Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
рижимая грелку к груди, она стояла и вслух говорила: "Она
здесь, под этой крышей! Она под этой крышей!"
Нет, сейчас эти слова - пустой звук. Даже тени былых чувств не могли
они вызвать. Но она же помнит, как холодела она от волнения, в каком-то
восторге расчесывая волосы (вот к ней и начало возвращаться то, прежнее,
покуда она вынимала шпильки, выкладывала на туалетный столик, стала
расчесывать волосы), а красный закат зигзагами расчерчивали грачи, и она
одевалась, спускалась по лестнице, и, пересекая холл, она тогда думала:
"О, если б мог сейчас я умереть! Счастливее я никогда не буду" [Шекспир,
"Отелло"]. Это было ее чувство - чувство Отелло, и она, конечно, ощущала
его так же сильно, как Отелло у Шекспира, и все оттого, что она
спускалась, в белом платье, ужинать вместе с Салли Сетон.
Она была в красном, газовом - или нет? Во всяком случае, она горела,
светилась вся, будто птица, будто пух цветочный влетел в столовую,
приманясь куманикой, и дрожит, повиснув в шипах. Но самое удивительное при
влюбленности (а это была влюбленность, ведь верно?) - совершенное
безразличие к окружающим. Куда-то уплывала из-за стола тетя Елена. Читал
газету папа. Питер Уолш тоже, наверное, был, и старая мисс Каммингс; был и
Йозеф Брайткопф, был, конечно, бедный старикан, он приезжал каждое лето и
гостил неделями, якобы чтоб читать с ней немецкие тексты, а сам играл на
рояле и пел песни Брамса совершенно без голоса.
Все это составляло лишь фон для Салли. Она стояла у камина и чудесным
своим голосом, каждое произносимое слово обращающим в ласку, говорила с
папой, таявшим против воли (он так и не сумел простить ей книжку, которую
она взяла почитать и забыла под дождем на террасе), а потом вдруг сказала:
"Ну можно ли сидеть в духоте!" - и все вышли на террасу, стали бродить по
саду туда-сюда. Питер Уолш и Йозеф Брайткопф продолжали спорить о Вагнере.
Они с Салли дали им отойти. И тогда была та самая благословенная в ее
жизни минута подле каменной урны с цветами. Салли остановилась: сорвала
цветок; поцеловала ее в губы. Будто мир перевернулся! Все исчезли; она
была с Салли одна. Ей как будто вручили подарок, бережно завернутый
подарок, и велели хранить, не разглядывать - алмаз, словом, что-то
бесценное, но завернутое, и пока они бродили (туда-сюда, туда-сюда), она
его раскрыла, или это сияние само прожгло обертку, стало откровением,
набожным чувством! И тут старый Йозеф и Питер повернули прямо на них.
- Звездами любуетесь? - сказал Питер.
Она как с разбегу впотьмах ударилась лицом о гранитную стену. Ох, это
было ужасно!
И дело не в ней самой. Просто она почувствовала, что он уже придирается
к Салли; его враждебность и ревность; желание вмешаться в их дружбу. Она
увидела это все, как видишь во вспышке молнии лес, а Салли (никогда она
так ею не восхищалась) невозмутимо прошла дальше. Она смеялась. Она
попросила старого Йозефа объяснить названия звезд, а тот всегда объяснял
это с удовольствием и очень серьезно. А она стояла рядом. И слушала. Она
слышала названия звезд.
- Ужасно! - говорила она про себя, и ведь она как знала, как знала
заранее, что счастливой минуте что-нибудь да помешает.
Зато скольким она потом была Питеру Уолшу обязана. И отчего это, как
подумает о нем, ей всегда вспоминаются ссоры? Чересчур, значит, дорого его
хорошее мнение. Она взяла у него слова: "сентиментальный",
"цивилизованный". Они и сейчас то и дело всплывают, будто Питер тут как
тут. Сентиментальная книга. Сентиментальное отношение к жизни. Вот и сама
она, наверное, сентиментальная: размечталась о том, что давным-давно
прошло. Интересно, что-то он подумает, когда вернется?
Что она постарела? Сам скажет или она прочтет у него по глазам, что она
постарела? Действительно. После болезни она стала почти седая.
Она положила брошку на стол, и вдруг ей перехватило горло, будто
воспользовались ее задумчивостью и сжали его только и ждавшие случая
ледяные когти. Нет, она еще не старая. Она только вступила в свой
пятьдесят второй год, впереди пока целехонькие месяцы. Июнь, июль, август!
Все еще почти непочатые, и, словно спеша поймать на ладонь падающую каплю,
Кларисса окунулась (перейдя к туалетному столику) в самую гущу
происходящего, вся отдалась минуте - минуте июньского утра, вобравшего
отпечатки уж стольких утр, и увидела, будто сызнова и впервые, как
зеркало, туалетный столик, флакончики отражают всю ее под одним углом
(перед зеркалом), увидела тонкое, розовое лицо женщины, у которой сегодня
прием; лицо Клариссы Дэллоуэй; свое собственное лицо.
Сколько тысяч раз видела она уже это лицо, и всегда чуть-чуть
натянутое! Глядя в зеркало, она поджимала губы. Придавая лицу
законченность. Это она - но законченная; заостренная, как стрела;
целеустремленная. Это она, когда некий сигнал заставляет ее быть собою и
стягиваются все части, и лишь ей одной ведомо, до чего они разные,
несовместимые, - стягиваются и создают для посторонних глаз одно, тот
единый, сверкающий образ, в каком она входит в свою гостиную, - для
кого-то свет в окне, светлый луч, без сомнения, на чьем-то безрадостном
небе, для кого-то, возможно, якорь спасения от одиночества; она кое-кому
из молодых сумела помочь, те ей благодарны; и она всегда старается быть
одинаковой, и не дай бог, чтобы кто догадался обо всем остальном -
слабостях, ревности, суетности, мелких обидах, из-за того, например, что
леди Брутн не пригласила ее на ленч, что, конечно (думала она, проводя
гребнем по волосам), не лезет ни в какие ворота. Да, так где ж это платье?
Вечерние платья висели в шкафу. Запустив руку в их воздушную мягкость,
Кларисса осторожно выудила зеленое и понесла к окну. Она его разорвала на
приеме в посольстве. Кто-то наступил на подол. Она чувствовала, как
треснуло сверху, под складками. Зеленый шелк весь сиял под искусственным
светом, а теперь, на солнце, поблек. Надо его починить. Самой. Девушки и
так сбились с ног. Надо его сегодня надеть. Взять нитки, ножницы, и что? -
ах, ну да, наперсток, конечно, - взять в гостиную, потому что ведь надо
еще кое-что написать, присмотреть, как там у них идет дело.
Странно, думала она, остановясь на площадке и входя в тот единый,
сверкающий образ, странно, как хозяйка знает свой дом! Спиралью вились по
лестничному пролету смутные звуки; свист швабры; звяканье; звон; гул
отворяемой парадной двери; голос, перекидывающий кверху брошенный снизу
приказ; стук серебра на подносе; серебро начищено для приема. Все для
приема.
(А Люси, внеся поднос в гостиную, ставила гигантские подсвечники на
камин, серебряную шкатулку - посередине, хрустального дельфина
поворачивала к часам. Придут; встанут; будут говорить, растягивая слова, -
она тоже так научилась. Дамы и господа. Но ее хозяйка из всех была самая
красивая - хозяйка серебра, полотна и фарфора, - потому что солнце, и
серебро, и снятые с петель двери, и посыльные от Рампльмайера вызывали в
душе Люси, покуда она устраивала разрезальный нож на инкрустированном
столике, ощущение совершенства. Глядите-ка! Вот! - сказала она, обращаясь
к подружкам из той булочной в Кейтреме, где она проходила свою первую
службу, и кинула взглядом по зеркалу. Она была леди Анжелой, придворной
дамой принцессы Мэри, когда в гостиную вошла миссис Дэллоуэй.)
- А, Люси! - сказала она. - Как чудесно блестит серебро!
- А как, - сказала она, поворачивая хрустального дельфина, чтобы он
опять стоял прямо, - как было вчера в театре?
- О, тем-то пришлось до конца уйти, - сказала она, - им уже к десяти
надо было обратно! - сказала она. - Так и не знают, чем кончилось, -
сказала она. - В самом деле, неприятно, - сказала она (ее-то слуги всегда
могли задержаться, если отпросятся). - Просто ни на что не похоже, -
сказала она, и, сдернув с дивана старую, неприличного вида подушку, она
сунула ее Люси в руки, слегка подтолкнула ее и крикнула:
- Заберите! Отдайте миссис Уокер! Подарите от меня! Заберите!
И Люси остановилась в дверях гостиной, обнимая подушку, и спросила
застенчиво, чуть покраснев: не помочь ли ей с платьем?
Нет-нет, сказала миссис Дэллоуэй, у нее ведь и так работы хватает, и
без платья у нее вполне хватает работы.
- Спасибо, спасибо, Люси, - сказала миссис Дэллоуэй, и она повторяла:
"спасибо, спасибо (сидя на диване, разложив нитки, ножницы, разложив на
коленях платье), спасибо, спасибо", повторяла она, благодарная всем своим
слугам за то, что помогают ей быть такой - такой, как ей хочется,
благородной, великодушной. Они ее любят. Да, ну вот, теперь, значит,
платье - где тут разорвано? Главное, вдеть нитку в иголку. Платье было
любимое, от Салли Паркер, чуть не последнее от нее, потому что ведь Салли,
увы, не работает больше, живет теперь в Илинге, и если у меня когда-нибудь
выдастся минутка свободная, решила Кларисса (но откуда, откуда возьмется
эта минутка?), я навещу ее в Илинге. Да, это личность и художница
настоящая. Всегда сочинит что-то такое - где-то, чуть-чуть. Зато уж ее
платья можно смело куда угодно надеть. Хоть в Хатфилд, хоть в Букингемский
дворец. Она надевала их в Хатфилд; и в Букингемский дворец.
И тишина нашла на нее, покой и довольство, покуда иголка, нежно проводя
нитку, собрала воедино зеленые складки и бережно, легонько укрепляла у
пояса. Так собираются летние волны, взбухают и опадают; собираются -
опадают; и мир вокруг будто говорит: "Вот и все", звучней, звучней,
мощней, и уже даже в том, кто лежит на песке под солнцем, сердце твердит:
"Вот и все". "Не страшись", - твердит это сердце. "Не страшись", - твердит
сердце, предав свою ношу какому-то морю, которое плачет, вздыхает,
вздыхает о всех печалях на свете, снова, снова, ну вот, собирается,
опадает. И только лежащий теперь уже слышит, как жужжит, пролетая, пчела;
как разбилась волна; как лает собака; лает где-то вдали и лает.
- Господи, звонят! - вскрикнула Кларисса и остановила иголку. И
тревожно прислушалась.
- Миссис Дэллоуэй меня примет, - сказал пожилой господин в холле. - Да,
да, она меня примет, - повторил он очень добродушно, отстраняя Люси и
быстро взбегая по лестнице. - Да-да-да, - бормотал он на бегу. - Примет,
примет. После пяти лет в Индии Кларисса меня примет.
- Да кто же это... да что же это... - недоумевала миссис Дэллоуэй (ну,
не наглость ли - врываться в одиннадцать утра, когда у нее сегодня
прием?), слыша шаги на лестнице. Уже взялись за дверную ручку. Она
заметалась - прятать платье, блюдя секреты уединения, как девственница -
свое целомудрие. Уже повернулась дверная ручка. Дверь отворилась и
вошел... на секунду у нее даже вылетело из головы имя, до того она
удивилась, обрадовалась, смутилась, растерялась, потому что Питер Уолш
вдруг ввалился с утра! (Она не читала его письма.)
- Ну как ты? - спрашивал Питер Уолш, буквально дрожа; беря обе ее руки
в свои, целуя у нее обе руки.
Она постарела, думал он, садясь, не стану ей ничего говорить, думал он,
но она постарела. Разглядывает меня, подумал он, и вдруг он смешался,
вопреки этому целованию рук. Он сунул руку в карман, он достал оттуда
большой перочинный нож и приоткрыл лезвие.
Все тот же, думала Кларисса, тот же взгляд странноватый; тот же костюм
в клеточку; чуть-чуть что-то не то с лицом, похудело или подсохло,
пожалуй, а вообще он изумительно выглядит и все тот же.
- Как чудесно, что ты тут! - сказала она. И нож вытащил, она подумала.
Старые штучки.
Он сказал, что только вчера вечером приехал. И придется, видимо, сразу
же ехать за город. Но как дела, как все - Ричард? Элизабет?
- А это по какому поводу? - И он ткнул ножом в сторону зеленого платья.
Он прелестно одет, думала Кларисса. А меня критикует вечно.
Сидит и чинит платье. Вечно она чинит платья, думал он. Так и сидела
все время, пока я был в Индии; чинила платья. Развлечения. Приемы.
Парламент, то да се, думал он и все больше раздражался, все больше
волновался, ибо ничего нет на свете хуже для иных женщин, чем брак, думал
он. И политика, и муж-консерватор, вроде нашего безупречного Ричарда. Вот
так-то, он думал. Так-то. И, щелкнув, он закрыл нож.
- Ричард - чудесно. Ричард в комитете, - сказала Кларисса.
И она раскрыла ножницы и спросила: ничего, если она кончит тут с
платьем, потому что у них сегодня прием?
- На который я тебя не приглашу, - она сказала, - мой милый Питер! -
она сказала.
Но как чудно хорошо она сказала "мой милый Питер"! Да, да, все было
чудно хорошо - серебро, стулья. Все, все чудно хорошо! Он спросил, почему
она не пригласит его на прием.
Да, думала Кларисса. Он очарователен! Просто очарователен! Да, я помню,
как немыслимо трудно было решиться - и почему я решилась? - не пойти за
него замуж в то ужасное лето!
- Но ведь поразительно, что ты именно сегодня приехал! - вскрикнула
она, ладонь на ладонь складывая руки на платье.
- А помнишь, - спросила она, - как хлопали в Бортоне шторы?
- Да уж, - сказал он и вспомнил унылые завтраки с глазу на глаз с ее
отцом; тот умер; и он тогда не написал Клариссе. Правда, он не ладил со
старым Парри, сварливым, шаркающим стариканом, Клариссиным отцом Джастином
Парри.
- Я часто жалею, что не ладил с твоим отцом, - сказал он.
- Но он всегда недолюбливал тех, кто, ну... наших друзей, - сказала
Кларисса и язык готова была себе откусить за то, что таким образом
напомнила Питеру, что он хотел на ней жениться.
Конечно, хотел, думал Питер. Я тогда чуть не умер с горя.
И печаль нашла на него, взошла, как лунный лик, когда смотришь с
террасы, прекрасный и мертвенный в последних отблесках дня.
Никогда я не был так несчастлив, думал он. И, будто и в самом деле он
сидит на террасе, он слегка наклонился к Клариссе; вытянул руку; поднял;
уронил. Он висел над ними - тот лунный лик. И Кларисса тоже словно сейчас
сидела вместе с ним на террасе, в лунном свете.
- Там теперь Герберт хозяин, - сказала она. - Я туда не езжу, - сказала
она.
И в точности, как бывает на террасе, в лунном свете, когда одному уже
скучновато и неловко от этого, но другой, пригорюнясь, молчит и
разглядывает луну, а потому остается молчать и ему, и он ерзает,
откашливается, упирается взглядом в завиток на ножке стола, шуршит сухим
листом и ни слова не произносит, - так теперь и Питер Уолш.
И зачем ворошить прошлое, думал он, зачем заставлять его снова
страдать, не довольно ль с него тех чудовищных мук. Зачем же?
- А помнишь озеро? - спросила она, и голос у нее пресекся от чувства,
из-за которого вдруг невпопад стукнуло сердце, перехватило горло и свело
губы, когда она сказала "озеро". Ибо - сразу - она, девчонкой, бросала
уткам хлебные крошки, стоя рядом с родителями, и взрослой женщиной шла к
ним по берегу, шла и шла и несла на руках свою жизнь, и чем ближе к ним,
эта жизнь разрасталась в руках, разбухала, пока не стала всей жизнью,
целой жизнью, и тогда она ее сложила к их ногам и сказала: "Вот что я из
нее сделала, вот!" А что она сделала? В самом деле, что? Сидит и шьет
сегодня рядом с Питером.
Она посмотрела на Питера Уолша. Взгляд, пройдя насквозь годы и чувства,
неуверенно коснулся его лица; остановился на нем в поволоке слез;
вспорхнул и улетел, как, едва тронув ветку, птица вспархивает и улетает.
Осталось только вытереть слезы.
- Да, - сказал Питер, - да-да-да, - сказал он так, будто она что-то
вытянула из глуби наружу, задев его и поранив. Ему хотелось закричать:
"Хватит! Довольно!" Ведь он не стар еще. Жизнь не кончена никоим образом;
ему только-только за пятьдесят. Сказать? - думал он. Или не стоит? Лучше б
сразу. Но она чересчур холодна, думал он. Шьет. И ножницы эти. Дейзи рядом
с Клариссой показалась бы простенькой. И она сочтет меня неудачником, да я
и есть неудачник в их понимании, в понимании Дэллоуэев. И еще бы, вне
сомнения, он неудачник рядом с этим со всем - инкрустированный столик и
разукрашенный разрезальный нож, дельфин, и подсвечники, и обивка на
стульях, и старинные дорогие английские гравюры - конечно, он неудачник!
Мне претит это самодовольство и ограниченность, думал он; все Ричард, не
Кларисса. Только зачем понадобилось выходить за него замуж? (Тут появилась
Люси, внося серебро, опять серебро, и до чего мила, стройна, изящна, думал
он, покуда она наклонялась, это серебро раскладывая.) И так все время! Так
и шло, думал он. Неделя за неделей; Клариссина жизнь; а я меж тем...
подумал он; и тотчас из него будто излучилось разом - путешествия;
верховая езда; ссоры; приключения; бридж; любовные связи; работа, работа,
работа! И, смело вытащив из кармана нож, свой старый нож с роговой ручкой
(тот же, готова была поклясться Кларисса, что и тридцать лет назад), он
сжал его в кулаке.
И что за привычка невозможная, думала Кларисса. Вечно играть ножом. И
вечно, как дура, чувствуешь себя с ним несерьезной, пустой, балаболкой. Но
я-то хороша, подумала она и, снова взявшись за ножницы, призвала, словно
королева, когда заснули телохранители, и она беззащитна (а ведь ее
обескуражил этот визит, да, он ее выбил из колеи), и каждый, кому не лень,
может вломиться и застать ее под склоненным куском куманики, - призвала
все, что умела, все, что имела - мужа, Элизабет, словом, себя самое
(теперешнюю, почти неизвестную Питеру) для отражения вражьей атаки.
- Ну, а что у тебя происходит? - спросила она. Так бьют копытами кони
перед сражением; трясут гривами, блестят их бока, изгибаются шеи. Так
Питер Уолш и Кларисса, сидя рядышком на синей кушетке, вызывали друг друга
на бой. Питер собирал свои силы. Готовил к атаке все: похвальные отзывы;
свою карьеру в Оксфорде; и как он женился - она ничего об этом не знает;
как он любил; и свою беспорочную службу.
- О, тьма всевозможных вещей! - объявил он во власти сомкнутых сил, уже
несущих в атаку, и со сладким ужасом и восторгом, будто плывя на плечах
невидимки-толпы, он поднял руки к вискам.
Кларисса сидела очень прямо; она затаила дыхание.
- Я влюблен, - сказал он, но не ей, а тени, встающей во тьме, которой
не смеешь коснуться, но слагаешь венок на травы во тьме.
- Влюблен, - повторил он, уже сухо - Клариссе Дэллоуэй, - влюблен в
одну девушку в Индии. - Он сложил свой венок. Пусть Кларисса что хочет, то
с этим венком и делает.
- Влюблен! - сказала она. В его возрасте в галстучке бабочкой - и под
пятою этого чудовища! Да у него же шея худая и красные руки. И он на шесть
месяцев старше меня, доносили глаза. Но в душе она знала - он влюблен. Да,
да, она знала - он влюблен.
Но тут неукротимый эгоизм, неизбежно одолевающий все выставляемые
против него силы, поток, рвущийся вперед и вперед, даже когда цели и нет
перед ним, - неукротимый эгоизм вдруг залил щеки Клариссы краской;
Кларисса помолодела; очень розовая, с очень блестящими глазами, сидела
она, держа на коленях платье, и иголка с зеленой шелковой ниткой чуть
прыгала у нее в руке. Влюблен! Не в нее. Та небось помоложе.
- И кто же она? - осведомилась Кларисса.
Пора было снять статую с пьедестала и поставить меж ними.
- Она, к сожалению, замужем, - сказал он. - Жена майора индийской
армии.
И, выставляя ее перед Клариссой в столь комическом свете, он улыбался
странно-иронической, нежной улыбкой