Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
у дашь. Разве это милостыня? Ты дай
духовную милостыню, научи его; а это что же ты дал? Только, значит,
"отвяжись".
-- Нет, да ведь мы не про то. Мы хотим узнать нужду и тогда помогать и
деньгами и делом. И работу найти.
-- Да ничего этому народу так не сделаете.
-- Так как же, им так и умирать с голода и холода?
-- Зачем же умирать? Да много ли их тут?
-- Как, много ли их? -- сказал я, думая, что он так легко смотрит на
это потому, что не знает, какое огромное количество этих людей.
-- Да ты знаешь ли? -- сказал я. -- Их в Москве, этих голодных,
холодных, я думаю, тысяч 20. А в Петербурге и по другим городам?
Он улыбнулся.
-- Двадцать тысяч! А дворов у нас в России в одной сколько? Миллион
будет?
-- Ну так что же?
-- Что ж? -- и глаза его заблестели, и он оживился. -- Ну, разберем их
по себе. Я не богат, а сейчас двоих возьму. Вон малого-то ты взял на кухню;
я его звал к себе, он не пошел. Еще десять раз столько будь, всех по себе
разберем. Ты возьмешь, да я возьму. Мы и работать пойдем вместе; он будет
видеть, как я работаю, будет учиться, как жить, и за чашку вместе за одним
столом сядем, и слово он от меня услышит и от тебя. Вот это милостыня, а то
эта ваша община совсем пустая.
Простое слово это поразило меня, я не мог не сознать его правоту. Мне
казалось тогда, что, несмотря на справедливость этого, все-таки, может быть,
полезно и то, что я начал; но чем дальше я вел это дело, чем больше я
сходился с бедными, тем чаще мне вспоминалось это слово и тем большее оно
получало для меня значение.
В самом деле, я приду в дорогой шубе или приеду на своей лошади, или
увидит мою двухтысячную квартиру тот, которому нужны сапоги; увидит хотя
только то, что я сейчас, не жалея их, дал 5 рублей только потому, что мне
так вздумалось; ведь он знает, что если я даю так рубли, то это только
потому, что я набрал их так много, что у меня их много лишних, которые я не
только никому не давал, но которые я легко отбирал от других. Что же он
может видеть во мне другого, как не одного из тех людей, которые завладели
тем, что должно бы принадлежать ему? И какое другое чувство он может иметь
ко мне, как не желание выворотить у меня как можно больше этих отобранных у
него и у других рублей? Я хочу сблизиться с ним и жалуюсь, что он не
откровенен; да ведь я боюсь сесть к нему на кровать, чтобы не набраться
вшей, не заразиться, и боюсь пустить его к себе в комнату, а он, голый,
приходя ко мне, ждет, еще хорошо, что в передней, а то и в сенях. И я
говорю, что он виноват в том, что я не могу сблизиться с ним, что он не
откровенен.
Пусть попытается самый жестокий человек объедаться обедом из 5 блюд
среди людей, которые мало ели или едят один черный хлеб. Ни у одного
недостанет духу есть и видеть, как облизываются вокруг него голодные. Стало
быть, для того чтобы есть сладко среди недоедающих, первая необходимость
спрятаться от них и есть это так, чтобы они не видали. Это самое и это
первое, что мы делаем.
И я проще взглянул на нашу жизнь и увидал, что сближение с бедными не
случайно трудно нам, но что умышленно мы устраиваем свою жизнь так, чтобы
это сближение было трудно.
Мало того, со стороны посмотрев на нашу жизнь, на жизнь богатых, я
увидал, что все то, что считается благом в этой жизни, состоит в том или, по
крайней мере, неразрывно связано с тем, чтобы как можно дальше отделить себя
от бедных. В самом деле, все стремления нашей богатой жизни, начиная с пищи,
одежды, жилья, нашей чистоты и до нашего образования,-- все имеет главною
целью отличение себя от бедных. И на это-то отличение, отделение себя
непроходимыми стенами от бедных тратится, мало сказать, 0,9 нашего
богатства.
Первое, что делает разбогатевший человек,-- он перестает есть из одной
чашки, он устраивает приборы и отделяет себя от кухни и прислуги. Он сытно
кормит и прислугу, чтобы у нее не текли слюни на его сладкую еду, и ест
один; а так как есть одному скучно, он придумывает, что может, чтобы
улучшить пищу, украсить стол; и самый способ принятия пищи (обеды) делается
уж у него делом тщеславия, гордости, и принятие пищи делается у него
средством отделения себя от других людей. Богатому уже немыслимо пригласить
за стол бедного человека. Надо уметь вести даму к столу, кланяться, сидеть,
есть, полоскать рот, и только богатые умеют все это.
То же происходит и с одеждой. Если бы богатый человек носил
обыкновенное платье, только прикрывающее тело от холода,-- полушубки, шубы,
валяные и кожаные сапоги, поддевки, штаны, рубахи, ему бы очень мало было
нужно, и он не мог бы, заведя две шубы, не отдать одну тому, у кого нет ни
одной; но богатый человек начинает с того, что шьет себе такую одежду,
которая вся состоит из отдельных частей и годится только для отдельных
случаев и потому не годится для бедного. У него фраки, жилеты, пиджаки,
лаковые сапоги, ротонды, башмаки с французскими каблуками, платья, ради моды
изрезанные на мелкие куски, охотничьи, дорожные куртки и т.п., которые могут
иметь употребление только в отдаленном от бедности быту. И одежда становится
тоже средством отделения себя от бедных. Является мода, именно то, что
отделяет богатых от бедных.
То же, и еще яснее, в жилье. Чтобы жить одному в 10 комнатах, надо,
чтоб этого не видали те, которые живут десятеро в одной. Чем богаче человек,
тем труднее добраться до него, тем больше швейцаров между ним и небогатыми
людьми, тем невозможнее провести по коврам и посадить на атласные кресла
бедного человека. То же с способом передвижения. Мужику, едущему в телеге
или на розвальнях, надо быть очень жестоким, чтобы не подвезти пешехода,-- и
место и возможность на это есть. Но чем богаче экипаж, тем дальше он от
возможности посадить кого бы то ни было. Даже прямо говорят, что самые
щеголеватые экипажи--эгоистки.
То же со всем образом жизни, который выражается словом чистота.
Чистота! Кто не знает людей, в особенности женщин, которые ставят себе
эту чистоту в высокую добродетель, и кто не знает выдумок этой чистоты, не
имеющих никаких пределов, когда она добывается чужим трудом? Кто из
разбогатевших людей не испытывал на себе, с каким трудом он старательно
приучал себя к этой чистоте, подтверждающей только пословицу: белые ручки
чужие труды любят? Нынче чистота в том, чтобы менять рубашку каждый день,
завтра менять два раза в день. Нынче мыть каждый день шею и руки, завтра --
ноги, еще завтра -- каждый день все тело, да еще особенными притираниями.
Нынче скатерть на два дня, завтра каждый день и две в день. Нынче чтобы руки
у лакея были чисты, завтра чтобы он был в перчатках и в чистых перчатках
подавал бы письмо на чистом подносе. И нет пределов этой никому и ни для
чего не нужной чистоты, как только для того, чтобы отделить себя от других и
сделать невозможным общение с ними, когда чистота эта добывается чужими
трудами.
Мало того, когда я вникнул в это, я убедился, что и то, что называется
вообще образованием, есть то же самое. Язык не обманет; он называет тем
настоящим именем то, что люди под этим именем разумеют. Образованием
называет народ: модное платье, политичный разговор, чистые руки, известного
рода чистоту. Про такого человека говорят в отличие от других, что он
человек образованный. В кругу немного повыше образованием называют то же,
что и народ, но к условиям образования прибавляют еще игру на фортепиано,
знание по-французски, письмо по-русски без орфографических ошибок и еще
большую внешнюю чистоту. В кругу еще повыше образованием называют все это с
прибавкой еще английского языка и диплома из высшего учебного заведения и
еще большую чистоту. Но образование и то, и другое, и третье по существу
своему одно и то же. Образование -- это те формы и знания, которые должны
отличать человека от других. И цель его та же, как и чистоты: отделить себя
от толпы бедных для того, чтобы они, голодные и холодные, не видали, как мы
празднуем. Но спрятаться нельзя, и они видят.
И вот я убедился, что причина невозможности нам, богатым, помочь бедным
городским была еще и в невозможности сблизиться с ними, а что невозможность
сближения с ними мы делаем сами всей своей жизнью, всем употреблением наших
богатств. Я убедился, что между нами, богатыми, и бедными стоит воздвигнутая
нами же стена чистоты и образования, сложившаяся из нашего богатства, и
чтобы быть в состоянии помогать бедным, нам надо прежде всего разрушить эту
стену, сделать то, чтобы было возможно применение способа Сютаева -- по себе
разобрать бедных.
И с другой стороны я пришел к тому же самому, к чему привел меня ход
рассуждения о причинах городской бедности: причина была наше богатство.
"XV"
Я стал разбирать дело еще с третьей, с чисто личной стороны. В числе
явлений, особенно поразивших меня во время этой моей благотворительной
деятельности, было еще одно, очень странное, которому я долго не мог найти
объяснения. Это было вот что: всякий раз, как мне случалось на улице или
дома давать бедному, не разговаривая с ним, какую-нибудь мелкую монету, я
видел или мне казалось, что я видел, удовольствие и благодарность на лице
бедного, и сам я испытывал при этой форме благотворительности приятное
чувство. Я видел, что я сделал то, чего желал и ожидал от меня человек. Но
если я останавливался с бедным и с участием расспрашивал его о его прежней и
теперешней жизни, более или менее входил в подробности его жизни, я
чувствовал, что нельзя уже дать 3 или 20 копеек, и я начинал перебирать в
кошельке деньги, сомневаясь, сколько дать, давал всегда больше 9 всегда
видел, что бедный уходит от меня недовольный. Если же я входил в еще большее
общение с бедным, то еще больше увеличивалось мое сомнение о том, сколько
дать, и, сколько бы я ни давал, бедный становился еще мрачнее и недовольнее.
Как общее правило, выходило всегда так, что если я давал после сближения с
бедным три рубля и больше, то почти всегда я видел мрачность, недовольство,
злобу даже на лице бедного, и случалось, что, взяв десять рублей, он уходил,
не сказав даже спасибо, так, как будто я обидел его. И при этом мне всегда
бывало неловко, совестно, и я всегда чувствовал себя виноватым. Если же я
неделями, месяцами, годами следил за бедным, и помогал ему, и высказывал ему
свои взгляды, и сближался с ним, то отношения с ним становились мукой, и я
видел, что бедный презирает меня. И я чувствовал, что он прав.
Если я иду по улице, а он, стоя на этой улице, просит у меня в числе
других прохожих и проезжих три копейки, и я даю их ему, то я для него
прохожий, и добрый, хороший прохожий, такой, который дает ту нитку, из
которой составляется рубашка голому; он больше нитки ничего не ждет, и если
я даю ее, он искренно благословляет меня. Но если я остановился с ним,
поговорил с ним, как с человеком, показал ему, что я хочу быть больше, чем
прохожий, если, как это часто случалось, он поплакал, рассказывая мне свое
горе, то он видит во мне уже не прохожего, а то, что я хочу, чтобы он видел:
доброго человека. Если же я добрый человек, то доброта моя не может
остановиться ни на двугривенном, ни на 10 рублях, ни на 100 рублях. Положим,
я дал ему много, я оправил его, одел, поставил на ноги, так что он мог жить
без чужой помощи; но по чему бы то ни было, по несчастию или по его
слабости, порочности, у него опять нет и того пальто, и того белья, и тех
денег, которые я дал ему, он опять голоден и холоден, и он опять пришел ко
мне,-- почему я откажу ему? И если он 20 раз пропил все, что вы ему дали, и
он опять холоден и голоден, если вы добрый человек, вы не можете не дать ему
еще, не можете никогда перестать давать ему, если у вас больше, чем у него.
А если вы попятились, то вы этим самым показали, что все, что вы ни делали,
вы делали не потому, что вы добрый человек, а потому, что перед людьми,
перед ним хотели показаться добрым человеком.
И вот тут-то, с такими людьми, с которыми мне приходилось пятиться,
переставать давать и этим отрекаться от добра, я испытывал мучительный стыд.
Что такое был этот стыд? Стыд этот испытывал я в Ляпинском доме, и
прежде, и после в деревне, когда мне приходилось давать деньги или другое
что бедным, и в моих похождениях по городским бедным.
Один недавно бывший со мною случай стыда живо напомнил мне и привел
меня к разъяснению причины того стыда, который я испытывал при давании денег
бедным.
Это было в деревне. Мне нужно было двадцать копеек, чтобы подать
страннику; я послал сына, чтобы занять у кого-нибудь; он принес страннику
двугривенный и сказал мне, что он занял у повара. Через несколько дней опять
пришли странники, и мне опять понадобился двугривенный; у меня был рубль; я
вспомнил, что должен был повару, пошел в кухню, надеясь, что у повара
найдется еще мелочь. Я сказал: "Я у вас брал двугривенный, так вот рубль". Я
еще не договорил, как повар вызвал из другой комнаты жену. "Параша,
возьми",-- сказал он. Я, полагая, что она поняла, что мне нужно, отдал ей
рубль. Надо сказать, что повар жил у нас с неделю, и жену его я видал, но
никогда не говорил с ней. Только я хотел сказать ей, чтобы она дала мне
мелочи, как она быстро нагнулась к моей руке и хотела поцеловать ее,
очевидно, полагая, что я ей даю рубль. Я что-то пробормотал и вышел из
кухни. Мне стало стыдно, мучительно стыдно, как давно не было. Меня корчило,
я чувствовал, что делал гримасы; и я стонал от стыда, выбегая из кухни. Этот
ничем не заслуженный, как мне казалось, и неожиданный стыд поразил меня
особенно потому, что я давно уже так не стыдился, и потому, что я, как
старый человек, как мне казалось, жил так, что не заслуживал такого стыда.
Меня это очень поразило. Я рассказал это домашним, рассказал знакомым, и все
согласились, что и они испытали бы то же. И я стал думать: отчего же это мне
было стыдно? Ответ на это мне дал случай, бывший со мною прежде в Москве.
Я вдумался в этот случай, и мне объяснился этот стыд, испытанный мною с
поваровой женой, и все те ощущения стыда, которые я испытывал во время моей
московской благотворительности и который испытываю теперь постоянно, когда
мне приходится давать людям что-нибудь, кроме той маленькой милостыни нищим
и странникам, которую я привык давать и считаю делом не благотворительности,
а благопристойности -- учтивости. Если человек просит у вас огня, надо
зажечь ему спичку, если есть. Если человек просит 3 или 20 копеек или даже
несколько рублей, надо дать их, если есть. Это дело учтивости, а не
благотворительности.
Случай был такой: я говорил уже о двух мужиках, с которыми я третьего
года пилил дрова. Один раз вечером в субботу, сумерками, я пошел с ними
вместе в город. Они шли к хозяину получать плату. Подходя к Дорогомиловскому
мосту, мы встретили старика. Он попросил милостыни, и я дал ему 20 копеек. Я
дал и подумал о том, как моя милостыня должна хорошо подействовать на
Семена, с которым мы говаривали о божественном. Семен, тот владимирский
мужик, у которого была в Москве жена и двое детей, остановился, тоже
заворотил полу кафтана и достал кошель и из кошелька, поискав в нем, достал
три копейки, дал их старику и спросил две копейки сдачи.
Старик показал на руке две трехкопеечные и одну копейку. Семен
посмотрел, хотел взять копейку, но потом раздумал, снял шапку, перекрестился
и пошел, оставив старику три копейки, Я знал все имущественное положение
Семена. У него не было дома и не было никакой собственности. Денег он сбил
по тот день, в который он подал 3 копейки, 6 рублей 50 копеек. Стало быть, 6
рублей 50 копеек было все его сбережение. Мое сбережение равнялось
приблизительно 600-м тысячам. У меня были жена и дети, у Семена были жена и
дети. Он был моложе меня, и детей у него было меньше; но дети у него были
малые, у меня же уж было двое в возрасте работников, так что наше положение,
кроме сбережения, было равное; пожалуй, даже мое несколько выгоднее. Он дал
3 копейки, я дал 20. Что же дал он и что я? Что бы я должен был дать, чтобы
сделать то, что сделал Семен? У него было 600 копеек; он дал из них одну и
потом еще две. У меня было 600 тысяч. Чтобы дать то, что Семен, мне надо
было дать 3000 рублей и просить 2000 сдачи и, если бы не было сдачи,
оставить и эти две тысячи старику, перекреститься и пойти дальше, спокойно
разговаривая о том, как живут на фабриках и почем печенка на Смоленском. Я
тогда же подумал об этом; но только долго после того я был в состоянии
сделать из этого случая тот вывод, который неизбежно из него вытекает. Вывод
этот так необыкновенен и странен кажется, что, несмотря на его
математическую несомненность, нужно время, чтобы привыкнуть к нему. Все
кажется, что тут должна быть какая-нибудь ошибка, но ошибки нет. Есть только
страшная тьма заблуждений, в которой мы живем.
Этот-то вывод, когда я пришел к нему и признал его несомненность,
объяснил мне мой стыд перед женой повара и перед всеми бедными, которым я
давал и даю деньги.
В самом деле, что же такое те деньги, которые я даю бедным и которые
поварова жена думала, что я даю ей? В большей части случаев это такая доля
моих денег, которую невозможно даже выразить цифрой для Семена и для
поваровой жены,-- это большею частью одна миллионная или около того. Я даю
так мало, что давание мною денег не есть и не может быть для меня лишением;
оно есть только потеха, которой я забавляюсь, как и когда мне вздумается. И
так и поняла меня поварова жена. Если я даю приходящему с улицы рубль или 20
копеек, то отчего же мне не дать и ей рубль? Для поваровой жены такое
раздавание денег есть то же, что швыряние господами пряников в народ; это
забава людей, имеющих много дурашных денег. Мне стыдно было оттого, что
ошибка поваровой жены прямо показала мне тот взгляд, который она и все
небогатые люди должны иметь на меня: "Швыряет дурашные, т.е. не трудовые,
деньги".
В самом деле, какие мои деньги и откуда завелись они у меня? Часть их я
собрал за землю, полученную мною от отца. Мужик продал последнюю овцу,
корову, чтобы отдать мне их. Другая часть моих денег -- это деньги, которые
я получил за мои сочинения, за книги. Если книги мои вредны, то я только
соблазном сделал то, что их покупают, и деньги, которые за них я получаю,--
дурно добытые деньги; но если книги мои полезны людям, то выходит еще хуже.
Я не даю их людям, а говорю: дайте мне 17 рублей, и тогда я дам вам их. И
как там мужик продает последнюю овцу, здесь бедный студент, учитель, всякий
бедный человек лишает себя нужного, чтобы дать мне эти деньги. И вот я
набрал много таких денег, и что же я делаю с ними? Я привожу эти деньги в
город и отдаю их бедным только тогда, когда они будут исполнять мои прихоти
и придут сюда в город чистить для меня тротуары, лампы, сапоги, работать для
меня на фабриках. И за эти деньги я выторговываю у них все, что могу, т.е.
стараюсь как можно меньше дать им и как можно больше получить от них. И
вдруг я совершенно неожиданно начинаю так, просто задаром, давать эти самые
деньги этим же бедным -- не всем, но тем, кому мне вздумается. Как же не
ожидать каждому бедному, что, может, и на него выпадет нынче счастье быть
одним из тех, с которыми я забавляюсь, р