Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Борисова Ирина. Для молодых мужчин в теплое время года -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  -
сумку, говорит она, Если скажут усыплять - не отдавай. Если только - нет, не отдавай! Таблеток пусть дадут! Уколы я умею. Пусть лечат! Под ее взглядом я ухожу. Мы садимся в полупустой трамвай, я ставлю сумку рядом, пес кладет голову мне на колени, дремлет. Мы едем, я смотрю на знакомые и чужие теперь кварталы. Вот здесь, вместо этой транспортной развязки был старый деревянный мост, ухабистая набережная, здесь бегали, играя в казаки-разбойники и стрелки я, Витька, Валька и девчонки. Мариша с нами не бегала никогда. Я смутно помню, какой она была тогда - худенькая, тихая девочка с тощими косичками, говорили, она долго лечилась в детском санатории. Она не бегала, лишь следила из беседки за играми в мяч, за нашими полетами с горки, а когда все, накатавшись, разбегались, забиралась на горку тоже и осторожно съезжала разок на корточках - совершенно мне неизвестное существо какой-то другой породы, но явно дружелюбное, судя по понимающему радостно-улыбчивому взгляду. Однажды, где-то в те же времена, наказанный за шалость, я долго сидел в беседке между мамой и тетей Маней. Мама, отругавшись, смотрела вдаль, подперев кулаком щеку и, поучая, говорила: "К людям, Юрочка, будь приветливым и добрым, старайся, делай, что можешь, и все у тебя будет хорошо!" Но разве надо было мне стараться, а, значит, заставлять себя делать что-то, когда только при одном взгляде на Маришину склоненную голову на длинной, тонкой шее, на слабые руки, комок подступал к горлу, я даже обнимал ее бережно и осторожно, я боялся, что она такая маленькая и сломается, я готов был бежать и творить самое невыносимое и трудное, и как жадно я потом кидался на те мелочи, с которыми надо было справляться. Я помню первый обед у нее дома, Мариша смотрит, будто ждет, то на меня, то на маму с папой. Благосклонная Анна Николаевна кладет нам в тарелки по рыбке, Мариша серьезно ест ее маленькой, оставшейся от детства вилочкой. Теперь эта вилочка перешла к Сережке. Потом был и первый серьезный разговор с Анной Николаевной и Пал Палычем. Анна Николаевна, печально глядя на меня, говорила, что прежде, чем связать судьбу с Маришей, я должен все продумать, потому что хоть здоровье ее теперь налажено, все равно желателен щадящий режим. Я быстро перебил ее, что, конечно, во всем буду помогать, многое по хозяйству я и теперь умею. "Что вы там шептались? Почему без меня?" - обижалась потом Мариша. Мы много шептались и после, когда должен был появиться Сережка, мне казалось немыслимым, что у нее, хрупкой и маленькой, должен еще кто-то быть, мы очень боялись, но все обошлось. Мы привезли их, и Мариша плакала, боялась подойти к Сережке. Она так и не научилась хорошо пеленать, и ночью Сережка признавал только меня, я наловчился вставать и не будил ее, и она снова плакала, проснувшись утром, переживала, что опять не разбудил. Она тогда ходила по дому в одном и том же халате, с гладко зачесанными назад волосами, вдумчиво советовалась со мной в любой мелочи: как ты думаешь, дать Сережке сухаря с маком? А как ты думаешь, открывать на ночь форточку или нет? А когда через год Анна Николаевна отправила ее на работу, и Мариша надела новое платье, Сережка не узнал ее, прижался ко мне и горько заплакал. Работа Марише не понравилась сразу. Она приходила вечером из своего института, съеживалась в комок на диване и жаловалась, как ей там все не интересно. С отчаяньем, глядя на меня огромными, светло-серыми, прозрачными от слез глазами, она ужасалась, что ж это за жизнь - на работе сидеть, впечатывать цифры в однообразные таблицы - это после-то университета, вечером в магазин, домой, поужинать и все - завтра вставать в полседьмого. Ведь не может же быть, чтоб так было всегда - живут же люди где-то интересно! Губы ее вздрагивали, она куталась в шарф и плакала, Пал Палыч сердито говорил, что нечего ударяться в панику, поначалу все трудно, потом привыкаешь, я советовал попытаться перейти в другой отдел. Она оживлялась только в выходные, делая вылазки по магазинам; я помню, как, купив какие-то необыкновенные сапоги, она потом каждый вечер примеряла их и ходила в комнате перед зеркалом. Я засмеялся однажды, увидев ее в этих сапогах и махровом халате с полотенцем на мокрой голове, а она вдруг воскликнула: "Да, конечно, ты весь в своей работе, а если мне только это по-настоящему интересно, ну, что я могу сделать?" И я, внутренне поежившись, представил, как это может быть, а она с отчаянием смотрела на меня, маленькая, обиженная, как ребенок, у которого неизвестно зачем хотят отнять любимую игрушку, и я ободряюще улыбнулся ей: "Ну, конечно, носи!" Я вдруг понял, что ей плохо, а я не могу ей помочь, возможно, она ждет от меня чего-то, что я не могу угадать, и как всегда бережно я обнял ее, осторожно целуя, прошептал, что всегда буду делать для нее все, что смогу, и она, опустив глаза, вздохнула и тихо сказала: "Ну да". И она перешла, наконец, в отдел пропаганды, принялась редактировать труды института и принимать часто наезжавших немцев и венгров, стала носиться по гостиницам, театральным кассам, приходила усталая, но довольная, хвасталась, какие достала гостям билеты, и чего это стоило. "Понимаешь, - говорила она с трогательной откровенностью, улыбаясь смущенно и счастливо, - в детстве мне так хотелось играть и бегать со всеми, и все было нельзя, я была вечно в стороне, знаешь, сколько я плакала. Зато сейчас, наконец, я могу наверстать, вращаться среди людей, чтобы я была в центре всего, понимаешь?" Ее доверчиво запрокинутое лицо казалось совсем детским, она смотрела, ожидая подтверждения, Анна Николаевна переживала, что Мариша переутомляется, Сережка с любопытством смотрел из-за дверей. А потом у нее расплодились многочисленные знакомые, хозяева арендуемых квартир, таможенники, с которыми надо было договариваться о льготном ввозе необходимых институту приборов, кассирши в аэропорту и на вокзале. Мариша была в центре, она была горда, глаза ее сияли: вот, вы никогда не принимали меня всерьез, решали все без меня, а попробуйте-ка вы, достаньте без меня хоть эти билеты на юг в разгар сезона! Я говорил себе, что это хорошо, что Мариша, наконец, занята делом, сам я работал конструктором, разработки были интересные, после трех лет мне уже прибавили двадцатку, еще я халтурил вечерами. Мариша никогда не упрекала меня, что я не слишком много зарабатываю, но она так радовалась, что можно купить, скажем, юбку к новой кофте, когда я отдавал ей эти неожиданные деньги. Я хорошо помню, что ответила маме тогда в детстве, когда мы трое сидели в беседке, тетя Маня. - Чему учишь парня? - заворчала она. - Мы к людям всегда были хороши, ну и что? Безотцовщину растишь, я вовсе - как перст, разве так надо жить? Добиваться, гнуть свое, зубами и руками - это вот будет толк! - И если тетя Маня была права, то мне надо было угадать, что может произойти, сделать что-то, чтобы это предотвратить - и, возможно, все сложилось бы иначе. Но разве смог бы я измениться сам или изменить ее суть, подогнать к своей? И разве имеет все какую-нибудь цену, если, чтобы это сохранить, нужна всего лишь обдуманная тактика? Тогда и появился Зверев, ее начальник, они ездили вместе на его машине по делам, он подвозил Маришу домой, затаскивал в квартиру сумки с продуктами, здоровенный, шумный детина, меня коробили свойская фамильярность, с которой он командовал Маришей, вечная улыбка готовности, с которой отзывалась на его комплименты Анна Николаевна. Мариша все реже спрашивала меня: "А как ты думаешь?", все чаще шепталась вечерами по телефону с подругами. Она гуляла с нами, посматривала на часы, часто томилась, вздыхала во дворе артиллерийского музея: "Ну, скажите, сколько можно рассматривать эти железки?" - "Если будешь ругаться, я возьму своего жука и тебя закусаю", - сказал ей как-то Сережка, и она вдруг растерялась, по-старому смахнула слезу, прижала его к себе: "Сереженька, я разве ругаюсь?" - "Да", - уверенным басом сказал он. И вскоре был наш разговор, когда шли со сборища на шикарной Зверевской квартире, где все было супер - мебель, музыка, салаты. "Юра, - тихо спросила у меня Мариша, - правда, одни люди живут вот так, все лучшее - для них, а другим это никогда не светит, как бы они не хотели?" - Это Зверев-то? - возмутился я. - Маришенька, ну натаскал он, еще надо спросить откуда, барахла. Что он в жизни умеет, что ему по-настоящему интересно? Разве барахло и есть лучшее? - При чем тут работа, - вздохнула она, и я, горячась, начал убеждать, что без работы в жизни нет интереса, вещи и суета наскучат, а жизнь так и пройдет. - Страшно интересно составлять таблицы, - усмехнулась она. - Или выпускать гору документации, которая потом пойдет на помойку... - Да, приходится делать и ерунду! - воскликнул я. - Но кто же будет, кто останется, если все разбегутся? Я не виноват, что кругом развал, и все-таки что-то сделать мне удается! Я говорил еще долго, я так хотел убедить ее, а она смотрела и смотрела на медленно падающие снежинки. Потом был короткий и бурный период ремонтов нашей квартиры. Мариша с озабоченным лицом останавливалась посреди комнаты, скептически оглядывая углы, покупала какие-то пленки, я клеил. Она огорчалась - старая мебель на фоне пленок выглядела жалко и уныло... Она скоро бросила ремонт, и с ним, кажется, для ее завершилось и другое... Сумка ворочается. Я вздрагиваю - совсем забыл про Жульку, смотрю на пса. Жулька дергает, сучит лапами, стараясь устроиться иначе. Лапы скользят, не цепляются, я, обняв, помогаю, пес исхудал, одни ребра, глажу по голове - слабенько ударил два раза хвостом. Ах, бедолага... Трамвай останавливается, я смотрю на яркое солнце за окном, на странные лица входящих и выходящих людей, опять на Жульку. Я везу пса к врачу, весь он в моей власти, и неизвестно еще, что скажут в поликлинике, он смотрит куда-то мимо, отстраненно-равнодушно, будто ему все равно. Я же старался, но не мог так смотреть на Маришу, когда пришло такое время. Однажды я зашел в комнату, где она одевалась. Она, не видя еще меня, прикладывала к груди то одну, то другую кофточку, упорно смотрела в зеркало и была мыслями так далеко, что я испугался, сказал: "Мариша!", она резко обернулась, взгляд ее, обращенный ко мне в первый момент, был до враждебности холоден. "Мариша!" - растерянно повторил я, и взгляд ее сделался привычно рассеян, она спросила: "Ну, что?", и, отведя глаза, снова принялась примерять свои кофты. "Мариша, не ходи, куда тебе, зачем?" - спросил я, подойдя, трогая ее длинные мягкие волосы. "Надо договориться насчет гостиницы", - быстро сказала она. "Не ходи!" - повторил я. "Скоро приедет делегация, надо", - сказала она. Я гладил ее волосы, и сердце тоскливо ныло - так напряженно она стояла и не шевелилась, не оборачивалась, смотрела куда-то в зеркало, и я никак не мог поймать ее взгляда. А потом был тот день, я ехал в троллейбусе, троллейбус остановился у светофора, я сидел у окна, и тут из какого-то подъезда вышли она и Зверев. Сначала я только удивился, они не заметили меня, пошли в другую сторону. Троллейбус поехал, я смотрел в окно, и все было уже не то, все плохо, и я знал, что именно - они. Мало ли зачем и к кому они ходили по работе - они часто мотаются по городу целыми днями, вот приеду домой и спрошу - старался уговаривать себя я. И, однако, я знал, что все было и в том, как он по-хозяйски крепко держал ее за локоть, уверенным движением открывая перед ней дверь, и как она смотрела на него - совсем не так, как смотрела на меня, когда спрашивала: "А как ты думаешь?" Я пришел домой и не спросил ничего, меня вдруг поразило, что я боюсь спрашивать, боюсь, что она ответит, и все даже формально полетит вверх тормашками. А потом в нашем доме все замолчали. Анна Николаевна кормила ужином и не смотрела в глаза. Пал Палыч курил сигарету за сигаретой. Я тоже молчал, я только бросил халтуру, вечером шел с работы в садик, брал Сережку и гулял с ним до самого ужина. Однажды Пал Палыч и я курили на кухне, а Мариша с Анной Николаевной долго сидели в комнате. Пал Палыч прокашлялся и заговорил не своим, хриплым каким-то голосом. "Замышляют там черт-те что! - сказал он, кивнув на дверь. - Пусть только попробуют, я им..." - пробормотал он, стукнув кулаком по столу, и в этом жесте было столько бессильного отчаянья, что я зажмурился, потряс головой; подумал, вот открою глаза, и ничего этого не будет... ... У ветинститута мы выходим, Жулька совсем затих в сумке. Я занимаю очередь и долго сижу, вокруг дворняжки, сумки с кошками. Мы заходим, врач, пожилая, усталая женщина что-то пишет, смотрит из-под очков, говорит: "Кладите на стол". Жулька дрожит мелкой-мелкой дрожью, я несу его на высокий, каменный стол, заваливаю, как велено, на бок, Жулька слабо сопротивляется, потом затихает, часто-часто дышит, смотрит в одну точку, Врач щупает живот, посылает в рентгенкабинет. - Это саркома, - говорит она, когда мы возвращаемся. - Осталось ему - ну, две недели, сейчас мучается, а будет еще больше. Я бы и так посоветовала вам оставить, но есть еще вот что - и она, не касаясь шерсти, показывает на большую проплешину на боку. - Вы за ним плохо ухаживали, - укоризненно глядя, говорит она, - очень давно не мыли, результат - лишай, а животных со стригущим лишаем мы забираем у владельцев по закону. Я крепко держу Жульку в руках, соображая, что вот, заражусь теперь лишаем и заражу Сережку. Потом до меня доходит, что Жульку хотят забрать. - По какому это закону? - подымаю голос я. - Как это забираете? - И врач сует мне под нос какую-то бумажку. И вот я снова сижу в коридоре, уже в отдалении от очереди, я жду, когда придут за Жулькой. Он лежит у меня на коленях, глаза прищурены, я глажу его по голове. Я сижу и соображаю, что можно сделать - если вот сейчас взять и удрать - нести все равно некуда, к тете Мане за ним теперь приедут, к нам нельзя... Я, как автомат, глажу Жульку. Что это значит - забирают? Как они с ним это делают? Совсем бесправное существо, нет для него никакого закона, кроме этого, безжалостного, лежит смирно, равнодушно, и никому до него нет дела... Нет закона, и чтобы забрать мне Сережку. Вот год назад, вечером, мы с Сережкой вдвоем. Я готовлю ужин, спрашиваю: "Будешь яичницу с колбасой?" - "Без колбасы", - категорически говорит он. "Почему? Ты же любишь?" - "Мало останется". "Ну так купим еще", - недоумеваю я, а он качает головой, смотрит прозрачно-убедительно: "Не хочу, чтобы ты шел завтра на работу". Я понимаю - накануне слышал, как он спрашивал у Анны Николаевны: "Зачем папа ходит на работу?" "Денежки зарабатывать". "На что?" "Вот хоть на колбасу". Я сажусь перед ним на корточки, ерошу мягкую макушку. Я знаю теперь, когда все так хорошо начинается, нет даже мысли, как оно потом может быть. Вот Жулька, еще щенок, в обнимку, на задних лапах не то борется, не то танцует с молодым тоже боксером. Вот Мариша, надев впервые мои очки, с восторгом и ликованьем ахает: "Конечно! В очках-то еще бы - каждый листик у цветка отдельный!" И тетя Маня, горластая, сильная, мама и она тащат из общественной прачечной тазы с бельем, голые руки дымятся на морозе, тетя Маня все время учит, убеждает в чем-то мою маму. А теперь растерянное беспокойство в глазах - больной пес будит соседей, от которых она во всем зависит. Вот так и проходит, катится своим, намеченным ходом жизнь, и только в кино всегда находится выход, всегда как-то по-неожиданному складываются обстоятельства - раз и готова лазейка, а мне этой лазейки не найти. Я знаю, ничего нельзя сделать, чтобы изменить другого человека, знаю, они не отдадут мне Сережку, я представляю Зверева и моего Сережку, и стискиваю зубы - нет, украду, не допущу, не позволю! Я резко встаю и, не обращая внимания на протесты очереди, снова захожу с Жулькой в кабинет. - Я попрошу вас, - говорю я врачу. - Я заплачу, сколько надо, только сделайте ему укол, чтобы он просто уснул и не мучался, я вас очень прошу. Она смотрит, недолго молчит, потом соглашается. И вот я иду обратно с пустой сумкой, иду пешком. Я ни о чем уже не могу думать. - Вот и все, - повторю я про себя. - Вот и все. Все так и кончается, а выхода нет. Я вхожу под арку - но что это? Тетя Маня на костылях изо всех сил ковыляет ко мне от парадной. Она, увидев меня, на мгновение останавливается, смотрит на пустую сумку, потом припускает быстрее, громко кричит: "Ах, дура я, дура! Доверила! Самой надо было! Ну, что стоишь? - вдруг гаркает она совсем по-старому. - А ну быстро назад, привези обратно, кому говорю! Она проносится на костылях мимо меня, я застываю в недоумении, смотрю ей вслед, и тут со мной словно что-то случается. "Стойте, тетя Маня!" - вдруг не своим голосом кричу я. - "Подождите, я сам!" И, сломя голову, я бегу обратно, обгоняю ее, несусь, как могу быстро, к ветинституту. - Нет, нет, - только и твержу я про себя. - Не бывает так, чтобы ничего нельзя сделать. Всегда есть что-то, что можно, надо только найти, надо только очень захотеть, надо только вот так, не рассуждая, не думая, и все изменится, исправится, всегда есть выход, всегда! Я остановился только посреди дороги. Еще тогда За два часа до начала торжества они еще в четырех разных точках города: Тамара Ивановна - в ресторане, Крель стирает в ванной свои и Лешкины носки, Валентин шуршит на диване картой Карелии, Зина гуляет с племянниками. Под окнами у Креля и Валентина по одинаково пустынным и широким проспектам Ржевки и Юго-Запада приглушенно несутся по снегу редкие машины, Крель выкручивает носки, вспоминая последний разговор с женой, Валентин отрывается иногда от карты, оглядывая похожую на образец из мебельного магазина квартиру. Зина стоит на дорожке, в скверике у Никольского собора, задрав голову, слушает звоны. Тамара Ивановна же в банкетном зале "Универсаля", надрывая связки и багровея, ругается с официантом, заявившим вдруг, что еще не завезли шампанское, а за тяжелыми шторами гремит не ночной, не вечерний еще Невский, еще бегут к Московскому вокзалу очумевшие тетки с колбасными палками и сырными головами, а самые-самые красавицы еще стоят дома перед зеркалами, наводя на веки розовые тени. Зина работает с Валентином, Тамарой Ивановной и Крелем в одном институте, да и где, как не на работе найдет любимого человека маленькая, жилистая и худая девушка двадцати девяти лет, с носом, как у римского сенатора, с твердым подбородком и жесткими рыжими волосами. И все же я начну лучше с Креля, хоть он и с боку припеку, и хоть в него не только никто не влюблен, но мало кто, вообще, любит этого толстого завистливого Креля с его вечным смехом и страдальческой, как у грустной античной маски ухмылкой, обращенной к собеседнику, ясно говорящей, что собеседника этого можно разве оплакать. Если посмотреть фотографию Креля на профсоюзном билете, сделанную лет двадцать назад при поступлении в институт, поразишься настолько, что забудешь, о ком идет речь - так хорош этот мальчик с ясными глазами, бровями вразлет, весь устремленный в светлое будущее. Су

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору