Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Тынянов Юрий. Кюхля -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  -
на деревню. Глинкам принадлежали две деревни: в двух верстах от усадьбы лежало Загусино, деревня большая, опрятная, а верстах в пяти, в другую сторону, Духовщина. Вильгельм ходил в ближнюю, Загусино. Староста, высокий и прямой старик, Фома Лукьянов, завидев барынина брата, выходил на крыльцо и низко кланялся. Фома был умный мужик, молчаливый. Устинья Карловна звала его дипломатом. К Вильгельму относился оп почтительно, но глаза его, маленькие и серые, были лукавы. Деревня пугливо шарахалась от барина. Только один старик встречал его ласково. Это был Иван Лотошников, старый деревенский балагур и пьяница. Ивану было уже под семьдесят, оп помнил еще хорошо Пугачева и раздел Польши. Жил он плохо, бобылем, был плохим крестьянином. С ним Вильгельм подолгу беседовал. Старик пел ему песни, а Вильгельм записывал их в тетрадь. Уставив глаза в окно, Иван заводил песню. Пел он, что ему приходило в голову. Раз он пел Вильгельму: А у нас по морю, морю, Морю синенькому, Там плывет же выплывает Полтораста кораблей. Вот на каждом корабле По пятисот молодцов, Гребцов-песенников; Хорошо гребцы гребут, Славно песенки поют, Разговоры говорят, Все Ракчеева бранят... Иван огляделся по сторонам, хитро подмигнул Вильгельму и понизил голос: Во, рассукин сын Ракчеев, Расканалья дворянин; Всю Расею погубил, Он каналы накопал, Березки насажал... -- Откуда ты эту песню взял? -- удивился Вильгельм. -- А сам не знаю, -- отвечал Иван, -- солдат нешто проходил, сам не знаю, кто такой из себя. "Вот тебе и листы тургеневские, -- подумал Вильгельм. -- Сами обходятся". -- Хочешь, я тебе про Аракчеева скажу стихи? -- спросил он Ивана. И он прочел ему протяжным голосом: Надменный временщик, и подлый и коварный, Монарха хитрый льстец и друг неблагодарный, Неистовый тиран родной страны своей, Взнесенный в важный сан пронырствами злодей! Что сей кимвальный звук твоей мгновенной славы? Что власть ужасная и сан твой величавый? Ивану стихи понравились. -- Кимвальный звук, -- повторил он и покачал головой. -- Верно, что так. Ты, што ль, сам сложил иль где слыхал? -- Это мой друг сочинил, -- сказал гордо Вильгельм, -- Рылеев его фамилия. Стихи заняли Ивана чрезвычайно. -- В Ракчееве главная сила, -- таинственно сказал он Вильгельму. -- Однова человек проходил, говорил, что Ракчеев царя опоил и всю Расею на поселение пустил. И будто у царя зарыт указ после смерти всем крестьянам делать освобождение, ну, -- место один Ракчеев знает. Все одно пропадет. -- Аракчеев, это верно, влияет на царя, -- сказал Вильгельм. -- Это его злой демон; но сомнительно, чтобы царь имел такое завещание. -- Мы ничего не знаем, -- сказал Иван, -- люди говорят. Все одно. Может, и нет завещания. Ты, я знаю, -- Иван хитро ему подмигнул, -- все про хрестьян бумажки пишешь. Для чего пишешь? -- спросил он его, сощуря глаза с любопытством. Вильгельм пожал плечами: -- Я простой народ люблю, Иван, я вам завидую, -- Ну? -- сказал Иван и покачал головой. -- Неужели завидуешь? Что так? Вильгельм никак не мог ему растолковать, почему он завидует. -- Нет, -- строго сказал Иван, -- ты барин хороший, но завидовать хрестьянству это смех. Нешто солдат еще -- тот может завидовать, да клейменный, каторжный. Те на кулаке спят. А тебе завидовать хрестьянству обидно. Это все одно, что горбатому завидовать. Нет хрестьянству хода. А тебе што? Чего завидуешь? -- Я не то сказал, Иван, -- проговорил задумчиво Вильгельм, -- мне совестно на рабство ваше глядеть. -- Погоди, барин, -- подмигнул Иван, -- не все в кабале будем. Пугачева сказнили, а глядь -- другой подрастет. Вильгельм невольно содрогнулся. Пугачев пугал его, пожалуй, даже более, чем Аракчеев. -- А ты Пугачева помнишь? Расскажи о нем, -- спросил он, насупясь, Ивана. -- Не помню, -- неохотно ответил Иван, -- что тут помнить? Мы ничего не знаем. II Однажды вечером Григорий Андреевич слишком пристально смотрел на Вильгельма, как бы не решаясь начать разговор о чем-то важном. Наконец он взял Вильгельма за руку и сказал ему с той особой учтивостью, по которой Вильгельм догадывался, каким любезным гвардейцем был некогда этот человек. -- Mon cher Guillaume 1, мне нужно с вами поговорить. 1 Мой милый Вильгельм (франц.). Они прошли в небольшой кабинет, увешанный портретами писателей и генералов. На видном месте висел портрет Карамзина с его собственноручной надписью. На столе в чрезвычайном порядке лежали книги, какая-то рукопись и стояли портретики великих князей в военных костюмчиках, с неуклюжими детскими надписями. Григорий Андреевич опустился в кресла и минуты с две думал. Потом, посмотрев на Вильгельма смущенно, он сказал, чего-то робея: -- Я давно наблюдаю за вами, mon cher Guillaume, и прихожу к заключению, что вы на ложном пути. Я не хуже вас знаю, что дальше так продолжаться не может, но ваше поведение по отношению к крестьянам меня серьезно смущает. Вильгельм нахмурился: -- В своенародности русской, Григорий Андреевич, я вижу обновление и жизни, и литературы. В ком же сохранилась она в столь чистом виде, как не у доброго нашего народа? Григорий Андреевич покачал головой: -- Нет, вы ошибаетесь, вы огнем играете. Я отлично Знаю, что троны шатаются, и не этому господину, -- он махнул рукой на портрет Константина, стоявший на столе, -- удержаться после смерти Александра, а о мальчиках, -- он указал на портреты Николая и Михаила, -- я и не говорю. Я понимаю вас. После семеновской истории для меня все ясно. Но, mon cher, не обманитесь: для того чтобы создать вольность, о которой ваш Тимолеон мечтает, должно на аристократию опираться, а не на чернь. Вильгельм с изумлением смотрел на Григория Андреевича. Этот тихий человек, любивший цветы, молчаливый и замкнутый, оказывался совсем не так прост, как думал Вильгельм раньше. -- Но ведь я о черни ничего в трагедии не говорю, -- пробормотал он. -- А крестьян я за своенародность люблю и их крепостное состояние нашим грехом почитаю. -- Я о своенародности не говорю, mon cher frere 1, -- улыбнулся Григорий Андреевич, -- но если люди, подобные вам, будут сближаться с чернью, -- глаза Григория Андреевича приняли жесткое выражение, -- то в решительный день, который, может быть, не столь далек, сотни тысяч дворовых наточат ножи, под которыми погибнем и мы и вы. 1 Дорогой брат (франц.). Вильгельм вдруг задумался. У него не было ответа Григорию Андреевичу, он никак не ожидал, что вольность и своенародность как-то связаны с ножами дворовых. Григорий Андреевич сказал тогда, видимо довольный: -- Но я, собственно, не за тем вас сюда пригласил. Я о деле литературном хочу с вами посоветоваться. Вильгельм все более удивлялся. -- А я думал, Григорий Андреевич, что вы уже давно труды литературные оставили. Глинка махнул рукой: -- Бог с ними, с литературными трудами. Я записки писать задумал. Вот рылся сегодня в старых записках: вижу, много наблюдений, для историка будущего небесполезных, ускользнет, коли их не обработаю. Вильгельм насторожился: -- Полагаю, Григорий Андреевич, что мемуары ваши будут не только для историков любопытны. Глинка опять улыбнулся. -- Да, жизнь я прожил, благодаря бога, немалую. Был близок с царями, с солдатами, с литераторами русскими. Однако же самое любопытное, как думаю, для всякого историка есть характеры, и вот хочу спросить у вас, mon cher, совета: оставлять все мелочи или иные вычеркивать? -- Мелочи -- самое драгоценное в обрисовке характеров, -- сказал Вильгельм уверенно. -- Благодарствую, -- сказал Глинка. -- Я так все мелочи и оставлю. Вот, переходя ныне к характерам великих князей, Николая и Михаила, которых я воспитывал, я и сам заметил, как человек обрисовывается из мелочей. Помню, -- сказал оп, задумавшись, -- как Николай, тринадцати лет, ласкаясь ко мне, вдруг укусил меня в плечо. Я посмотрел на него. Он весь дрожал и, в каком-то остервенении, стал мне на ноги наступать. Не правда ли, черта живописная? -- Неужели Николай Павлович таков? -- протянул Вильгельм. -- Я знал, что он командир жестокий, но вот этой черты в нем не знавал. -- Я ведь много лет наблюдал, -- сказал Глинка, -- характер был пугающий: в играх груб, сколько раз товарищей ранил, бранные слова говорил. Но вот что примечательно: не только вспыльчив, но во гневе и на отца похож: рассердится, бывало, и начнет рубить своим топориком барабан, игрушки ломает, и при этом еще кривляется и гримасничает. -- Глинка вдруг засмеялся. -- Я ему раз о Сократе рассказывал, о жизни его и смерти, а он мне в ответ: "Какой дурак". -- А Константин Павлович? -- спросил Вильгельм с интересом. -- Вы его тоже близко знавали? Григорий Андреевич поморщился. -- Не будемте о Константине говорить, -- сказал он глухо. -- Подумать боюсь, как человек, деяния коего по закону каторгой караться должны, сядет на престол. Он вдруг замолчал, насупился и как бы недовольный тем, что сказал, стал учтиво благодарить Вильгельма. Как Вильгельм ни просил его рассказать еще что-нибудь, Григорий Андреевич упорно отмалчивался. III Раз Вильгельм, катаясь верхом, обогнал дорогой коляску. В коляске сидели пожилая барыня и молодая девушка. Увидя Вильгельма, девушка вдруг захлопала в ладоши и засмеялась. Это была Дуня. Она со своей теткой ехала гостить к Глинкам. Григорий Андреевич приходился ей двоюродным дядей, а все Глинки любили родню и жили дружно. С приездом Дуни у Вильгельма весь порядок дня изменился; и деревня и трагедия отошли на задний план. Вильгельм ничего, кроме Дуни, не видел и не слышал. Она понимала его как никто. Гуляя в роще, они говорили часами обо всем, и Вильгельм поражался, как Дуня в своп семнадцать лет верно понимает людей и, почти не задумываясь, говорит о них то, о чем Вильгельм только догадывался. А может быть, она говорила и неверно о людях, но необычайно как-то занимательно и лукаво. Пушкина она знала хорошо, Грибоедова видела раза два, с Дельвигом была дружна. Она сказала раз Вильгельму о Пушкине: -- Мне кажется, что Александр Сергеевич никого в жизни не любил и не любит, кроме своих стихов. Вильгельм изумился. -- Странно, что об этом мне уже раз говорил кто-то, кажется Энгельгардт или Корф. Но ведь вы, следственно, совсем не любите Александра? Дуня улыбнулась и переменила разговор. Она была полгода до встречи с Вильгельмом влюблена в Пушкина, и об этом никто не знал. В другой раз она сказала неожиданно о Григории Андреевиче: -- Должно быть, oncle Gregoire 1 когда-то сделал очень злое дело. И поэтому он так любит tante 2. 1 Дядя Григорий (франц.). 2 Тетку (франц.). Вильгельм рассказывал ей обо всем. Он вспоминал о Грибоедове, Ермолове, много говорил о Париже, который сделал на него неотразимое впечатление. По вечерам он читал ей свою трагедию, и суждения ее были неожиданно верны. Она сказала ему о Тимолеоне: -- Я боюсь, что тиран выйдет у вас более привлекательным, чем герой, который его убивает. Чтобы можно было полюбить человека, он должен иметь хоть один порок. -- И добавила лукаво: -- Вот у вас их много. С нею Вильгельму становилось все ясным. Самое важное решение, от которого зависела вся жизнь, можно было сделать, не мучась, в полчаса, просто и не задумываясь, как ход в роббер. Самый страшный поступок оказывался понятным и только что неприятным. Мучиться было незачем, решаться было легко, а жить было необыкновенно радостно. Ей было семнадцать лет. Они ездили кататься верхами. Дуня держалась в седле крепко и просто и любила быструю езду. Она снимала шляпу. Ее белокурые волосы развевались. Сгорбленный, огромный Вильгельм скакал рядом и не видел ни неба, ни дороги, ни дальнего леса -- только белокурые волосы. В роще произошло через неделю объяснение. То есть даже и объяснения не было, а просто они поцеловались. Холодок ее губ был для Вильгельма чертой, за которой начиналась новая жизнь. Они поклялись друг другу в вечной, вечной, по гроб любви. Но тут для Вильгельма начались сомнения, которые ему не давали спать по ночам: он был нищ, бездомен, гол, у него не было своего угла. Звание литератора русского было скорее проклятием, чем званием. Такого сословия не существовало вовсе. Что будет делать Дуня в его прокопченной табаком петропольской келье? Надо было на что-то решаться, Дуне он ничего не говорил. Когда она уезжала, они простились в роще. Прощались долго, и Дуня плакала. Потом он принял решение: он будет работать день и ночь, он одолеет нищету, чтобы не обрекать Дуню на бродяжничество и голод. Он дал себе сроку год. Через год начнется новая жизнь. Вильгельм подумать боялся об этой жизни, такая это была радость. И он стал писать письма. Написал Энгельгардту, потом подумал и написал Комовскому. Лисичка был все-таки хорошим товарищем. Он теперь быстро шел по службе, может быть, он чем-нибудь ему поможет. Вильгельм написал ему нечто и о своих планах -- он хотел издавать большой журнал. Лисичка ответил сразу. Письмо было, в сущности, забавное, но Вильгельм пришел от него в бешенство. Это письмо как-то вдруг напомнило ему Петербург, нужду, неверность его положения и сразу лишило его бодрости. Лисичка называл Вильгельма сумасбродом, советовал послужить, а впрочем, заканчивал указанием, что Вильгельм сам виноват в своих злоключениях: почему он не остался в С.-Петербурге, когда это было ему выгодно, почему читал лекции в Париже, когда их читать нужно было очень и очень осторожно, а то и совсем не нужно, -- и, наконец, отчего не ужился с Ермоловым на Кавказе, а, напротив, даже кого-то там обидел? И в заключение Лисичка советовал Вильгельму непременно жениться, что будто бы должно немедленно очистить его душу. Пересчитывал он грехи Вильгельма с сладострастием, и Вильгельм живо вспомнил, как Комовский фискалил под дверьми. Он ответил ему: "Комовский! Чего ты хочешь от меня? -- быть правым... Хорошо, если ото тебя утешает, будь прав. Даю тебе право называть меня сумасбродом и чем угодно. Потому что, кажется, тебе нравится это выражение. Я не хотел тебе уже более писать в первом пылу: беру перо, чтоб доказать, что если я не ужился с людьми, то не потому, что не хотел, но потому, что не умел. Жестоко, бесчеловечно несчастного упрекать его несчастьем: но ты оказал мне услуги; говорят, что ты любишь меня. Верю и надеюсь, что ты не понял, что значило говорить со мной в моих обстоятельствах твоим языком. Но кончим: заклинаю тебя всем, что может быть для меня священным, не заставь меня бояться самих услуг твоих, если они тебе могут дать право растравлять мои раны. Вы, счастливцы! Еще не знаете, как больно душа растерзанная содрогается от малейшего прикосновения. Еще раз! Кончим! Дай руку: я все забываю; но не пиши ко мне так, не пиши вещей, которые больнее смерти. Вильгельм. Ты говоришь мне о женитьбе -- верь, и мне наскучила бурная, дикая жизнь, которую вел по необходимости. Тем более, что, скажу тебе искренне, сердце мое не свободно, в я любим -- в первый раз, -- любим взаимно. Но ничего не говорите об этом родственникам, je ne veux pas, que cette nouvelle leur cause des nouvelles inquiйtudes 1. Боюсь за самое счастье свое. Волосы мои седеют на двадцать шестом году, надежды не льстят мне; радости были в моей жизни, но будут ли -- бог весть? Желаю тебе, друг мой, во всем успехов -- и в свете, и в службе, и в счастье семейственном. Сестра поручила мне тебе кланяться и сказать, что ты любезный, приятный молодой человек". 1 Я не хочу, чтобы эта новость причинила им новые беспокойства (франц.). IV Устинька видела, как Вильгельм озабочен. Подумала и решила написать Грибоедову, с которым сама была знакома мало, но, по рассказам Вильгельма, любила. Она писала Грибоедову, что будущность брата страшит ее -- не потому, что его несчастья преследуют, а потому, что самый характер брата влечет его к несчастьям. Грибоедов долго не отвечал. Наконец Устинька получила от него письмо. "Милостивая государыня! -- писал Грибоедов. -- Замедля столь долгое время ответом на ваше приветливое письмо, ломаю себе голову, чтобы придумать какую-нибудь увертку в оправдание моего поступка; но ведь вас не проведешь. Подумайте о пространствах, нас разлучающих, о вечных моих разъездах, занимающих пять шестых моего пребывания в этой стране: письма тех, которые меня помнят, томятся целый век на почте, пока мне удастся их оттуда получить. Одно, что меня успокаивает, -- это то, что мой, да и ваш достойный друг хорошо знает все свойства моего характера. Он, вероятно, предупредил вас, что во всех обычных мне уклонениях от обычаев и приличий не виновны ни мое сердце, ни недостаток во мне чувства. Рассчитывая на ваше снисхождение, я хочу поговорить с вами о человеке, который во всех отношениях лучше меня и который равно дорог как вам, так и мне. Что он поделывает, наш добрый Вильгельм, подвергшийся несчастью, прежде нежели успел воспользоваться столь немногими истинными удовольствиями, доставляемыми нам обществом; мучимый, не понятый людьми, между тем как он отдается каждому встречному с самым искренним увлечением, радушием и любовью... не должно ли было все это привлечь к нему общее расположение? Всегда опасаясь быть в тягость другим, он становится в тягость лишь собственной чувствительности! Я полагаю, что оп теперь с вами, окруженный любезными родными. Кто бы сказал полгода тому назад, что я кончу тем, что буду завидовать даже злополучной его звезде! Ах! ежели чье-либо несчастье может облегчить другого несчастного, то передайте ему, что теперь я в тягость самому себе и одинок среди людей, к которым совершенно равнодушен; еще несколько дней, и я покидаю этот город, оставляю здесь скуку и разочарование, которые меня преследуют здесь и которые, быть может, я обрету и в другом месте. Убедите вашего брата, чтобы покорился судьбе и смотрел на наши страдания как на испытания, из которых мы выйдем менее пылкими, более хладнокровными, с грузом душевной твердости, которая у людей неопытных возбудит почтение, и, верно, им покажется, будто мы всю жизнь нашу благоденствовали, и если судьба отдалит конец дней наших, -- причудливая дряхлость, сухой кашель и вечное повторение уроков молодости -- вот убежище, к которому после всего пристанет каждый из нас -- и я, и Вильгельм, и все счастливцы сих дней. Виноват, милостивая государыня, что вставил в это письмо печальные излияния, от которых мог бы вас избавить. Взявшись за перо, единственное мое намерение было облегчить себя искренним признанием, что виноват перед вами. Примите уверение в чувствах совершенного к вам уважения. Грибоедов". Устинька долго сидела над письмом Александра, и Слезы стояли у нее на глазах. Странное дело, ей было даже более жаль Александра, чем Вильгельма. Боже, один, далеко, среди чужих полудикарей. Какое несчастье над ними всеми тяготеет! Ей хотелось сию же минуту увидеть Александра, втолковать ему, что он молод, что не нужно, не нужно так (что

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору