Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
бросить службу да и
уехать отсюда. Чтоб не мотаться по селам и хуторам в стужу и слякоть, не
ночевать в гостиницах, где кишмя кишит клопами и тараканами, да в
хатах-мазанках и - самое главное - не иметь дела с такими вот убийствами.
И начал прикидывать, куда бы переехать. А если, к примеру, в Чернигов,
устроиться там в губернскую газету? Там можно печататься, есть земская
типография. В этом губернском городе живет, в той самой газете работает его
однокашник по нежинскому юридическому лицею Петро Шинкаренко. Вот же
счастливчик, не пошел служить следователем. Печатается, ведет
судебно-полицейскую хронику, иногда появляются в газете его стихи. Когда
Богушевич жил в Чернигове, служил помощником делопроизводителя в губернском
управлении, они с Петром почти ежедневно проводили вместе вечера в
компаниях, где случались и барышни, - они же были тогда холостяки.
Шинкаренко хорошо играл на гитаре и пел романсы собственного сочинения,
переведенные на русский язык. Бывало, чтобы понравиться барышням, начнет
таким надрывным голосом: "Ваши ручки белые, ваши ножки стройные днем и
ночью мне покоя не дают..." Барышни млели от восторга. А Богушевич однажды
сказал: "Не кривляйся. Можно подумать, что у вас не было Тараса Шевченко. А
ты про ножки..."
"Про горе людское пой ты, - ответил ему Шинкаренко, - ты по натуре
народный заступничек, а я - эстет". Они тогда сильно поссорились,
встречаться стали редко, дружбе пришел конец.
Богушевич и совсем забыл бы о Шинкаренко, если бы месяц назад не
прочитал в той же губернской газете его стихотворение. Оно поразило
Богушевича. Шинкаренко с болью писал про свою Украину, про соленую воду
Днепра. Дословно стихотворения Богушевич теперь не помнил, но были там
такие строки: "Почему в твоей воде соль, Славянин Славутич? Ты ж собрал в
себя воду из ключей и лесных ручьев, она должна быть чистой и сладкой. А ты
соленый. - Я потому соленый, - отвечал Славутич-Днепро, - что в мои берега
вливаются людские слезы и пот, горе, нужда селянские плачут, моей водой
глаза умывают..." Богушевич сперва не поверил - неужто это тот самый
Шинкаренко, что некогда воспевал стройные ножки и белые ручки? Послал ему
письмо, и тот ответил - да, стихотворение его, и написал: "Дорогой друг
Франтишек, я давно знаю, что в твоей душе скрывается поэт. Присылай,
браток, свои вирши в нашу газету..."
Шинкаренко знал еще со времен лицея, что Богушевич "болен поэзией".
Писал тогда, как многие другие лицеисты. Это были посвященные друг другу
послания, злые эпиграммы на нелюбимых учителей и просто стихи про весну,
лето, чувства... Богушевич писал по-польски, по-русски, по-белорусски,
пробовал писать и по-украински; написанное рвал, терял. Теперь же писал
только на белорусском языке. Стихи рождались между делом, на ходу, обычно в
одиночестве - в дороге, когда ждал оказии, в заезжих домах. Бывало, и в
служебном кабинете, когда заканчивал все срочные дела, не одолевали заботы
и хлопоты и он один сидел в тишине за столом. Тогда рука сама хватала
карандаш, тянулась к бумаге и на лист - чаще всего какой-нибудь служебный
бланк - ложились строка за строкой, строфа за строфой... Напишет,
прочитает, поправит, если есть охота и время, и засунет в ящик, да так, что
потом и не найти. И все же из написанного кое-что останется в душе и через
годы вспомнится, обретет новую жизнь в других, новых стихах, выйдет в
свет... Но это уже позже, через годы.
Однажды такой небольшой поэтический экспромт попался на глаза
Кабанову, когда тот изучал для выступления в суде законченное Богушевичем
уголовное дело. Стихи были написаны на обратной стороне протокола допроса
свидетеля и подшиты к делу. В свое время Богушевич написал их на чистом
бланке, а после по рассеянности использовал бланк по назначению. Товарищ
прокурора стихотворение прочитал, зашел к Богушевичу. "Не понимаю, Франц
Казимирович, что за стихи в деле? Они имеют какое-нибудь отношение к
свидетелю? Язык чудной. Вижу, что славянский, а какой - не пойму. Не
украинский, не русский и не польский". "Белорусский, - сказал Богушевич, но
не признался, что написал стихотворение он. - Это народная песня,
записанная возле Городни".
Расхаживая от стены до стены по кабинету с такими думами, Богушевич
совсем забыл про папку, лежавшую на столе, и про то, что ему следовало
сейчас предпринять. Забыл, ушел в себя. Такое бывало с ним часто, это
заложено в его характере. Близкие ему люди и даже просто знакомые давно
заметили за ним странность: беседует о чем-нибудь конкретном, кажется, весь
поглощен разговором и вдруг переключается на нечто совсем иное, думает об
этом ином, живет иными мыслями и переживаниями, забыв об окружающем мире.
Глядит по-прежнему на собеседника, кажется, внимательно слушает, а глаза
бессмысленные, ничего не видят, парит где-то, погружается в мечты и грезы.
Когда он впадал в такое состояние, про него говорили, что он "витает в
облаках". Только жена Габа не могла привыкнуть к чудачествам мужа.
"Франек, - раздраженно кричала она, - посмотри на меня, ты же не слышишь,
что я тебе толкую".
Бывало, случалась размолвка с неприятным для него человеком -
начальником или обвиняемым, злость и обида сжимали сердце, так хотелось
язвительно, резко ему возразить, крикнуть, осадить, дать сдачи, а нельзя. И
Богушевич приказывал себе не волноваться, замолкал, слушал, что ему
говорили, а сам старался в это время думать о чем-нибудь приятном, ограждал
себя мыслями, как воин доспехами, все, чего не хотел слышать, пропускал
мимо ушей, а значит, не впускал и в сердце. Это умение отключаться от
эмоций, отрицательных для него, впечатлительного и чуткого человека, было
защитой от душевных травм и неприятностей...
И вот, забыв, что на столе у него лежит незаконченное дело об
убийстве, Богушевич думал не о нем, а о Чернигове и о том, как туда
переехать.
Древний зеленый Чернигов на тихой красивой Десне очень понравился ему
еще тогда, когда он там служил. Помнится, даже стихотворение о нем написал.
А главное, там газета, а в той газете работает его однокашник поэт
Шинкаренко.
"...В твоей душе скрывается поэт... Присылай, браток, свои вирши..." -
вспомнилось недавнее письмо Шинкаренко.
- И пришлю, - сказал он. - Пришлю. - Остановился в задумчивости возле
стола, постоял неподвижно, будто окаменел. И тотчас его охватило давно
знакомое волнующее чувство, заковало в звонкие цепи, и Богушевич остался с
глазу на глаз с этим неодолимым чувством. В голове закружились слова,
фразы, замелькали образы, и его словно подкинуло бог знает в какую высь, в
какой мир...
Он схватил перо, выдернул из стопки бумаги чистый лист. В кресло не
сел, примостился на подлокотнике - некогда было, да и не заметил, где
сидит. И побежали слова, строчки. Рождалось стихотворение, одно из тех,
которых он вот так, в подобной обстановке, кто знает сколько уже создал.
Прежде, бают, Правда по свету ходила,
Померла бездомной, а люди схоронили.
В землю закопали, камень привалили,
Чтоб не слышать Правды, чтоб не видеть света,
А потом сказали: "Правда в небе где-то".
Писалось быстро, и он долго бы сидел, крюком согнувшись над столом,
так и не собрался бы сесть как нужно, если бы в дверь не постучали. Стук
был тихий, робкий, и Богушевич его сперва не расслышал. Тогда дверь
подергали, приоткрыли и постучали громче, Богушевич, наконец, поднял
голову.
На пороге стоял урядник Носик, молодой, с веселыми угодливыми глазами.
Он вытянулся, козырнул.
- Здравия желаю, ваше благородие, - звонким юношеским голосом
поздоровался он. - Позвольте доложить, становой пристав послал, чтобы вы
пришли к вдове Одарке Максимовне. Они вас там ждут.
Несколько мгновений Богушевич глядел на урядника, не понимая, что тот
говорит, а рука, словно по инерции, дописывала то, что не успела дописать
до его прихода.
- Что вам надо? - наконец спросил Богушевич.
- Становой просит ваше благородие к вдове Одарке Максимовне.
- Ваше благородие... - машинально повторил Богушевич.
Урядник, стараясь выслужиться, явно перестарался - так судебных
следователей называет только простой люд.
- К какой такой вдове? При чем тут она?
- К вдове коллежского асессора Гамболь-Явцихенко. Для осмотра места
преступления. Вы ж туда сами вызывали...
- Ах вон что! - хлопнул себя по лбу Богушевич. - Это же по делу об
убийстве. Подожди, сейчас выйду.
И Богушевич тут же вернулся к действительности, к служебным заботам, к
судебному следствию. Только что он жил в возвышенном мире своих чувств и
образов, рифм, метафор, и вот они исчезли, растаяли, как зыбкий туман под
горячим солнцем. Он увидел папки с делами о поджогах и кражах, над которыми
ему еще предстояло трудиться, и словно зубная боль пронзила его при виде
этих папок и урядника, по-лакейски услужливого, который ждет его, стоя
навытяжку.
- Сейчас выйду, - повторил Богушевич.
- Ваше благородие, я на дрожках, свезу. Сказали, чтобы побыстрее были.
Богушевичу не понравилось это "побыстрее", хотел было одернуть
урядника, да воздержался. Положил в портфель нужные бумаги, карандаши,
ручки, чернильницу. Постоял, вспоминая, все ли взял, увидел на столе
незаконченное стихотворение, стоя перечитал, подержал листок в руке и кинул
в ящик. Пусть лежит.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Двор и дом, где убили Параску Картузик, находились на самой дальней
окраине города, фактически за городом - в Обручевке, возникшей после
крестьянской реформы. Там, в мазанках, крытых соломой и камышом, жили до
злосчастного часа убийцы и их жертва. Там же стоял кирпичный дом вдовы
коллежского асессора Гамболь-Явцихенко, которая сдавала меблированные
комнаты со столом одиноким жильцам. Туда и пригласил становой Богушевича с
понятыми. В Обручевку ехать надо было через весь город.
Сперва урядник вез Богушевича по Путивльской улице - самой широкой и
длинной в городе. Здесь были лавки, трактиры, учреждения, пожарная часть с
каланчой, лабазы купцов. По этой же улице проходил столбовой тракт, и
потому мостовая была еще больше разбита, чем на других улицах. Выбоины,
глубокие колеи чернели со всех сторон. Богушевич сел рядом с урядником,
тот, почтительно отодвинувшись, чтобы не задеть пана следователя, жался на
самом краю сиденья, и его сабля свисала с дрожек и стукалась об обод
колеса.
Был конец сентября, стоял теплый солнечный день. Запах спелых яблок,
слив, хлебов, сена, клочья которого валялись на дороге, втоптанные в землю
колесами и копытами, - запах ранней осени заполонил улицу да и весь город.
Осень наступила на редкость солнечная. Видно, год, устыдившись поздней
холодной весны и дождливого лета, старался исправиться, угодить людям.
Улица еще не высохла от недавнего дождя, в глубоких колеях там и тут
блестела вода. В садах и вишняках перед домиками земля под деревьями была
пестрая от света и теней, как кожа змеи. Через плетни свисали ветви яблонь,
тяжелые от плодов, в одном месте, когда проезжали возле самого забора,
сбили несколько яблок.
- Ваше благородие, муж Серафимы приходил в участок, просил платок ему
отдать.
- Какой платок? - не сразу понял Богушевич.
- Ну тот, которым Серафима с Настой Параску удавили. Говорил, еще
женихом его покупал. Становой не отдал.
- И правильно, - буркнул Богушевич.
Миновали кирпичный дом с большой, на всю стену, надписью: "Магазин
колониальных товаров купца Иваненко. Чай, какао, растительное масло,
керосин". Возле распахнутых настежь ворот стояли два приказчика с ленивыми,
сонными лицами и так же лениво смотрели на женщину в пышной юбке, с
зонтиком над головой, подходившую к лавке. Носик погрозил приказчикам
пальцем.
- Видали, ваше благородие? Выползли на улицу на баб глаза пялить, -
объяснил урядник свой жест. - Знаю я их, жулье, на ходу подметки рвут.
Выехали на Загребелье. Повернули в тихий, заросший травой переулок.
Переулок узкий, заборы низкие - частокол из аккуратных тонких досочек и
жердей, и дома не все мазаные, есть и бревенчатые и даже два кирпичных.
Один дом, тот, с черепичной крышей и высоким чердаком, хорошо знаком
Богушевичу. Тут живет Потапенко, не раз приходилось у него бывать. Половину
дома занимает жена управляющего имением матери Потапенко. Сам управляющий,
Соколовский, живет постоянно в Корольцах, хотя часто сюда приезжает, а жена
почему-то осталась тут, в Конотопе. Это удивляло Богушевича, но он так и не
собрался расспросить Потапенко.
- Стой, тпру! - Носик остановил коня, затем соскочил с дрожек, подошел
к воротам Потапенкова дома.
- Эй, хозяйка, откройте, можно вас на минутку? - И он постучал ножнами
сабли по плетню.
На крыльце показалась молодая, высокая, ярко-рыжая женщина в красном
сарафане, вышла за ворота. Это и была жена управляющего Нонна Николаевна.
Богушевич и раньше с ней встречался, разговаривал, правда, коротко, на
ходу, когда заходил к Потапенко. То были даже не разговоры, а обычные в
таких случаях вопросы о здоровье и настроении. Его всегда поражали,
восторгали ее красивые, рыжие, как огонь, волосы - казалось, пламя полыхает
на голове.
- Добрый день, - поздоровалась она высоким гибким голосом и
настороженно, даже тревожно стала переводить взгляд с Богушевича на
урядника.
- Тут, пани-госпожа, - заговорил Носик, - его благородие становой
велел мне спросить у вас, не приехал ли ваш муж, управляющий. Пристав
интересуется насчет пожара.
- Нет, не приехал, - сказала Нонна Николаевна, и настороженность
исчезла из ее глаз. - А господину следователю тоже понадобился мой муж? -
спросила она у Богушевича.
- Пока нет, но понадобится. А когда он тут будет? Хорошо бы мне с ним
встретиться до поездки в Корольцы.
- Он должен приехать сегодня или завтра, и я обязательно ему скажу.
- Вот-вот, скажите, - подал начальственный голос и Носик. - И неплохо
было бы, кабы пани нас яблоками угостила.
- Это, пожалуйста, - улыбнулась она. - Так, быть может, господин
следователь в сад зайдет?
- Благодарствую, некогда. Поехали, - сказал Богушевич уряднику.
Нонна Николаевна обняла себя скрещенными руками за плечи, стояла,
ждала. Носик, словно и не слышал, что ему сказал Богушевич, за вожжи не
брался. Ясное дело, дожидался яблок. Тогда Нонна проворно вбежала в ворота,
крикнула, чтобы погодили, и вскоре вынесла корзинку антоновки, высыпала ее
прямо в дрожки. Когда тронулись, на прощанье помахала рукой.
"Вот наделил же бог такой яркой прелестью", - восхищенно подумал про
нее Богушевич. Еще при первом знакомстве с Нонной он увидел, какая в этой
молодой женщине кроется богатая энергия и решительность, и в то же время
какая она по-женски слабая и внутренне ранимая, незащищенная, как она
насторожена (вот и сейчас так же), с каким неприкрытым страхом в больших
синих глазах встречает незнакомых людей, когда те входят в дом, как нервно,
чуть приметно вздрагивает при этом ее длинная шея. У Богушевича создалось
впечатление, что Нонна ждет от каждого человека какого-нибудь неприятного
или даже страшного известия.
- Ваше благородие, - перебил его мысли урядник, - значит вы будете
расследовать дело о поджоге? А вы знаете, что там бомбу взорвали?
Террористы.
- Что-что? - повернулся к нему Богушевич. - Террористы взорвали бомбой
конюшню? Такой важный государственный объект? - И не выдержал, засмеялся. -
А откуда у нас взялись террористы?
- Зря насмехаетесь, ваше благородие, - обиженно проговорил Носик. -
Если я малограмотный, так думаете - дурак? И я книжки читаю, хоть гимназий
не кончал. Про Бову Королевича читал. Евангелие перед сном. Книжки люблю. А
что бомбой взорвали, так то люди говорят.
Богушевич не стал больше спорить с урядником, убеждать его, что все
это бабьи сказки. И тут же стал думать о чем-то ином. Но Носик не
отступался.
- Вот вы не верите, - сказал он все так же обиженно, - а из Петербурга
бумага пришла, что ищут террориста, который убежал из тюрьмы. Может, он как
раз в нашем уезде и прячется. Кто знает.
До Обручевки было уже недалеко. На этой улице стояли обыкновенные
деревенские хаты - и старые бревенчатые, и беленые мазанки. Носик, чтобы не
молчать - это было для него невыносимо, - рассказывал о хозяевах тех домов,
мимо которых они проезжали.
- Вот тут, - показал он пальцем на чистенькую мазанку, - живет
студент. Только теперь он не студент, а высланный из Петербурга.
- А за что его выслали?
- Бунтовал против начальства. А разве бунтовать полагается? Разве оно,
начальство, их глупей, студентов? Ученые же профессора. Их надо уважать.
Скажем, вы, ваше благородие, и я. Вы вон лицей кончали, а я? Три зимы в
школу ходил. Как же мне бунтовать против вас или против своего пристава?
Разве я вас грамотней, ваше благородие?
- Да перестань ты, - не стерпел Богушевич. - Зарядил: ваше благородие
да ваше благородие.
- А вон там, - пропустив мимо ушей его слова, показал Носик на другую
хату, - живет вдова. У нее трое сыновей. Двух осудили, и они пошли по этапу
в Сибирь. Один - мешочник, другой - рыболов.
- Как это "рыболов", - не понял Богушевич. - Рыбу ловит? Рыбак?
- Нет, на воровском языке рыболовами называют тех, кто срезает
чемоданы с задков карет. Прицепится к задку, обрежет да тикать. А мешочник,
или мешкопер - это уж самый последний, самый подлый вор: он у крестьян с
возов мешки и торбы крадет... Они же, все эти каторжники, воры и жулики,
говорят на своем языке. Неужто вас этому в лицее не учили?
- Нет, не учили.
- А знать надо, а то будете слушать, что они говорят, и ничего не
поймете. Я же вот знаю. - Носик самодовольно усмехнулся, расправил плечи -
хоть в этом почувствовал свой перевес над паном следователем. - Шкары - что
такое? Не знаете. Штаны это. Кошелек - лапотник... Голубятники - воры, что
работают на чердаках. Похоронщики крадут в домах, где лежат перед
отпеванием покойники. Марушники - на похоронах. Стекольщики залезают через
окна, а дворники входят с парадного входа... Мойщики обкрадывают пассажиров
в поездах. Понтачи собирают толпу каким-нибудь скандалом и очищают карманы
раззяв. Клюквенники - церковные воры. Есть и хипесники, те обкрадывают
гостей своих полюбовниц. И еще есть разные...
- Интересно, - сказал Богушевич, и ему действительно было интересно.
- Послужите больше, все будете знать, ваше благородие.
Обручевка отделялась от города болотом и неглубоким оврагом, на дне
которого поблескивало заросшее камышом и осокой озерцо. Впритык к озерцу
стоял тот самый дом вдовы коллежского асессора, где должны были ждать
судебного следователя пристав и понятые. Немного подальше виднелась
низенькая мазанка с одним оконцем на улицу; вместо двух стекол в окне
висело какое-то тряпье. Богушевич уже был в этой нищенски убогой хате, мало
похожей на человеческое жилье, и с облегчением подумал,