Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
уже не из наших?
- Ну, дядечка, - не смутился Масальский, - вы же знаете мою
родословную по матери.
- Кирилл Андреевич, - нарочито громко обратился к нему Богушевич, -
передайте, пожалуйста, вон тот графинчик.
Теперь уже Ян перевел глаза на Богушевича.
- Почему это он Кирилл Андреевич? - спросил он.
Богушевич не ответил, уставившись в тарелку, молча ел.
- Казимир, - обратился дядя к племяннику, - твой отец Адам назвал тебя
Казимиром, почему же ты Кирилл Андреевич? Ты что - от отца отрекся?
- Панове, голубки мои, - воскликнул Горенко, приходя на выручку
растерявшемуся Масальскому-младшему. - После все выясните. А теперь давайте
звякнем чарками и споем нашу старую запорожскую. Он встал, еще шире
распахнул ворот рубахи и запел оглушительным басом:
Не хилися, явороньку,
Ще ты зелененьки.
Не журися, казаченьку,
Ще ты молоденьки.
Масальский-младший тоже встал и, подняв рюмку, подхватил песню жидким
тенорком.
Гей, гей, козаченьку,
Ще ты молоденьки.
Однако пел он и махал руками скованно, словно на нем был не новый
триковый костюм, а тесная, неудобная кольчуга.
- Дорогой дядечка, - сказал он, окончив петь, потому что тот все еще
ждал ответа. - Я все тебе потом объясню.
Горенко с Масальским-младшим запели другую песню, а Богушевич с Яном
разговорились.
- Так вы из наших мест? - спросил старик.
- Из Гродненской губернии, а родился под Вильной.
- А я - под Белостоком. Простите, пан, как ваше имя?
Богушевич назвал себя, рассказал, в ответ на расспросы старика, о
своих родителях, о Вильне, гимназии, теперешней службе.
- А я уже не увижу свой край, - вздохнул Ян, и острый кадык его
дернулся, глаза погасли.
- Почему, уважаемый пан? Это же ближе, чем до Сибири. Возьмете и
съездите.
- Куда? К кому? - опустил Масальский голову и прикрыл рукой глаза. - У
меня там никого и ничего не осталось. Усадьба конфискована. Единственный
родственник вот он, Казимир, Казик, - не поднимая головы, показал Ян на
племянника. - Друзья - одни на виселице окончили жизнь, другие -
отреклись. - Помолчал, потом поднял голову, пристально посмотрел на
Богушевича, спросил: - А где вы были в те годы?
- Как и многие другие, в лесу, в отряде. Пан Ян, я не слышал фамилии
Масальских во время восстания.
- А про Янушку слышали? Так это я и был. Отступал с отрядом в
Августовские леса.
- Про Янушку слышал, - обрадовался Богушевич. - Про него слышал.
И пошли горькие воспоминания, назывались деревни, хутора, леса,
дороги, по которым им обоим довелось бродить... Выяснилось, что они знали
одних и тех же людей, принимали участие в одних и тех же событиях...
Особенно поразил Богушевича рассказ Яна про его одноклассника-гимназиста
Зигмунда Минейку. Того самого Минейку, с которым Франтишек дружил, учился,
вместе ходил к Ванде Шней-Потоцкой и которого потом, как слышал Масальский,
отправили в Нерчинские рудники на каторгу... Про дальнейшую судьбу Минейки
Масальский такое рассказал, что Богушевич и не поверил: Зигмунд бежал с
каторги и теперь находится где-то в Европе. А сбежал он очень ловко. Гнали
каторжников строем в кандалах. На этапе умер поляк Струмила, приговоренный
к вольному поселению в Томске. Он был очень похож на Минейку, чем тот и
воспользовался. Умершего Струмилу похоронили у дороги как Минейку, а тот
поселился как ссыльный в Томске, выдавая себя за Струмилу. Проживши там
некоторое время, он бежал с фальшивыми документами сперва в Петербург, а
затем за границу.
- Ну, дай бог ему удачи! - поднял рюмку Богушевич. - Я выпью за своего
смелого товарища, - и опрокинул рюмку.
Они разговаривали вполголоса, довольные, что Горенко и
Масальский-младший им не мешают. Те ели, пили, пели песни - бас и тенор
звучали, хоть и не очень складно, зато громко.
- Как вы думаете теперь жить? У кого? - спросил Богушевич.
- Буду где-нибудь приживальщиком или устроюсь по своим силам на
работу... Вон Горенко оставляет у себя для компании как культурного
человека, - усмехнулся старик.
- А племянник?
- Он посоветовал мне ехать в Калугу к его тетке немке. У нее там
цирюльня. А что, может, я и освою новую специальность, стану цирюльником?
Помолчали, грустно глядя друг другу в глаза.
- Пан Янек, если вам будет плохо и не сможете нигде устроиться,
поживете первое время у меня.
- Спасибо, дорогой, спасибо. - Ян взял Богушевича за руку. - Погляжу,
куда божий перст укажет. Спасибо, доброту твою не забуду.
А Горенко и Масальский-младший пустились в пляс. Тучный Горенко топал
тяжело, попробовал пойти вприсядку и чуть не растянулся. Масальский, словно
жалея новый костюм и туфли, не сгибался, не кружился, а лишь слегка
притопывал и хлопал - не в ладоши даже, а кончиками пальцев.
"Ничтожество, - подумал Богушевич, - кривляется, будто пьян в стельку,
лишь бы избежать разговора с дядей".
- Пляску прервала жена Горенко. Бледная, с книгой в руке, вошла в
залу.
- Вурдалак, вахлак, азиат, дом дрожит от твоих прыжков. Голова
разболелась, - накинулась она на мужа и зло кольнула всех по очереди
холодными круглыми глазками.
- Все, дорогая, все, - виновато сказал Горенко. - Будет тихо. Иди, мое
золотко, спокойно читай свой роман.
Богушевич воспользовался этим моментом, вышел из-за стола и попросил
хозяина дать ему обещанную повозку. Младший Масальский также сказал, что
спешит и ему надо немедленно возвращаться в город.
- Дядечка, я еще не раз сюда приеду и жену привезу, познакомлю. Дети
тоже хотят вас увидеть.
Ян сидел по-прежнему хмурый, кадык нервно дергался, точно старик
что-то глотал.
Богушевича от усадьбы к большаку пошел провожать один он. Шел рядом с
тележкой, шаркая по-стариковски подошвами, сесть, подъехать вместе
отказался. Время от времени взглядывал на Богушевича, долго не отводил
глаз, точно хотел получше его запомнить.
- Береги тебя всевышний, - подал на прощание руку, когда выехали на
большак. - Мало нас осталось. Мало.
Он еще долго стоял на дороге и махал рукой, высокий, худой, сутулый.
Ветер трепал его седые, белые как снег, волосы, и Богушевичу издали
чудилось, что над головой старика кружится снежный вихрь.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Взволновала Богушевича эта встреча со старым Масальским, закружились,
нахлынули воспоминания, тяжелые, горькие, болезненные, как всегда после
встреч с бывшими повстанцами. Можно было гордиться своим участием в
восстании - не перед людьми, конечно, а перед своей совестью. Он и
гордился, но избыть боль в душе из-за его провала, из-за огромных и
напрасных жертв, которые не только ничего не принесли, а даже эхом не
откликнулись и, кто знает, откликнутся ли когда-нибудь, - не мог. А что
скажут про них потомки? Неужели то же, что и теперь говорят многие, ну хотя
бы тот же Кирилл Андреевич Масальский: "Дураки, донкихоты, на что
надеялись - с косами и пиками против пушек поднялись. Зачем?"
Конечно, доля правды, если не вся правда, в этом есть. Откровенно
говоря, когда Богушевич пришел к повстанцам и увидел, как они вооружены,
как малы их отряды, которые то пополнялись, то редели, он тогда же понял,
что повстанцам не победить, регулярные войска раздавят их в первом же
серьезном сражении. Но вряд ли надеялись на победу и те, кто поднимал народ
на бунт. Скорее думали, что царь, испугавшись беспорядков, пойдет на
какие-нибудь уступки народу. Не добились ни победы, ни уступок. Восстание
было жестоко подавлено, для многих его участников дело кончилось смертью,
каторгой, изгнанием. Однако не пойти в лес к повстанцам Богушевич не мог,
как не мог бы не кинуться в реку, в охваченный пламенем дом, чтобы спасти
ребенка. Кинулся бы, даже если бы это угрожало ему смертью. Даже не веря,
что спасет, все равно кинулся бы...
Судьба Богушевича миловала, удалось избегнуть кары - сражался там, где
его не знали. Вот и болит душа за ненужные жертвы, не заживает сердечная
рана. Защемило и сейчас, после встречи с Яном Масальским...
От этих мыслей и переживаний так тяжко и горько стало на душе, что
хоть головой об стену бейся. И поговорить не с кем, излить чувства,
разогнать в беседе мрачные думы. Кучер был немой, только мычал.
Обсаженная деревьями дорога шла полем, время от времени попадались
небольшие рощи. Подъехали к деревне. На окраине среди толстых старых лип
белела церковь с красными куполами и ярко-желтым крестом. Немой кучер
остановил лошадь возле церкви, снял шапку, перекрестился и, повернувшись к
Богушевичу, ждал, пока и тот перекрестится. Богушевич не перекрестился, и
немой злобно замычал, затряс бородой, показывая кнутом на церковь. Чтобы не
обижать его, Богушевич тоже снял шляпу и перекрестился по-православному.
Из распахнутых ворот церкви вышли празднично одетые люди - крестили
ребенка. Впереди - крестный и крестная, на руках которой был младенец,
позади - две старухи, молодой крепкий парень в широченных запорожских
шароварах, вышитой рубахе и синей бархатной безрукавке. Этот здоровила нес
большой кувшин с узким горлом и медную кружку. Увидев немого, он кинулся к
нему с радостным криком.
- Дядька Микола, доброго здоровья! Рады видеть! - налил из кувшина в
кружку водки, протянул немому. - Выпей за здоровье казака, крещенного
Опанасом, за племянника моего. Пей, всех угощаю.
Микола не стал отнекиваться, выпил, достал с тележки сверток - там
были нарезанное сало, лук, хлеб, - начал закусывать.
- И тебе, пан, тоже не пожалею. - Налил в ту же кружку, поднес
Богушевичу. Богушевич поблагодарил, но пить отказался, сказал, что не
может, здоровье не позволяет, да еще у Горенко выпил.
- Пей, пан, - не отставал парень, - ты что не православный, магомет,
что выпить не можешь?
- Они брезгают с мужиками да за мужика пить, - сказал крестный. - С
господами бы выпили.
Богушевич поморщился. Знал же по прошлым подобным случаям, что простой
люд расценивает отказ принять угощение как господскую брезгливость к
мужикам. Взял кружку, показал пальцем, сколько оставить, а сколько вылить
обратно в кувшин. Парень послушался. Богушевич поклонился крестным
родителям, пожелал несмышленому Опанасу счастливой и долгой жизни и выпил.
Чуть не задохнулся, такая крепкая была водка.
- Спасибо, пан, спасибо, - низко поклонились ему в ответ крестный,
крестная, старухи, девчата и парень.
Немой подал Богушевичу луковицу и ломоть хлеба. Он взял, закусил.
Немой одобрительно покивал головой, замычал что-то, и только теперь
Богушевич заметил, что во рту у него нет языка - глубоко в горле торчал
лишь красный обрубок.
"Боже мой, - поразился Богушевич, - кто же ему язык отрезал? За что?"
Крестные родители и все, кто был с ними, пошли по улице. День был
будний, и прохожих встречалось мало, однако кое-кто выходил из хат,
становился возле плетня, приветствовал крестных, спрашивал, как назвали
ребенка. Парень угощал мужчин водкой, говорил, какое имя дали казаку.
Богушевич ехал следом. Он сошел на землю и предложил крестным сесть.
Те не отказались, сели, а старуха сказала Богушевичу:
- Очень вы, паночек, добрые к простым людям. Сами слезли, а мужиков
посадили. Жалеете мужиков. Бог вас за это сбережет.
Богушевич спросил у старухи про немого, кто ему язык отрезал.
- А турки-бусурмане. В войну за Булгарию наш Микола воевал солдатиком.
Ну и попался туркам. Они язык ему отрезали, на спине крест вырезали. Казаки
отбили, а то бы замучили турки-то.
Родители новокрещеного Опанаса жили на самом краю села. Когда
подъехали к хате, они вышли навстречу и стали приглашать всех зайти,
посидеть за столом, но немой замычал, замахал руками - некогда, мол, пану
гостевать, по службе едет, и Богушевича отпустили.
- Ну, Опанасе, счастья тебе, доживи до лучшей доли, - пожелал на
прощанье Богушевич. - Пусть встретит тебя новая жизнь, вольная и светлая.
- Микола, - обернулся Богушевич к немому, - это тебе турки такое
учинили?
Тот закивал головой, сложил из пальцев крест и похлопал кнутом себя по
спине - мол, и крест вырезали.
- А за что? Выпытывали военную тайну?
Микола отрицательно покрутил головой, и из его жестов Богушевич понял,
что турки сделали все это за то, что он христианин.
- Дикость, - возмущенно сказал Богушевич. - Дикость и бесчеловечность.
И это в наш цивилизованный век. В девятнадцатом столетии человек способен
причинять человеку такие муки, - уже не Миколе, самому себе говорил
Богушевич. - Наступит же время, не будет таких звериных нравов, человек
даже на войне останется человеком. Да и войн не будет. В двадцатом столетии
народы наконец поймут, что они братья, одна семья, что человек рождается,
чтобы жить, а не убивать себе подобных. В двадцатом веке такого не будет...
Села больше не попадались, проезжали мимо хуторов, появившихся здесь,
на свободных землях, после крестьянской реформы, мимо небольших усадеб,
окруженных садами. Богушевич уютно привалился к задку тележки и с завистью
смотрел на эти утонувшие в садах дома. Как хотелось уйти со службы, сбежать
от надоевших уголовных дел, докучных хлопот, неприятных ему людей в такую
вот усадьбу, в белый домик, пожить там, сидеть за столом и писать. Писать
не обвинительные акты, не протоколы и постановления, а про то, что
наболело, что распинает душу и рвется из нее на свет... И чтобы под окнами
росли березы, калина. Сиди за столом, гляди на эту калину с пунцовыми
гроздьями, живи в своих мечтах, думах, пиши. А писать есть о чем,
накопилось, наболело. Все время в голове кружится бесчисленное множество
образов, они рождаются и исчезают, как звуки в воздухе, без следа и
отголоска...
Еще Гоголь писал про такие свои мечтания. "Я иногда люблю сойти на
минуту в сферу этой необыкновенной уединенной жизни, где ни одно желание не
перелетает за частокол, окружающий небольшой дворик, за плетень сада,
наполненного яблонями и сливами..."
А еще лучше было бы поселиться в лесу, в пуще, чтобы за окном шумели
сосны и дубы, чтобы в стекло стукал рогами олень, зимой за стеной выла
метель и подвывали волки, а в двери залетали синицы. Кругом никого, один на
один с лесом, с его покоем, чистотой, с мудростью природы...
Так думал он, убаюканный дорогой, и в голове невольно стали рождаться
стихотворные строчки, сюжеты рассказов, рифмы, метафоры, побежали,
полетели... Записать бы их, да лень было пошевельнуть рукой, чтобы достать
из портфеля карандаш. Вращались эти мысли в голове, как жернова на холостом
ходу.
Навстречу ехал кто-то на паре лошадей. Когда приблизились, Богушевич
узнал полицейского исправника Ладанку. Остановились рядом - шарабан
полицейского и тележка Богушевича. Исправник - страшно худой, мундир висит
на нем, как на вешалке. Кто-то из уездных остряков сравнил его с высохшим
клопом, которому месяца два не удавалось попить человеческой крови.
Ладанка рассказал последние новости. Все те же, невеселые,
полицейские; кого обокрали, кому в пьяной драке голову проломили; поймали
бродягу, жившего под чужим именем; стрелялся гимназист из-за несчастной
любви, правда, слава богу, рана легкая, выживет; от помещика Конопницкого
убежала с драгунским офицером жена. Узнав, что Богушевич едет в Корольцы
расследовать пожар, исправник сказал:
- А что там расследовать. Эта придурковатая барыня сама все спалит.
Зимой знаете, что сделала? Нанесла в комнату соломы и давай ее жечь прямо
на полу. Грелась. У этой бабы точно не все дома.
- По ее же жалобе и еду, Степан Иванович, - сказал Богушевич.
- Горенко тележка? - показал исправник пальцем на Миколу. - Его кучер.
- Горенко. Обедать у него пришлось.
- О, я Тараса знаю. Человек хлебосольный. Заеду и я к нему. - Он
хлопнул своего кучера по плечу, чтобы ехал, тот взялся уже было за вожжи,
но исправник остановил его. - Вот еще что, Казимирович, - вспомнил он, -
бумага из губернии пришла, будто в нашем или соседнем уезде прячется
террорист, убежавший из тюрьмы. Не встречал такого? - И засмеялся. - Откуда
они тут могут быть?
Они разъехались.
Микола жестами начал что-то объяснять Богушевичу, тот не понял,
сказал, чтобы написал, достал из портфеля бумагу и карандаш. Микола закивал
головой, ладно, мол, остановил коня и написал: "Надо побить бонбой всех
панов, исправников, суды, а царя выбрать справедливого".
- Каких панов, Микола? - прочитав написанное, спросил Богушевич.
- Мым-м, мы-м, - покрутил головой немой и замахал руками во все
стороны.
- Всех панов?
- А-а, - подтвердил тот.
- Значит, и судей, прокуроров, следователей?
- А-а, - снова покивал головой немой.
- И меня? Ты бы и меня убил бомбой? Я же тоже в суде работаю. Я -
следователь и, как сам видишь, пан.
Микола повернулся к Богушевичу лицом, засмеялся во весь свой
безъязыкий рот, развел руками, но Богушевич не понял, в чем смысл его
улыбки и жестов.
- Напиши, - сказал он ему. - И меня бомбой?
Немой написал: "Все суды из мужиков жилы тянут, на них на всех надо
бонбу".
- Что ж, спасибо за откровенность, - сказал ему Богушевич, карандаш
положил в портфель, а исписанный лист бумаги вернул кучеру. - "Вы со своей
колокольни одно видите, мы - другое. Ваша мужицкая правда не сходится с
нашей чиновничьей: Наши интересы сталкиваются. Вот какая она, диалектика,
брат Микола", - думал Богушевич.
Богушевич не обиделся на него. Психологию простолюдинов, особенно
деревенских жителей, их отношение к блюстителям порядка он знал хорошо.
Народ считает их царскими слугами, которые только о том и думают, как бы
поприжать простых людей да шкуру с них содрать. И появись второй Пугачев,
качаться бы судьям и следователям на виселицах.
"Вот, пан-господин Франтишек Богушевич, какая у тебя служба. Был бы ты
врачом, учителем, тебе бы "бонбой" не угрожали. Терпи, думай, рассуждай и
привыкай".
- Микола, - сказал он, увидев, что тот засунул бумагу в карман. -
Порви, что написал.
Микола показал, что использует ее на курево.
- На, возьми газету на курево, - дал ему Богушевич "Губернские
ведомости", - а ту порви.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Незаписанные и записанные Богушевичем
мысли, рассуждения, воспоминания
...Как-то давным-давно в нежинском лицее наш преподаватель римского
права попросил лицеистов написать характеристику на самих себя. Удивились
мы: как скажешь правду про себя, какой ты, чего стоишь? Тогда преподаватель
сказал, что подписываться под характеристиками не нужно, они должны быть
анонимными. Мы написали, преподаватель собрал наши сочинения, положил в
портфель и унес. Через неделю на уроке начал их читать и спрашивал у нас,
узнаем ли, кто написал. Многих узнавали. Прочитал и мою характеристику, а я
там вот что про себя написал: "С в