Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
- Ну зачем ты так? Посмотри на меня... Да у тебя слезы? Со слезами
провожать меня не надо. Посмотри на меня еще.
Я посмотрела: у Зои было счастливое, смеющееся лицо. Я постаралась
улыбнуться в ответ.
- Вот так-то лучше. Не плачь...
Она крепко обняла меня, поцеловала и вскочила на подножку отходящего
трамвая.
ЗАПИСНАЯ КНИЖКА
Дома каждая вещь сохраняла тепло недавнего Зоиного прикосновения. Книги
стояли на этажерке так, как она их расставила. Белье в шкафу, стопка
тетрадей на столе были уложены ее руками. И аккуратно замазанные на зиму
окна, и ветки с сухими осенними листьями в высоком стакане - все, все
помнило ее и напоминало о ней.
Дней через десять пришла открытка, всего несколько строк: "Дорогая
мамочка! Я жива и здорова, чувствую себя хорошо. Как-то ты там? Целую и
обнимаю тебя. Твоя 3оя".
Шура долго держал в руках эту открытку, читал и перечитывал номер
полевой почты, словно хотел затвердить его наизусть.
- Мам?! - сказал он только, и в этом возгласе было все; удивление,
упрек, горькая обида на нас за наше молчание.
Самолюбивый и упрямый, он ни о чем не хотел меня спрашивать. Его
поразило и безмерно обидело, что Зоя не поделилась с ним, ни слова ему не
сказала.
- Но ведь и ты, когда уезжал в июле, тоже Зое ничего не сказал. Ты
тогда не имел права рассказывать, и она тоже.
И он ответил мне словами, каких я никогда не слышала от него (я и не
думала, что он может так сказать):
- Мы были с Зоей одно. - И, помолчав, с силой добавил: - Мы должны были
уйти вместе!
Больше мы об этом не говорили.
..."Не нахожу себе места" - вот когда я поняла, что значат эти слова!
Каждый день до глубокой ночи я сидела за шитьем военного обмундирования и
думала, думала: "Где ты сейчас? Что с тобой? Думаешь ли ты о нас?.. "
Однажды у меня выдалась свободная минута, и я стала приводить в порядок
ящик стола: мне хотелось освободить место для Зоиных тетрадей, чтобы они не
пылились напрасно.
Сначала мне попались листки, густо исписанные Зоиным почерком. Я прочла
их: это были разрозненные страницы ее сочинения об Илье Муромце,
по-видимому, черновик. Начиналось сочинение так:
"Безграничны просторы русской земли. Три богатыря хранят ее покой.
Посредине, на могучем коне, Илья Муромец. Тяжелая булава в его руке готова
обрушиться на врага. По бокам - товарищи верные: Алеша Попович с лукавыми
глазами и красавец Добрыня".
Мне вспомнилось, как Зоя читала былины об Илье, как принесла однажды
репродукцию со знаменитой картины Васнецова и долго, сосредоточенно
рассматривала ее. Описанием этой картины она и начала сочинение.
На другом листке стояло:
"Народ относится к нему ласково, жалеет, когда он ранен в бою, называет
Иленькой и Илюшенькой: "Ножка у Иленьки подвернулася". Когда его одолевает
злой "нахвальщик", то сама земля русская вливает в него силы: "Лежичи, у
Ильи втрое силы прибыло".
И на обороте:
"И вот спустя столетия чаяния и ожидания народные сбылись: у нашей
земли есть свои достойные защитники из народа - Красная Армия. Недаром
поется в песне: "Мы рождены, чтоб сказку сделать былью". Мы делаем былью
чудесную сказку, и поет народ о своих героях с такой же глубокой любовью,
как пел он когда-то об Илье Муромце".
Я бережно вложила эти листки в одну из Зоиных тетрадей и увидела, что в
этой тетради сочинение об Илье Муромце, уже исправленное, переписано
начисто, а в конце его рукою Веры Сергеевны отчетливо выведено: "Отлично".
Потом я стала укладывать всю стопку в ящик и почувствовала, что в самом
углу что-то мешает. Протянула руку, нащупала что-то твердое и вытащила
маленькую записную книжку. Я открыла ее.
На первых страничках были записаны имена писателей и названия
произведений, против многих стояли крестики: значит, прочтено. Тут были
Жуковский, Карамзин, Пушкин, Лермонтов, Толстой, Диккенс, Байрон, Мольер,
Шекспир... Потом шли несколько листков, исписанных карандашом, -
полустершиеся, почти неразборчивые строки. И вдруг - чернилами, бисерно
мелким, но четким Зоиным почерком:
"В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и
мысли" (Чехов).
"Быть коммунистом - значит дерзать, думать, хотеть, сметь"
(Маяковский).
На следующей страничке я увидела быструю запись карандашом: "В "Отелло"
- борьба человека за высокие идеалы правды, моральной чистоты и духовной
искренности. Тема "Отелло" - победа настоящего, большого человеческого
чувства!"
И еще: "Гибель героя в шекспировских произведениях всегда
сопровождается торжеством высокого морального начала".
Я листала маленькую, уже чуть потрепанную книжку, и мне казалось, что я
слышу голос Зои, вижу ее пытливые, серьезные глаза и застенчивую улыбку.
Вот выдержка из "Анны Карениной" о Сереже: "Ему было девять лет, он был
ребенок; но душу свою он знал, она была дорога ему, он берег ее, как веко
бережет глаз, и без ключа любви никого не пускал в свою душу".
Я читала - и мне казалось, что это сказано о самой Зое. Все время,
из-за каждой строчки, это она смотрела на меня.
"Маяковский - человек большого темперамента, открытый, прямой.
Маяковский создал новую жизнь в поэзии. Он - поэт-гражданин, поэт-оратор".
"Сатин: "Когда труд - удовольствие, жизнь - хороша! Когда труд -
обязанность, жизнь - рабство!"
"...Что такое - правда? Человек - вот правда!"
"...Ложь - религия рабов и хозяев... Правда - бог свободного
человека!.. Человек! Это - великолепно! Это звучит... гордо!.. Надо уважать
человека! Не жалеть... не унижать его жалостью... уважать надо!.. Я всегда
презирал людей, которые слишком заботятся о том, чтобы быть сытыми. Не в
этом дело!.. Человек - выше! Человек - выше сытости!" (Горький, "На дне".)
Новые странички - новые записи:
"Мигуэль де Сервантес Сааведра. "Хитроумный идальго Дон-Кихот
Ламанчский". Дон-Кихот - воля, самопожертвование, ум".
"Книга, быть может, наиболее сложное и великое чудо из всех чудес,
сотворенных человечеством на пути его к счастью и могуществу будущего" (М.
Горький).
"Впервые прочел хорошую книгу - словно приобрел большого, задушевного
друга. Прочел читанную - словно встретился вновь со старым другом. Кончаешь
читать хорошую книгу - словно расстаешься с лучшим другом, и кто знает,
встретишься ли с ним вновь" (китайская мудрость).
"Дорогу осилит идущий".
"В характере, в манерах, стиле, во всем самое прекрасное - это
простота" (Лонгфелло).
И снова, как в тот день, когда я читала Зоин дневник, мне казалось, что
я держу в руках живое сердце - сердце, которое страстно хочет любить и
верить. Я все перелистывала книжку, подолгу задумываясь над каждой
страничкой, и мне чудилось: Зоя рядом, мы снова вместе.
И вот последние листки. Дата: октябрь 1941.
"Секретарь Московского комитета - скромный, простой. Говорит кратко, но
ясно. Его тел. К 0-27-00, доб. 1-14".
А потом - большие выписки из "Фауста" и целиком - хор, славящий
Эвфориона:
Лозунг мой в этот миг -
Битва, победный крик.
. . . . . . . . . . . .
Пусть! На крылах своих
Рвусь туда!
Рвусь в боевой пожар,
Рвусь я к борьбе.
"Я люблю Россию до боли сердечной и даже не могу помыслить себя
где-либо, кроме России" (Салтыков-Щедрин).
И вдруг, на последней странице, как удар в сердце, - слова из
"Гамлета":
"Прощай, прощай и помни обо мне!"
"ТАНЯ"
Вспоминать прошлое мне было и радостно и горько. Я вспоминала - и мне
казалось, что я снова качаю колыбель маленькой Зои, снова держу на руках
трехлетнего Шуру, снова вижу их вместе, моих детей, - живыми, полными
надежд. Но чем меньше остается рассказывать, тем мне тяжелее, тем зримее
близкий, неотвратимый конец, тем труднее находить нужные слова...
Дни после ухода Зои я помню отчетливо, до мелочей.
Она ушла - и наша с Шурой жизнь вся превратилась в ожидание. Прежде,
придя домой и не застав сестру, Шура всегда спрашивая: "Где Зоя?" Теперь его
первые слова были: "Письма нет?" Потом он перестал спрашивать вслух, в
только в его глазах я неизменно читала этот вопрос. Но однажды он вбежал в
комнату взволнованный и счастливый и, чего никогда не случалось, крепко
обнял меня.
- Письмо? - сразу догадалась я.
- Еще какое! - воскликнул Шура. - Слушай: "Дорогая мама! Как ты сейчас
живешь, как себя чувствуешь, не больна ли? Мамочка, если есть возможность,
напиши хоть несколько строчек. Вернусь с задания, приеду навестить домой.
Твоя Зоя".
- От какого числа? - спросила я.
- Семнадцатого ноября. Значит, ждем Зою домой!
И мы снова стали ждать, но теперь уже не так тревожно, с радостной
надеждой. Мы ждали постоянно, ежечасно, ждали днем и ночью, всегда готовые
вскочить на стук открывшейся двери, ежеминутно готовые стать счастливыми.
Но прошел ноябрь, прошел декабрь, подходил к концу январь... Ни писем,
ни других вестей больше не было.
Мы с Шурой оба работали. Все домашние заботы он взял на себя, и я
видела: он старается во всем заменить Зою. Придя домой первым, он спешил
подогреть к моему возвращению еду. Я слышала, как он поднимался ночью и
укрывал меня потеплее, потому что с дровами стало трудно и мы экономили как
могли.
Однажды - это было в конце января - я возвращалась домой поздно. Как
часто бывает, когда очень устанешь, машинально слушала обрывки разговоров. В
этот вечер на улице то и дело слышалось:
- Читали сегодня "Правду"?
- Читали статью Лидова?
И в трамвае молодая женщина с огромными глазами на исхудалом лице
говорила своему спутнику:
- Какая потрясающая статья!.. Какая девушка!..
Я поняла, что в газете сегодня что-то необычное.
- Шурик, - сказала я Дома, - ты читал сегодня "Правду"? Говорят, там
очень интересная статья.
- Да, - сдержанно ответил Шура, не глядя на меня.
- О чем же?
- О молодой партизанке Тане. Ее повесили гитлеровцы.
В комнате было холодно, мы привыкли к этому. Но тут мне показалось, что
и внутри у меня все похолодело и сжалось. "Тоже чья-то девочка, - подумалось
мне. - И ее ждут дома, и о ней тревожатся..."
Позже я услышала радио. Сообщения о боях, вести с трудового фронта. И
вдруг диктор сказал:
- Передаем статью Лидова "Таня", напечатанную в "Правде" сегодня,
двадцать седьмого января.
Скорбный и гневный голос стал рассказывать о том, как в первых числах
декабря в селе Петрищеве фашисты казнили партизанку-комсомолку по имени
Таня.
- Мама, - вдруг сказал Шура, - можно, я выключу? Мне завтра рано
вставать.
Я удивилась: Шура всегда спал крепко, обычно ему не мешали ни громкий
разговор, ни радио. Мне хотелось дослушать, но я выключила громкоговоритель,
сказав только: "Ну что ж, спи..."
Назавтра я пошла в райком комсомола: может быть, там что-нибудь знают о
Зое?
- Задание секретное, писем может не быть еще долго, - сказал мне
секретарь райкома.
Прошло еще несколько томительных, нескончаемых дней и 7 февраля - это
число я запомнила навсегда, - вернувшись домой, я нашла на столе записку:
"Мамочка, тебя просили зайти в райком ВЛКСМ".
"Наконец-то! - подумала я. - Конечно, какое-нибудь известие от Зои,
может быть, письмо!"
Я мчалась в райком, как на крыльях. Вечер был темный, ветреный, трамваи
не шли, но я почти бежала, спотыкалась, скользила, падала и снова бежала, и
ни одной сторонней горькой мысли не было у меня - я не ждала никаких плохих
вестей, я только хотела узнать: когда я увижу Зою? Скоро ли она вернется?
- Вы разминулись. Идите обратно домой, к вам поехали из МК комсомола, -
сказали мне в райкоме.
"Скорее, скорее узнать, когда приедет Зоя!" И я не пошла, а побежала
домой.
Я распахнула дверь и остановилась на пороге. Из-за стола навстречу мне
поднялись двое: заведующий Тимирязевским отделом народного образования и
незнакомый молодой человек с серьезным, чуть напряженным лицом. Изо рта у
него шел пар: в комнате было холодно, никто не снял пальто.
Шура стоял у окна. Я посмотрела на его лицо, глаза наши встретились, и
вдруг я все поняла... Он рванулся ко мне, что-то опрокинув по дороге, а я не
могла двинуться, ноги словно приросли к полу.
- Любовь Тимофеевна, вы читали в "Правде" о Тане? - услышала я. - Это
ваша Зоя... На Днях мы поедем в Петрищево.
Я опустилась на пододвинутый кем-то стул. У меня не было ни слез, ни
дыхания. Хотелось только скорее остаться одной, и в мозгу стучало одно
только слово: "Погибла... погибла..."
x x x
Шура уложил меня в кровать и всю ночь просидел рядом. Он не плакал. Он
смотрел перед собой сухими глазами и крепко сжимал обеими руками мою руку.
- Шура... как же мы теперь? - сказала я наконец.
И тут Шура рухнул на постель и громко, отчаянно разрыдался.
- Я давно уже знаю... все знаю, - глухо, сдавленно повторял он. - Ведь
тогда в "Правде" была фотография... с веревкой на шее... Имя другое... Но я
понял, что это она... я знал, что это она... Я не хотел тебе говорить...
думал - может, ошибся... Уверял себя, что ошибся. Не хотел верить. Но я
знал... я знал... я знал...
- Покажи, - сказала я.
- Нет! - ответил он сквозь слезы.
- Шура, - сказала я, - мне еще многое предстоит. Мне предстоит увидеть
ее. Я прошу тебя...
Шура вытащил из внутреннего кармана пиджака свою записную книжку; я
чистой странице был приклеен четырехугольник, вырезанный из газеты. И я
увидела ее лицо - родное, милое, страдальчески застывшее.
Шура что-то говорил мне, я не слышала, и вдруг до меня дошли его слова:
- Знаешь, почему она назвалась Таней? Помнишь Татьяну Соломаху?
Тогда я вспомнила и сразу поняла все. Да, конечно, это о той далекой,
давно погибшей девушке думала она, когда назвала себя Таней...
В ПЕТРИЩЕВЕ
Через несколько дней я поехала в Петрищево. Плохо помню, как это было.
Помню только, что асфальтированная дорога к Петрищеву не подходит и машину
почти пять километров тащили волоком. В село мы пришли замерзшие,
оледенелые. Меня привели в какую-то избу, но отогреться я не могла: холод
был внутри. Потом мы пошли к Зоиной могиле. Девочку уже вырыли, и я увидела
ее...
Она лежала, вытянув руки вдоль тела, запрокинув голову, с веревкой на
шее. Лицо ее, совсем спокойное, было все избито, на щеке - темный след
удара. Все тело исколото штыком, на груди - запекшаяся кровь.
Я стояла на коленях подле нее и смотрела... Отвела прядь волос с ее
чистого лба - и опять поразило меня спокойствие этого истерзанного, избитого
лица. Я не могла оторваться от нее, не могла отвести глаз.
И вдруг ко мне подошла девушка в красноармейской шинели. Она мягко, но
настойчиво взяла меня за руку и подняла.
- Пойдемте в избу, - сказала она.
- Нет.
- Пойдемте. Я была с Зоей в одном партизанском отряде. Я вам
расскажу...
Она привела меня в избу, села рядом со мной и стала рассказывать. С
трудом, как сквозь туман, я слушала ее. Кое-что мне уже было знакомо по
газетам. Она рассказывала, как группа комсомольцев-партизан перешла через
линию фронта. Две недели они жили в лесах на земле, занятой гитлеровцами.
Ночью выполняли задания командира, днем спали где-нибудь на снегу, грелись у
костра. Еды они взяли на пять дней, но растянули запас на две недели. Зоя
делилась с товарищами последним куском, каждым глотком воды...
Эту девушку ввали Клава. Она рассказывала и плакала.
... Потом пришла им пора возвращаться. Но Зоя все твердила, что сделано
мало. Она попросила у командира разрешения проникнуть в Петрищево.
Она подожгла занятые фашистами избы и конюшню воинской части. Через
день она подкралась к другой конюшне на краю села, там стояло больше двухсот
лошадей. Достала из сумки бутылку с бензином, плеснула из нее и уже
нагнулась, чтобы чиркнуть спичкой, - и тут ее сзади схватил часовой. Она
оттолкнула его, выхватила револьвер, но выстрелить не успела. Гитлеровец
выбил у нее из рук оружие и поднял тревогу...
Клава замолчала. Тогда хозяйка избы, глядя в огонь печи, вдруг сказала:
- А я могу рассказать, что дальше было... Если хотите...
Я выслушала и ее. Но говорить об этом я не могу, Я сделаю так: пусть
здесь будет рассказ Петра Лидова. Он первый написал о Зое, он первый пришел
в Петрищево, он по свежим следам узнал и расспросил о том, как ее мучили и
как она погибла...
КАК ЭТО БЫЛО
"...И вот ввели Зою, указали на нары. Она села. Против нее на столе
стояли телефоны, пишущая машинка, радиоприемник и были разложены штабные
бумаги.
Стали сходиться офицеры. Хозяевам дома (Ворониным) было велено выйти.
Старуха замешкалась, и офицер прикрикнул: "Матка, фьють!" - и подтолкнул ее
в спину.
Командир 332-го пехотного полка 197-й дивизии подполковник Рюдерер сам
допрашивал Зою.
Сидя на кухне, Воронины все же могли слышать, что происходит в комнате.
Офицер задавал вопросы, и Зоя (тут она и назвалась Таней) отвечала на них
без запинки, громко и дерзко.
- Кто вы? - спросил подполковник.
- Не скажу.
- Это вы подожгли конюшню?
- Да, я.
- Ваша цель?
- Уничтожить вас.
Пауза.
- Когда вы перешли через линию фронта?
- В пятницу.
- Вы слишком быстро дошли.
- Что ж, зевать, что ли?
Зою спрашивали о том, кто послал ее и кто был с нею. Требовали, чтоб
выдала своих друзей. Через дверь доносились ответы: "нет", "не знаю", "не
скажу", "нет". Потом в воздухе засвистели ремни, и слышно было, как стегали
по телу. Через несколько минут молоденький офицерик выскочил из комнаты в
кухню, уткнул голову в ладони и просидел так до конца допроса, зажмурив
глаза и заткнув уши. Не выдержали даже нервы фашиста... Четверо дюжих
мужчин, сняв пояса, избивали девушку. Хозяева дома насчитали двести ударов,
но Зоя не издала ни одного звука. А после опять отвечала: "нет", "не скажу";
только голос ее звучал глуше, чем прежде...
Унтер-офицер Карл Бауэрлейн (позже попавший в плен) присутствовал при
пытках, которым подверг Зою Космодемьянскую подполковник Рюдерер. В своих
показаниях он писал:
"Маленькая героиня вашего народа осталась тверда. Она не знала, что
такое предательство... Она посинела от мороза, раны ее кровоточили, но она
не сказала ничего".
Два часа провела Зоя в избе Ворониных. После допроса ее повели в избу
Василия Кулика. Она шла под конвоем, по-прежнему раздетая, ступая по снегу
босыми ногами.
Когда ее вводили в избу Кулика, на лбу у нее было большое иссиня-черное
пятно и ссадины на ногах и руках. Она тяжело дышала, волосы ее растрепались,
и черные пряди слиплись на высоком, покрытом каплями пота лбу. Руки девушки
были связаны сзади веревкой, губы искусаны в кровь и вздулись. Наверно,
кусала их, когда пытками хотели вырвать признание.
Она села на лавку. Немецкий часовой стоял у двери. Сидела спокойно и
неподвижно, потом попросила пить. Василий Кулик подошел было к кадушке с
водой, но часовой опередил его, схватил со стола лампу и поднес Зое ко рту.
Он хотел этим сказать, что напоить надо керосином, а не водой.
Кулик стал просить за девушку. Часовой огрызнулся, но потом нехотя
уступил и разрешил подать Зое