно, ворчливо, как маленькая
старушонка.
Так, в молчании, доехали до Сущевской, прошли мимо старого дома,
углубились в переулки, где все теперь было неузнаваемо, сломано,
перестроено. Удивительная загадка: почему у нее было мрачнейшее
настроение, когда подходили к дому матери? И у него тоже? Ведь были
молоды, здоровы, занимались делом, он собирался за границу, она надеялась
за это время сделать небольшой ремонт в квартире, а еще рассчитывала на
то, что он привезет какие-нибудь парижские тряпки, и, порасспросив, даже
наметила, какие именно... И они все трое были вместе, вместе! Это была _их
жизнь_.
Но они мрачно вошли в подъезд, мрачно погрузились в лифт. Единственная
фраза, которую произнесла Ольга Васильевна, было строгое приказание
дочери:
- Не трогай грязную стенку!
Квартира родителей была небольшая, удобная, прихожая в красивых,
карминного цвета, венгерских обоях, в большой комнате обои были под
дерево. Здесь Георгий Максимович со вкусом расставил обломки своей
антикварной мебели, развесил разные полочки, расставил этажерки, и все,
что в старом доме казалось хламом, здесь приобрело особый, дорогой и
старинный вид. Кроме того, на стенах, конечно, было множество картин,
гравюр и рисунков под стеклом, не только Георгия Максимовича, но и других
художников, среди этих вещиц были два этюдика Левитана и Коровина, рисунки
еще каких-то знаменитостей и, гордость Георгия Максимовича, волнистый
прочерк карандашом Модильяни, изображавший нечто неясное и эротическое. На
всех этажерках, полочках и на книжном шкафу стояли свечки, свечечки и
толстые, узорчатые, необыкновенных форм и оттенков свечи для запаха,
купленные за границей знакомыми Георгия Максимовича - сам он за границу не
ездил, запрещали врачи, - и все это теперь курилось, мерцало, горело и
пахло благовонно и сладко.
- Иллюминация в вашу честь, медам и месье! - Георгий Максимович
парадным жестом приглашал в комнату.
Французские слова были сказаны не без смысла, и это Сереже, как видно,
не понравилось: она заметила, как его губы слегка надулись в знакомой
гримасе. Благородный поступок - дача ссуды родственникам жены -
производился хотя и в домашней, но в торжественной обстановке. И сам
Георгий Максимович выглядел торжественно: в широкой, из черного вельвета,
художнической куртке, недавно пошитой в ателье МОСХа, с фиолетовым
фуляровым платком на шее, в белоснежной рубашке, в брюках модного серого
цвета "гудрон", но, правда, внизу у него были старые шлепанцы со смятыми
задниками.
Сначала пили чай, ели торт. Иринка рассказывала о школьных делах -
Ольга Васильевна слушала с большим интересом, потому что дома Иринка
никогда ничего не рассказывала, негодница, а в присутствии бабушки,
дедушки или каких-нибудь не самых близких людей, но и не слишком
посторонних в ней открывался дар рассказчицы, и она им щеголяла, - а затем
мать увела Ольгу Васильевну и Иринку к себе в комнату, а мужчины остались
для беседы.
Георгий Максимович заговорил о своей жизни в Париже, на рю де Муфтар,
которую они, русские парижане, называли "Муфтаркой", о своих тогдашних
приятелях, двое были из Одессы, один из Елизаветграда и один из Витебска,
тот, что потом прославился на весь мир. А про остальных Георгий Максимович
ничего в точности не знал: кажется, кто-то уехал в Америку, другие умерли
в безвестности, одного убили немцы, когда вошли в Париж. Все это было
чудовищно давно. Это была юность века, юность эпохи, юность аэропланов,
кинолент, игры в футбол, разложенческой живописи, всего того, от чего
теперь сходит с ума мир, и - совпадение! - это была его собственная,
Георгия Максимовича, юность. Поэтому он запомнил девушек, их шутки, их
жесты, то, как они сбрасывали платья и закрывали глаза, и что они при этом
говорили, он запомнил голод, он запомнил кафе, он запомнил радостную,
неутомимую работу по ночам неизвестно для кого и зачем, не приносившую
заработка. Вспоминая, Георгий Максимович стал волноваться, и его крупное
мягкое лицо с большим носом покраснело, и он вынул из кармана куртки
шелковый фиолетовый платок и вытирал лысую голову и щеки.
Все это Ольга Васильевна представляла себе очень отчетливо, потому что
Сережа потом подробно и красочно - подражая движениям и голосу Георгия
Максимовича, совершенно по-актерски, как он умел, - изобразил разговор.
- Собственно говоря, я был в Париже дважды... Первый раз совсем
мальчишкой, в десятых годах, но тогда я ничего не понимал... Второй раз -
в двадцатых, был послан в командировку, тогда я понимал несколько
больше... Ну что вам сказать? Второй раз мы жили на улице Вожирар... Это
самая длинная улица Парижа...
Сережа думал: вступление затянулось. Когда же он перейдет к делу?
Георгий Максимович еще некоторое время что-то говорил с затухающим
энтузиазмом, потея и обмахиваясь платком, что-то про свою первую жену, с
которой жил на улице Вожирар, она работала машинисткой в нашем посольстве,
а он делал эскизы к большой картине о Парижской коммуне. Почему-то эта
картина так и не была закончена.
- Ну что вам сказать о Париже? - неожиданно вялым голосом промямлил
Георгий Максимович. - Париж, конечно, красив... Но не более красив, чем
Одесса, чем Киев... И ведь там нет ни Черного моря, ни Днепра, а Сена,
честно говоря, довольно неказистая и грязная река... Лето там очень
тяжелое, попросту нечем дышать...
Сережа спросил: не намекает ли Георгий Максимович на то, что ехать в
Париж не имеет смысла?
Георгий Максимович покачал головой и улыбнулся хитро и значительно. О
нет! Совсем нет. Как старый и много видевший на своем веку господин,
Георгий Максимович хотел сказать вот о чем: в прежние времена люди
стремились в Париж в двух случаях. Во-первых, когда были очень бедны,
надеясь переломить судьбу и там разбогатеть, и, во-вторых, когда были
очень богаты, желая получить удовольствие и промотать денежки. А о том,
кес-кесе современный туризм, Георгий Максимович не имеет представления и
не берется судить... Сережа смеялся: вас понял! Я не отношусь ни к первой,
ни ко второй категории и, стало быть... Бог с вами, дорогой зять, я не
отговариваю вас и даже приготовил по просьбе Галины Евгеньевны некую сумму
"аржан" для приобретения...
Из кармана вельветовой куртки появилась пачка десятирублевок.
- Пожалуйста, - сказал Георгий Максимович, очень радостно и добро
улыбаясь всеми своими пластмассовыми зубами, и протянул пачку Сереже.
- Спасибо, - сказал Сережа. Но пачку не взял. По его словам, он испытал
в ту секунду какой-то странный сдвиг: точно все побежало вдруг в обратном
направлении.
Георгий Максимович положил пачку на стол рядом с Сережей. Они
продолжали разговор. Георгий Максимович расспрашивал о работе, о том, как
подвигается диссертация.
Диссертация подвигалась плохо. Сережа не любил говорить об этом. Он
стал отвечать отрывисто и небрежно, а на какой-то вопрос Георгия
Максимовича не ответил вовсе, замолк, отключился и, замурлыкав мотивчик,
глядел в окно, размышляя о постороннем.
- Не могу ли я чем-нибудь вам помочь? - спросил Георгий Максимович.
Сережа, поблагодарив, сказал, что помочь ему не может никто. Да и как,
собственно, помогать? Это ведь не забор красить и не огород копать. Он
стал понемногу накаляться. Ему показалось, что Георгий Максимович
проявляет к нему сочувствие, а сочувствие было нечто особенно ненавистное
ему, и тут он решил окончательно, что денег не возьмет.
- Вы знаете, как я поступал, когда работа не ладилась? - бормотал
старик, не догадываясь, что в эту минуту ему надо было помолчать. - Я
находил в себе силы уничтожить начало и начать снова...
- Да, да, понимаю... - кивал Сережа, улыбаясь.
- Вы зашли в тупик. Так? -