Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
меры!.. Я бы,-- говорит,-- дал знать
в полицию, но не хочу марать училище...
И так горячился, так горячился.
-- К нам,-- говорит,-- посторонние с улицы лезут и дрязги несут...
Очень много в короткое время насказал и про свои заботы. И пальцем все,
пальцем, как не в себе. Разгасился весь, дергается... Я слово, он десять...
Сказать-то не дозволяет.
-- Ваше превосходительство,-- говорю, вижу, что он устал от
разговора.-- Он заботливый и всегда уроки учит и уважает всех... А вот у
нас, извините сказать, Кривой, жилец был, который вчера удавился, так он это
со зла написал...
А он уж отдохнул и слушать не хочет. И опять стал рукой трясти.
-- Довольно, довольно! Не желаю слушать дрязги! Это не касается... Я
вам прямо говорю! Если ваш сын в классе не попросит прощения у учителя, мы
его уволим из училища!..
-- Ваше превосходительство! Помилуйте! Он все сделает и прощения
попросит у всех учителей... Я ему прикажу и устыжу при всех... Я,--
говорю,-- целый день при деле и даже часть ночи, в ресторане, а он без моего
глазу рос... А он мне так на это спокойно:
-- Должны соблюдать правила!.. Для нас все одинаковы, кто угодно. У нас
и сын нашего швейцара учится, и мы рады... Но мы никому не дозволим
непокорства, хоть бы и сыну самого министра!..
И опять стал нотацию читать, и что не хочет никого губить, а не может
дозволить заразу, потому что у них пятьсот человек. И я стал просить
потребовать сюда Колюшку, чтобы ему прочитать при них наставление. Он сейчас
пуговку нажал и приказал:
-- Позвать Скороходова из седьмого класса! И давай по комнате ходить,
как в расстройстве, и волосы ерошить. Красный весь сделался, воды отпил. А я
притих и стою. А часы только -- чи-чи... Только бы скорей кончилось все...
Потом отдышался и опять:
-- Груб он и дерзок! Не внушают ему дома!.. Надо обязательно внушать и
следить!.. С батюшкой спорит на уроках... А в церковь он ходит?
И тут я сказал, чтобы его защитить, неправду.
-- Как же,-- говорю,-- ваше превосходительство! Каждый праздник, я
слежу.
Только плечами пожал и фыркнул. Подошел к окну и стал смотреть. Тихо
стало. Только все -- чи-чи... А тут как раз и входит мой.
Остановился у шкапа, руку за пояс засунул, бледный, и губы поджаты,
даже на ногу отвалился и смотрит вбок. Директор оглянул его и приказал
куртку оправить и стать как следует.
Оправился он, надо правду сказать, вразвалку, небрежительно. И так
жутко мне стало. Посмотрел он на меня и точно усмехнулся.
Директор ему и говорит:
-- Вот, и отец на вас жалуется!..-- А я, правду сказать, не
жаловался.-- Расстраиваете родителей... Он тоже удивляется вашему
поведению... Стойте прямо, когда с вами говорят!..
Так резко крикнул, меня испугал. А тот плечом так дернулся, как дома,
когда выговор ему задашь. То есть ни-чего не боится.
-- Какое же мое поведение особенное? -- даже дерзко так спросил.-- Меня
назвали...
А тот ему моментально:
-- Молчать! -- как крикнет.
Что поделаешь! Стиснул рот и замолчал.
-- Ваше дело слушать, а не возражать! Я все знаю! А Колюшка опять:
-- Меня раньше оскорбили... А тот ему слова не дает сказать:
-- Молчать! Я вас выучу, как говорить с начальством! При вашем отце я
говорю вам в первый-последний раз: сейчас пойдете в класс, и я приду и...--
Учителя он назвал, забыл я фамилию.-- И вы попросите прощение за глупую
дерзость.
Я стал делать ему глазами и умолять, но он не внял.
-- Нет,-- говорит,-- я не могу просить прощения... Он меня оскорбил
первый... Это несправедливо... Так меня в жар бросило. А директор так к нему
и подскочил.
-- Ка-ак? Вы, мальчишка, осмелились!.. Грубиян! Ни за что считаете, что
училище заботилось о вас! Дали вам образование! Должны считать за счастье!..
А тот дернулся и бац:
-- Почему же за счастье? -- И так насмешливо поглядел, как на меня.
А у директора даже голос сорвался, как он крикнул:
-- Не рассуждать! С швейцаром говорите? Я выучу разговаривать!..
Мальчишка, грубиян!..
Я стою как на огне, а ему хоть бы что! Позеленел весь и так и режет
начисто:
-- И вы на меня не кричите! Я вам тоже не швейцар! Ну, тогда директор
прямо из себя вышел, даже очки сорвал. Надо правду сказать, так было дерзко
со стороны Колюшки, что даже невероятно. Ведь начальство -- и так говорить!
И директор велел ему идти вон:
-- Вон уйдите! Я вас из училища выгоню!.. А тот даже взвизгнул:
-- Можете! Выгоняйте! Не буду извиняться! Не буду! И ушел. Я к
директору, а он и на меня руками. Весь красный, воротник руками теребит,
задыхается. А я стал просить:
-- Ваше превосходительство... помилуйте... У нас расстройство... не в
себе он, мучается...
А он совсем ослаб и уже тихо:
-- Нет, нет... Берите его... мы его вон... исключим... Вон, вон! Не
могу... Никаких прощений... Довольно!.. И ушел. Я за ним, а он дверью
хлопнул. И остался я один...
Попрекал меня Колюшка, будто я чуть не на колени становился, но это
неправда... Не становился я на колени, нет, неправда... Я их просил, очень
просил вникнуть, а они так вот рукой сделали и вышли. И никого не было, как
я просил вникнуть. А на колени я не становился... Я тогда как бы соображение
потерял... Да... Так вот шкапы стояли, а так вот они, и я к ним
приблизился... и стал очень просить... Я, может быть, даже руку к ним
протянул, это верно, но чтобы на колени... нет, этого не было, не было...
Они вышли очень поспешно, а меня шатнуло, и я локтем раздавил стекло в
шкапу...
И вдруг передо мной встал какой-то высокий в мундире с пуговицами,
перышко в зубах держал... Глаза такие злобные, и так гордо сказал:
-- По поручению директора объявляю, что Скороходов Николай будет
исключен.
Повернулся на каблуках и пошел с перышком. А тут мне швейцар и
показывает на шкап:
-- Уж вы заплатите, а то с нас взыщут... И заплатил я ему за стекло
полтинник. Он мне шубу подал и пожалел даже. Спросил меня:
-- У вас сынка исключают? У нас очень строго. А вы идите по карточке
этой,-- и карточку мне в руку сунул,-- у них такое же училище, и они у нас
раньше учились... Могу рекомендовать... У них двести рублей только... А
может, и скинут, если попросить...
А как вышел я, ничего не видя, во дворе слышу:
-- Папаша! погодите!
А это Колюшка с бокового хода, с книжками. Бежит, пальто на ходу
надевает, и книжки у него рассыпались прямо в снег. Помог я ему собрать, а
он гребет их со снегом, мнет, листки выпали, остались так.
-- Не надо теперь... не надо... Но я подобрал их и сунул ему в карман.
И снег шел, такой снег... Пошли двором... Смотрю я на Колюшку, что он так
тихо идет. А он назад кинулся, где книжки рассыпал... Стал искать опять,
ничего не нашел... Опять пошли к воротам. И уж не смотрю на него, а стараюсь
по тропке идти, кругом снегу намело.
-- Ну, что же... все равно... Говорит, а сам нос чешет.
-- Ничего... я сразу сдам... все равно... И замолчал. И я ничего не мог
сказать: слова не было такого. Иду, он рядом. Дошли до ворот. Тут он
оглянулся, посмотрел на училище... и так горлом сделал: гу... И лицо у него
было... Щурился он, чтобы не заплакать... И снег нам в лицо прямо был,
густой снег. И так глухо сказал:
-- Несправедливо меня... они...
Выкрикнул. И заплакал, махнул рукой.
-- Все равно... ничего...
Дошли до угла, а я все не могу говорить. И повернул я в переулок, чтобы
в ресторан идти. Не мог я домой идти. Там Луша...
-- Папаша, вы куда? Насилу я выговорил:
-- Куда?.. в ресторан пойду... И разошлись. Одумался я, пришло мне в
голову тут, что ему обязательно домой надо. И обернулся я, чтобы наказать
ему, чтобы домой он шел, а его уж не видно. Такой снег валил, такой снег...
свету не видать...
IX вот какое мне испытание выпало! А за что? Что я, не исполнял своей
службы и обязанностей? Разговорился я как-то с Иван Афанасьичем -- старичок
у нас на дворе жил, учитель из уездного училища, в отставке от службы. Так
он и про себя рассказывал мне очень много горького. И вот скажу, как ни
тяжело мне было, а легче как-то стало на сердце: другим еще тяжелей бывает!
У него сын как вышел в люди и поступил булгахтером на фабрику на две тысячи,
так его загнал прямо в щель. Так и сказал:
-- Вы, папаша, живете на моем иждивении, потому что ваша пенсия только
на квартиру хватает...
И всю пенсию его стал забирать за стол и квартиру отдавал ему носить свои
старые брюки. А поместил его в коридоре на сундуке. А как старичок пожелал
уехать в комнатку ко мне и жить на свой страх на пенсию, не допустил.
-- А-а... Вы хотите меня страмить! Чтобы в меня пальцами тыкали! Я
теперь на виду у правления и прибавки просил просил ввиду вашего содержания,
так вы мне нарочно, чтобы повредить в глазах!..
Так и не дозволил. И на табак давал только тридцать копеек в месяц и велел в
кухне курить, где самовары наставляют. Табак очень зловонный... Вот! Так
мое-то горе с полгоря! А тот-то всю жизнь на сына положил, за булгахтерию
сто рублей истратил и за место заплатил, чтобы приняли.
И путал я на службе в тот день! Антон Степанычу Глотанову за обедом
служил очень плохо, даже совестно. Блюда перепутал, со второго начал. А он и
говорит:
-- Клюнул, что ли?
Я им даже, помню, и не ответил ничего, и они на меня так внимательно
поглядели. Стою неподалечку в простенке, смотрю в окно, как снег валит, а в
глазах все комната та со шкапами... Антон Степаныч ножичком постучали:
-- Нарзану я просил! А у меня в глазах жгет. Принес я им
нераспечатанную бутылку. И так мне стало стыдно, что не мог сдержаться...
Смахнул салфеткой глаза и откупорил им.
-- Что это, брат, с тобой сегодня? -- спросили. Но я счел неприличным
сказать им про себя. Извинился за небрежение и объяснил, что заторопился.
Нельзя же сказать, что нездоровится, потому что у нас на этот счет очень
строго. Нездорового человека нельзя допускать к гостям служить, и было не
раз подтверждено администрацией нашего ресторана. Могут брезговать господа.
А про сына говорить... И выплакал-таки я лишний полтинник. Всегда они мне
полтинник оставляли, а тут положили рубль.
Пришел из ресторана. Луша плачет. И понял я, что ей все известно. Глаза
опухли. Про Колюшку спросил. Оказывается, весь вечер все письмо писал и
потом уходил со двора, а теперь спать лег. А Луша пристала и пристала ко
мне:
-- Иди к директору, проси еще... Куда его теперь? В конторщики на
дорогу?
Сказал, что схожу, попытаюсь. И легли спать. А как вспомнил про письмо
да опять про Кривого, как он ночью один с собой распорядился, страх на меня
напал. А Колюшка если... Кто его знает! И не ел он сегодня ничего. Какое
письмо? Не могу улежать. Слышу, в коридорчике кашлянул. И пошел я к нему
послушать. А мне от лампадки из нашей комнатки видно было, как он лежит
лицом в подушку. Как был, так и лежит, и даже сапог не скинул. Подошел я к
нему и позвал:
-- Коля! Ты не спишь?
-- Не сплю...
-- Что же ты не спишь?
-- Не хочу...
-- Коля! Ты спи, голубчик... Не надо расстраиваться... Бог милостив.
Молчит.
-- Коля,-- говорю.-- У меня сердце за тебя болит... Ты бы разделся...
-- Нет, все равно... И вздохнул тяжело. Тут я сел к нему, стал его по
спине гладить и уговаривать:
-- Ничего. Я все силы употреблю, чтобы тебя приняли... Хочешь, к
генералу одному пойду, у него влияние большое, и он к нам ездит... Ему
только слово сказать... Он для меня снизойдет...
А он как вскочит!
-- Смеетесь, что ли, надо мной? -- Задрожал весь.-- Да я лучше...
-- Что? Что ты лучше? -- спрашиваю его.
-- Ничего... А экзамен я сдам и без них. Вы думаете, я не понимаю? Я
все понимаю!.. Мне, может, больней вас... И задрожал у него голос.
-- Вы,-- говорит,-- все радости ждали от меня, а я вам вот что...
И так стал рыдать, так рыдать... И Луша прибежала, и Наташка
проснулась... А он в голос, в голос... Встал, на нас смотрит, трясется,
точно его кто бьет. И челюсти у него так стучат, так стучат...
-- Простите меня... Измучил я вас, измучил. Я все сделаю, работать
буду...
Потом оправился и сказал, что спать будет, чтобы успокоились. А как те
ушли, и говорит мне:
-- Слушайте. Вы ничего не повернете. Я им письмо послал и все сказал...
-- Кому письмо послал?
-- Им, директору и всем учителям... Все сказал.
-- Что ж ты теперь наделал? -- спрашиваю.
-- Все им сказал. Думаете, я еще ребенок? И ваше положение знаю... А вы
мое-то знаете? Хоть словом сказал я вам про свою тоску? Не хотел вас
расстраивать... Схватил меня за руку, стиснул.
-- Нет, нет. Ничего не говорите... Выслушайте, что я вам скажу... Мне
некому и сказать-то... Папаша, милый!..
-- Ну, хорошо,-- говорю.-- Успокой ты меня... Извинись...
А тут и вспомнил, что письмо-то он послал им.
-- В чем? Что меня все годы мучили? Не знаете вы их! И стал
рассказывать про свое. Как относились к нему и как надзирателишка его поедом
ел и издевался. И так мне стало за него обидно!
-- Меня,-- говорит,-- еще с первого класса все так отличали, и еще
некоторых. И все тот носатый. Он все чистеньких любил, а я без воротничков
ходил... Оборвышем называл. Он,-- говорит,-- подлец, даже мою фамилию
коверкал нарочно... Скомороховым звал!.. Чтобы смеялись.
И что же оказывается! С пятого класса насчет таких делов просвещал,
чтобы туда... И адреса давал. А про Колюшку распространил, что он таким
пороком занимается... А?! Ему товарищи сказали. И мой Колюшка пристыдил его
при всех за ложь. Ведь это что же!
-- Он,-- говорит,-- меня вшивым раньше называл, на гимнастике на палке
кружиться приказывал, а у меня голова не выносит. До ненависти меня довел! А
сегодня, как я выбежал из приемной, он стоял за дверями и подслушивал. И
спросил меня, гадина: "Как дела, господин Скоморохов?" Ну, и обозвал я его
подлецом в глаза...
Что ж я мог ему сказать! А потом и спрашивает:
-- Мне директор про какие-то письма говорил... Какие письма, вы не
знаете?
А я про них совсем позабыл, про письма-то Кривого. Достал я из сюртука,
зажег лампочку, и стали мы их читать. И что же оказывается? Так он там всего
наплел, что и не поверишь. В одном написал, что Колюшка ругает начальство
так-то и так-то и говорит про политику, а в другом написал, что все наврал в
письме, а начальство все прохвосты и он донесет на всех про взятки. Прямо он
уж тогда был не в себе...
Досидели мы так в душевном разговоре до пятого часу, и вдруг заявляется
с балу Черепахин. И очень сильно заряжен.
-- По какому поводу бдите? Опять, что ли, кто повесился?
И хоть выпивши он был, но я ему все рассказал, что так и так. А он
вдруг на трубе хотел туш. Насилу я его упросил. Разошелся вовсю. Очень
хорохорился, врал, как капельмейстеру при публике в ухо плюнул. А голос у
него зычный, и разбудил он Наташку. Она из комнаты на него закапризничала. А
он сейчас тише воды ниже травы и меня вызвал к себе в комнату. И говорит:
-- Желаю знать ваше направление... Хотя мною и гнушаются, но я
как-никак себя ознаменую впоследствии, будьте покойны... Это уж я себе
назначил. А вот что скажите... Если секретно от родителей, за барышней
ухаживать можно? Только одно слово?
-- Да почему вы так спрашиваете? -- говорю.
-- Нет, вы скажите, допустимо? Я для одного приятеля...
Сказал ему, что это, конечно, неудобно.
-- Верно! И очень даже,-- говорит,-- опасно в отношении судьбы...
Теперь очень много хлюстов... А если офицер, как вы полагаете? Я их знаю,
потому что сам из солдат. Можно?
Ну, я сказал, что нехорошо. А он мне на это:
-- Как я верно понимаю!.. И стал просить, что если с квартиры
переберемся, чтобы ему комнатку уделить... А с квартиры мы с Лушей порешили
съехать. Такая несчастная квартира попалась.
И переехали мы из дома барышень Пупаевых. А квартиры все очень дороги,
и потому сняли квартиру в расчете сдачи комнат, как это теперь заведено и
очень облегчает расходы. Наш буфетчик вот снял квартиру за сорок рублей, а
сам за комнаты сорок пять рублей выгоняет. Ну, и мы, слава богу, устроились
ничего.
Одну комнату взял за себя Черепахин и пустил к себе жильца,
знакомого,-- на скрипке играть ходит в кинематограф. И еще комнату сдали
молодой чете,-- Васиков через Колюшку рекомендовал,-- молодой человек и его
сожительница. Хоть и не в законном браке, но нам какое дело? Плати деньги и
чтобы тихо было. И опять Колюшке спать в проходе пришлось. Наташке надо
комнатушку -- девица на возрасте, и, конечно, ей надо аккуратно себя
держать. Вот ей мы отгородили ширмочкой уголок в столовой. И стала наша
квартира как ковчег Завета: куда ни войдешь -- все постели.
И я совсем успокоился, потому что Колюшка стал очень сильно учиться к
экзамену. И Васиков, с железной дорогито, тоже ходил к нему по вечерам
заниматься сообща. И пошла наша жизнь тихо-мирно.
И одного только мне не хватало: рассорился с нами Кирилл Саверьяныч.
Хоть он и вострый был на язык и очень гордый, но утешитель был при
разговоре. И так мне стало скучно. И задумал я его опять приблизить к себе.
Потолковал с Колюшкой, чтобы он ему хоть извинительное письмо написал, авось
он отойдет. А Колюшка уперся -- нет и нет. Хитрый он! Да ведь хоть какое
развлечение, а у меня ни души знакомых. И в гости не к кому сходить.
Свои-то, официанты, надоели и в ресторане. А Ивану Афанасьичу до нас далеко
стало, учителю-то, и прихварывать он стал.
Тогда я сам в праздник до ресторана пошел к Кириллу Саверьянычу.
У него заведение было на углу, у Вознесения, очень шикарное, с
зеркальными окнами, и на большой вывеске под бархат золотыми буквами
явственно было по-французски: "Кауфер 1 Кириль"! Это так для образованной
публики. а он. конечно, по фамилии шюсто Лайчиков. И вот вхожу я в магазин,
а он сам работает во всем белом и бреет господина. Увидал меня и так
вежливо, но с тоном в голосе показал мне рукой на стул:
-- Будьте добры... Точно я бриться к нему пришел. Подлетел тут молодец
ко мне с простынкой, но я его отстранил. А Кирилл Саверьяныч и не глядит на
меня. Бреет и покрикивает:
-- Мальчик... щипцы!..
Наконец, вижу, освободился -- и так равнодушно:
-- Чем могу служить?
Вижу, что тон задать хочет, а глазами пытает. Тогда я стал ему по
сердцу говорить, что вот у меня потеря такого человека, которого я уважал до
глубины души, и что мне очень горько... И сказал ему, что такое несчастье
нас постигло. Колюшку выгнали, и он тоже извиняется. Это чтобы его
растрогать и расположить. Тогда Кирилл Саверьяныч вынул гребешок и стал
хохолок причесывать, а сам как бы раздумывает.
И сказал уже совсем мягким тоном:
-- Видите, как сама судьба все направляет! Причина к причине идет. Хотя
мне очень прискорбно.
И все гребешком расчесывает хохолок.
-- Очень, очень грустно по человечеству... Но помните правило жизни!
Обруч гнуть надо, распаривши... все это самое... Значит, надо
приспособиться, а он у вас думает сразу... И вот -- финал!
Очень посочувствовал мне, а потом и говорит:
-- Я размыслил и нахожу, все это самое... что было недоразумен