Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
плащ-палатками все тот же властный хриплый баритон. -- Передовой
рубеж! Гордиться надо, а не базарить и склочничать!.. Двойной оклад, двойная
выслуга лет, паек -- слону не сожрать! -- и сто грамм водки в глотку --
ежедневно!.. И какого же тебе еще хера надо?!.
...Мне бы, молодому недоумистому мудачишке, радоваться, что я прошел
такую войну и остался жив и годен к строевой службе без ограничений, мне бы
радоваться, что я не убит где-нибудь на Брянщине -- под Карачевом, Клинцами
или Унечей, а может, где-нибудь на Украине -- севернее Киева, или под
Житомиром, или намного южнее: под Малыми Висками или Лелековкой, или, может,
где-нибудь в Белоруссии -- под Оршей, Минском или Мостами, а может,
где-нибудь в Польше -- у Сувалок, под Белостоком или на Висле, а может,
где-нибудь в Германии -- под Цюллихау, на Одере, севернее Берлина или уже на
подступах к Эльбе, или, наконец, в Маньчжурии -- под Фуцзинем, Сансинем или
Харбином... Мне бы, недоумку, радоваться, что я не убит в боях во всех этих
местностях и еще в десятках или сотнях известных и безвестных населенных
пунктах и за их пределами -- в полях, лесах и болотах, мне бы радоваться,
что меня еще не сожрали черви, что мои кости не гниют и не белеют где-нибудь
в канавном провале наспех кое-как отрытой братухи -- безымянной и бесхозной,
никому не нужной братской могилы и что из меня еще не вырос лопух или
крапива, что я жив, здоров и полон силы и ловкости в движениях, и все мышцы
упруги и необычайно выносливы, а прекрасные гормоны уже начали положенное
природой пульсирование и будоражили кровь -- еще весной наконец проклюнулось
и время от времени меня охватывало скромное стыдливое желание ощутить
теплоту женского тела, причем не только снаружи, но и внутри, хотя волею
судеб я находился в той стадии юношеского развития, когда это пушистое
чудо... таинственный лонный ландшафт... самое сокровенное... неведомое пока
тебе и потому особенно притягательное возникает только во сне -- как
сказочная фантасмагория -- и пугает или поражает своей причудливой
нереальной фактурой, фантастичной формой и размерами, отчего просыпаешься в
жаркой испарине и в полном обвальном разочаровании... Мне бы в этом кригере
преданно есть глазами начальство, тянуться перед каждым из них до хруста в
позвоночнике, выкрикивать лишь уставное: "Слушаюсь!.. Так точно!..
Слушаюсь!,." -- и при этом столь же преданно щелкать каблуками, а я, нелепый
мудачишка, словно был не боевым офицером, а жалким штатским, недоделанным
штафиркой, фраером в кружевных кальсонах, забыв один из основных законов не
только для армии, но и для гражданской жизни: "Главное -- не вылезать и не
залупаться!" -- пытался отстоять свое право учиться в академии и упорно,
беззастенчиво залупался, рассусоливал и пусть без грубости, но фактически
пререкался со старшими по званию и по должности, чего до сих пор никогда еще
не допускал...
Усатый со шрамом капитан, подув на горячий чай, с явным удовольствием
сделал глоток, отпил еще и после короткой паузы в задумчивости, будто
припоминая что-то далекое, огорченно проговорил, поворачивая лицо к
подполковнику:
-- Удивительно узкий кругозор -- полметра, не шире!.. Как он
разведротой командовал -- уму непостижимо!
Подполковник посмотрел на него, как мне показалось, сочувственно,
однако ничего не сказал, и тотчас свирепый мрачный майор, не поднимая от
стакана одноухой, в багровых рубцах головы и ни к кому, собственно, не
обращаясь, громогласно заметил:
-- Нет ума -- считай калека!!!
Хотя никто из них и не взглянул на меня, разумеется, я сообразил, что
оба высказывания относились ко мне лично и для офицерского достоинства
являлись оскорбительными, а второе к тому же явно необоснованным: в то время
как военно-врачебной комиссией армейского эвакогоспиталя в Харбине я был
признан годным к строевой службе без каких-либо ограничений, о чем имелось
официальное заключение на форменном бланке с угловым штампом и гербовой
печатью, майор облыжно причислил меня к калекам, вчинив при этом -- на
людях! -- умственную неполноценность... За что?!. Я понимал, что меня
дожимают и, очевидно, дожмут. Монетка вращалась на ребре все медленнее и в
любое мгновение могла улечься вверх решкой, а я был бессилен овладеть
ситуацией и, как и в других случаях, когда жизнь жестоко и неумолимо ставила
меня на четыре кости, ощущал болезненно-неприятную щемящую слабость и
пустоту в области живота и чуть ниже.
Даже в эти напряженные минуты я достаточно реально оценивал обстановку
и самого себя. Как известно, по одежке встречают, а выглядел я весьма
непредставительно. Если в дивизионном медсанбате пропала только справка и
немного денег, то при выписке из армейского госпиталя, куда нас перевели там
же, в Харбине, обнаружилось исчезновение фуражки и сапог. Вскоре после того,
как мы туда попали, в приступе белой горячки застрелился сержант, заведующий
госпитальным вещевым складом, и на его самоубийство, очевидно, тут же
списали как недостачу и растащили лучшее из офицерских вещей, что находились
у него на хранении, -- куда они девались, я догадывался, точнее, не
сомневался... В Маньчжурии в победном сентябре, как и в Германии, пили
много, ненасытно и рискованно, словно стараясь доказать невозможное -- "Мы
рождены, чтоб выпить все, что льется!.." Пищевого алкоголя не хватало, и
оттого потребляли суррогаты, при остром недостатке, за неимением лучшего,
травились принимаемыми по запаху за спиртные напитки различными техническими
ядовитыми жидкостями: от довольно редких, как радиаторный антикоррозин
"Мекол" или благородно отдававший коньяком "Экстенсин", до имевшихся в
каждом полку этиленгликоля (антифриз) и самого безжалостного убийцы --
метанола, называемого иначе древесным, или метиловым спиртом. Из
всевозможных бутылок, банок, флаконов и пузырьков с непонятными иероглифами
на красивых наклейках жадно потреблялись и бытовые, в разной степени
отравные препараты -- мебельные, кожевенные и маникюрные лаки, прозрачный
голубой крысид и мозольная жидкость, принимаемая по цвету и фактуре за
фруктовый ликер, -- пару глотков этой неописуемой гадости пришлось выпить и
мне, чтобы не обидеть соседа по госпитальной палате, капитана-артиллериста,
отмечавшего свой день рождения. В Фудидзяне, грязном вонючем пригороде
Харбина, где размещался медсанбат, спирт путем перегонки ухитрялись добывать
даже из баночек черного шанхайского гуталина, в несметном количестве
обнаруженного в одном из складов, -- пахнувшее по-родному деревенским дегтем
темное пойло именовалось "гутяк", очевидно, по созвучию с коньяком. Однако
лучшим, самым дорогим, а главное, безопасным алкоголем в Харбине осенью
сорок пятого года безусловно считался ханшин -- семидесятиградусная
китайская водка заводского изготовления; ее выменивали у местных лавочников
на советское военное обмундирование, особенно ценилось офицерское, и не было
сомнений, что я оказался жертвой подобной коммерции. Так исчезла моя, сшитая
еще в Германии, защитного цвета начальственная с матерчатым козырьком
фуражка -- самоделковая, полевая, какие носили в войну не только ротные и
батальонные, но и полковые и даже дивизионные командиры, и пошитые там же
стариком Фогелем из лучшего трофейного хрома великолепные сапоги с
двухугольными тупыми носками и накатанными в рубчик рантами -- такие сапоги
в послевоенной армии выдавались генералам и полковникам. Взамен при выписке
из госпиталя мне пришлось получить даже не суконную, а хлопчатобумажную
пилотку и стоптанные, когда-то, очевидно, яловые, третьей, если не четвертой
категории сапоги с короткими жесткими голенищами. Я был счастлив, что мне
вернули мою серую фронтовую шинельку, столь дорогую мне шельму или шельмочку
-- я ее иначе не называл и по-другому к ней не обращался -- старенькую,
потертую, с полевыми петличками и пуговицами защитного цвета, в нескольких
местах пробитую пулями и двумя осколками и старательно заштопанную,
побывавшую в Европе на Немане, на Висле, на Одере и на Эльбе, а в Азии -- на
Амуре и Сунгари и обманувшую всех: полтора года она не только верой и
правдой служила мне, но и была поистине бесценным талисманом -- полтора года
я фанатично верил, чти пока она на мне или со мной, меня не убьют, и меня
ведь действительно не убили; при выписке я обрадовался ее возвращению и,
понятно, не пожелал бы никакой другой, однако представительного вида она
опять же не имела и защитить меня в кригере от властной ведомственной воли
кадровиков никак не могла. Естественно, внешне, по обмундированию я выглядел
не ротным командиром, прошедшим Польшу, Германию и Маньчжурию, не
благополучным трофейно-состоятельным офицером-победителем, а скорее всего
захудалым Ванькой-взводным из тыловой, провинциальной или даже таежной
гарнизы.
Монетка вращалась на ребре все медленнее и в любое мгновение могла
улечься вверх решкой, а я был бессилен овладеть ситуацией, хотя говорил и
делал все возможное и насчет академии ничуть не обманывал. Я стоял без
преувеличения насмерть, но меня дожимали, вытесняли с занимаемой позиции, и
надо было срочно от обороны переходить к наступлению, надо было атаковать --
немедленно!
-- Товарищ подполковник, разрешите... -- сделав волевое решительное
лицо, громко, пожалуй излишне громко, проговорил, а точнее, выкрикнул я. --
Меня ждут в академии, в Москве!.. Я не могу!!! Я должен туда прибыть!!! Я
ведь зачислен -- честное офицерское!..
-- Вы что здесь себе позволяете?!! -- вдруг возмущенно и оглушительно
закричал обгорелый майор. -- Фордыбачничать?! Вы кому здесь рожи корчите?!.
Ка-кая академия?!! Вы что -- ох.ели?!! Вам объяснили, а вы опять?!! -- в
сильнейшей ярости проорал он. -- Вы что, на базаре?!! Чуфырло!!!
При этом у него дергалось лицо и дико вытаращились глаза, он делал
судорожные подсекающие движения нижней челюстью слева направо, и мне стало
ясно, что он не только обгоревший, но и тяжело контуженный, или, как их
называли в госпиталях и медсанбатах, "слабый на голову", "чокнутый", "хромой
на голову", "стукнутый" или даже "свободный от головы", что означало уже
полную свободу от здравого мышления и любой ответственности. Я видел и знал
таких сдвинутых, особенно меня впечатлил и запомнился Христинин в
костромском госпитале, старшина-сапер, подорвавшийся в бою на мине и
потерявший зрение и рассудок. Незадолго до моей выписки, где-то в середине
декабря, при раннем замере температуры перед побудкой, еще в предрассветной
полутьме, молоденькая медсестренка ставила ему градусник, нагнулась, а он,
спросонок, возможно, приняв ее за немца и дико заорав, обхватил намертво
обеими руками за голову и напрочь откусил кончик носа. Таких, как этот
гвардии майор, я видел не раз и в медсанбатах, -- я сразу сообразил, с кем
имею дело, и потому внутренне сгруппировался и был наготове увернуться, если
бы он по невменяемости запустил бы в меня стакан с горячим чаем. Я знал, что
для таких, как он, откусить кому-нибудь нос или проломить без всяких к тому
причин и оснований голову -- пустяшка... все равно, что два пальца обоссать.
Он заорал на меня с такой ошеломительной яростью, что в кригере вмиг
наступила тишина, затем плащ-палатки посредине раздвинулись и оттуда, с той
половины на эту, шагнул саженного роста, амбального телосложения капитан с
орденами Александра Невского и Красной Звезды и гвардейским значком над
правым карманом кителя. Его властное, красивое, с темными густыми бровями
лицо дышало решимостью и готовностью действовать, и посмотрел он на меня с
неприязнью, угрожающе и с невыразимым презрением. Подполковник, уловив или
услышав движение за спиной, повернул голову, увидел и легким жестом левой
целой руки сделал отмашку -- капитан, помедля секунды, исчез за
плащ-палатками, не сказав и слова, но одарив меня напоследок испепеляющим,
полным неистовой гадливости или отвращения взглядом. На меня, награжденного
четырьмя боевыми орденами, офицера армии-победительницы, поставившей на
колени две сильнейшие мировые державы -- Германию и Японию, он посмотрел,
без преувеличения, как на лобковую вошь...
Позднее, вспоминая, я предположил -- и эта догадка сохранилась в моей
памяти, -- что именно этот офицер столь напористо разговаривал повелительным
хриплым баритоном в другой половине кригера с командирами взводов, заявив
одному, что на нем "пахать можно", а другого уличив, что тот якобы
прикидывается "хер-р-рувимой, прынцессой на горошине" и настороженно
осведомлялся: "Вы что -- стюдентка?.." -- а затем впрямую навязывал сугубо
женскую физиологию...
Меж тем подполковник, допив чай, отодвинул стакан и с удоволенным, как
мне показалось, видом посмотрел в лежавшую перед ним на столе мою анкету.
-- Василий... Степанович... -- негромко проговорил он, слегка улыбаясь
стеснительно и вроде даже виновато, -- тут возникли элементы некоторого
взаимного недопонимания, и мне хотелось бы внести ясность... Академия,
поверьте, никуда не уйдет, и шансы попасть в нее у вас преимущественные!
Набор будет и в следующем году, но сегодня... Давайте оценим обстановку
объективно, учитывая не только личные интересы, но и государственные, как и
положено офицеру... Армия сейчас переживает ответственнейший период перехода
на штаты мирного времени. Ответственный и архисложный!.. К лицу ли нам
оставить ее, бросить фактически на произвол судьбы в такой труднейший
момент?.. Сделать это даже мне, -- он приподнял от бумаг обтянутый черной
лайкой протез на правой руке, напоминая о своей физической неполноценности,
-- не позволяют ни убеждения, ни совесть, ни честь! И вам, надеюсь, тоже!
Он говорил спокойно, мягко, благожелательно или даже дружелюбно, чем
тут же снял, вернее, ослабил клешнившее меня внутреннее напряжение, хотя
куда он клонит и что за этим может последовать, я еще не сообразил. Между
тем подполковник после недолгой паузы спросил:
-- Скажите, старший лейтенант... Ваше понятие о чести офицера?
-- Честь офицера -- это готовность в любую минуту отдать жизнь за
Отечество! -- немедля ответил я.
...Сколько раз и в своей дальнейшей офицерской жизни я с великой
благодарностью вспоминал старика Арнаутова, еще осенью сорок третьего в
полевой землянке на Брянщине просветившего меня... соплегона,
семнадцатилетнего Ваньку-взводного, -- с его слов я исписал тогда половину
самодельного карманного блокнотика разными мудрыми мыслями и потом выучил
все наизусть. И позднее, в послевоенной службе я неоднократно убеждался, что
не только младшие, но и старшие офицеры, в том числе и полковники, не знали
и слыхом не слыхивали даже основных первостепенных положений нравственных
устоев, правил и законов старой русской армии, хотя обычно любили поговорить
о преемственности и "славных боевых традициях". Сколько раз знание истин,
известных когда-то каждому поручику или даже прапорщикам, выделяло меня,
возвышало в глазах начальников и офицеров-однополчан...
-- Готовность в любую минуту отдать жизнь за Отечество... -- с
просветленным значительным лицом повторил подполковник и снова приподнял над
столом обтянутый черной лайкой протез. -- Отлично сказано! Откуда это?
-- Это первая из семи основных заповедей кодекса чести старого русского
офицерства.
-- От-лично!.. Первую вы знаете, ну а, к примеру, третью? '' -- Не
угодничай, не заискивай: ты служишь Отечеству, делу, а не отдельным лицам!
-- также без промедления и без малейшей запинки отвечал я.
-- По-ра-зительно!.. -- не без удивления протянул подполковник и
посмотрел на шепелявого капитана; как я осмыслил или предположил, его
взгляд, наверное, должен был сказать: "А ведь он не пальцем деланный!.." --
Извечная мудрость русского офицерства! -- приподнятым голосом сообщил он
капитану и повернул лицо ко мне. -- Вы что, и пятую или, к примеру, шестую
заповедь тоже помните?
-- Так точно!.. Обманывая начальников или подчиненных, ты унижаешь себя
и весь офицерский корпус и тем самым наносишь вред армии и государству!
-- От-лично!.. -- Подполковник смотрел на меня с явным интересом,
словно только теперь увидел и оценил, и я подумал, что он выделил меня среди
других, и хотя выглядел я непредставительно, однако дела мои не так уж и
плохи. -- Отлично! -- в задумчивости повторил он. -- Весьма!.. По счастью,
сегодня Родине требуется не ваша жизнь, а всего лишь честное выполнение вами
воинского долга. Вы это понимаете?
-- Так точно! -- Я тянулся перед ним до хруста в позвоночнике и
преданно смотрел ему в глаза.
-- Более всего армия сейчас нуждается в офицерах, прошедших войну, --
продолжал он. -- В первую очередь как воздух необходимы командиры рот и
батальонов с хорошим боевым опытом. И потому ваше настойчивое стремление
поехать в академию может быть расценено сегодня даже как дезертирство, пусть
замаскированное, но -- будем называть вещи своими именами -- дезертирство!..
-- сокрушенно проговорил он, и лицо его выразило такое огорчение, что мне
стало его жаль; вместе с тем я ощутил к нему чувство признательности за
столь своевременное предостережение: еще не хватало, чтобы меня заподозрили
в дезертирстве... -- С другой стороны, и ваш бесценный боевой опыт
необходимо осмыслить и закрепить хотя бы годом службы и командования в
послевоенной армий. Прежде всего для того, чтобы полностью раскрылись ваши
офицерские способности и ваш, мне думается, незаурядный воинский потенциал!
А весной подадите рапорт и с чувством выполненного долга отправитесь в
академию...
-- Выть может, с должности не ротного, а командира батальона, его
заместителя или начальника штаба, что для дальнейшей службы весьма и весьма
существенно! -- с приветливо-радостным оживлением внезапно вступился
шепелявый капитан со шрамом, всего лишь минуты назад удивлявшийся, как я
командовал ротой, и в раздумье определивший, сколь узок мой кругозор --
"полметра, не шире"...
-- И это не исключено! -- доверительно улыбаясь, подтвердил
подполковник. -- Василий... -- он снова глянул в мою анкету, --
Степанович... Вам предлагается должность командира роты автоматчиков в
прославленном трижды орденоносном соединении... ГээСКа, -- посмотрев на
капитана, пояснил он.
"ГээСКа"! Я сразу определил, что речь идет об известном гвардейском
стрелковом корпусе, воевавшем на Западе и в Маньчжурии и дислоцированном
теперь в Приморье, неподалеку от Владивостока, в старых, обустроенных,
обжитых гарнизонах, где, как я слышал, даже младшие офицеры-холостяки жили в
отменных условиях: всего по два-три человека в отдельной общежитской
комнате. О таком назначении -- если нельзя сейчас поехать в академию и
требовалось еще месяцев десять прослужить на Дальнем Востоке -- можно было
только мечтать.
-- Вы согласны? -- спросил подполковник.
-- Так точно!!! -- щелкая каблуками и донельзя выпятив грудь, поспешно
подтвердил я; при этом, сдерживая охватившую меня радость, я преданно
смотрел в глаза подполковнику и тянулся перед ним на разрыв хребта.
-- ГээСКа, -- сказал он капитану, тотчас сделавшему какую-то пометку в
лежавшем перед ним большом листе бумаги, и снова с явным дружелюбием
п